Глава 17 из книги "Плексус"

Генри Миллер

публикуется по изданию Лимбус Пресс, Санкт-Петербург, 1999 г.,
перевод с английского Марины Козловой

"В завершение мне не терпится еще раз назвать имена, которым я обязан почти всем: Гете и Ницше. У Гете я заимствую метод, у Ницше - постановку вопросов, и, если бы мне пришлось выразить в одной формуле мое отношение к последнему, я был бы вправе сказать: я сделал из его прозрения (Ausblik) своего рода обозрение (Uberlick). Что до Гете, то он, сам того не ведая, был во всем своем образе мыслей учеником Лейбница. Оттого-то и ощущаю я то, что, к собственному моему удивлению, вышло в конце концов из-под моих рук как нечто такое, что, несмотря на убогость и мерзость этих лет, я хочу с гордостью назвать немецкой философией". (Бланкенбург у подножия Гарца, декабрь 1922.)

Эти строки из предисловия к "Закату Европы" будут преследовать меня в течение многих лет. Получилось так, что я начал читать эту книгу во время одиноких сидений в ночи, ставших теперь частыми. Вечером после ужина я возвращался домой, устраивался поуютней и вгрызался в гигантский том, в котором разворачивалась панорама судьбы человечества. Я прекрасно понимал, что изучение этого великого труда представляет собой еще одно важное событие в моей жизни. Для меня это была не философия истории и не "морфологическое" творение, а мировая поэма. Медленно, внимательно, смакуя каждый кусочек, я погружался все глубже и глубже. Я потонул в этой книге. Нередко я прерывал свое корпение и начинал ходить по комнате взад-вперед, взад-вперед. Иногда, очнувшись, я обнаруживал, что сижу на кровати, уставившись в стену. И, глядя прямо сквозь нее, я проникал глубоко в прошлое, живое и бездонное. Иногда какая-нибудь строка или фраза так меня поражали, что я вынужден был покинуть свое гнездо, сломя голову выскочить из дому и блуждать по улицам, как сомнамбула. Время от Времени я оказываюсь в ресторане Джо в Боро Холле и заказываю себе хороший обед; мне кажется, что с каждым куском я проглатываю еще одну громадную эпоху прошлого. Я подсознательно заправляюсь горючим, чтобы набраться сил для следующей схватки с этим всепоглощающим чудищем. То, что я вырос в Бруклине, кажется мне нелепым. Как может простой бруклинский мальчишка переварить все это? Где его виза в удаленные царства науки, философии, истории и так далее? Все знания этого мальчишки были приобретены посредством осмоса. Я - тот, кто терпеть не может учиться. Я - тот самый обаятельный парень, кто последовательно отверг все системы мышления. Я следую в кильватере этого морфологического монстра, будто пробка, подпрыгивающая на волнах бурного моря. Мне странно, что я способен следовать за ним даже на расстоянии. Я плыву сзади, или же меня засасывает в водоворот? Что же такое позволяет мне читать с пониманием и с удовольствием? Откуда взялись подготовка, дисциплина и способность восприятия, которых требует это чудовище? Его мысль - это музыка для моих ушей; я узнаю все скрытые мелодии. Хотя я читаю его по-английски, это все равно, как если бы я читал на том языке, на котором он писал. Его язык - немецкий, я думал, что уже давно его подзабыл. Но я вижу, что не забыл ничего, даже ту свою учебную программу, которую хотел выполнить, но так никогда и не собрался.

Постановка вопросов - от Ницше! От этой маленькой фразы я пускаюсь в пляс...

Ничто не действует так вдохновляюще на того, кто пытается стать писателем, как встреча с мыслителем, с таким мыслителем, который еще и поэт, с мыслителем, который ищет душу, оживляющую вещи. Я снова вижу себя просто юношей, просящим библиотекаря, а иногда - священника, дать мне какой-нибудь основательный труд - тогда я называл его "глубоким". Я вижу изумление, написанное на их лицах, когда я говорю названия этих труднейших книг. Затем следует неизбежное: "А зачем тебе нужны эти книги?" На что я всегда отвечал: "А почему мне не могут быть нужны эти книги?" Мне было наплевать на то, что я слишком молод, что я недостаточно начитан, чтобы справиться с такими трудами. Читать, что мне хочется и когда мне хочется, - моя привилегия. Разве я не коренной американец и свободный гражданин? И разве возраст хоть что-нибудь значит? Правда, позже мне пришлось признаться самому себе, что я не понимал, о чем были эти "глубокие" труды. Вернее, я понял, что не хочу иметь дела с "нарывами", сопутствующими скрытым в них знаниям. Как мне хотелось разрешить эти тайны! Я жаждал всего, в чем имелись душа и смысл. Но я также требовал, чтобы стиль автора соответствовал той тайне, которую он раскрывал. Сколько же книг обладали таким свойством? Я нашел свое Ватерлоо в самом начале жизни. Я сохранил свое невежество, и считал его блаженством.

Способность ставить вопросы! Она меня никогда не покидала. Как известно, привычка все ставить под сомнение приводит к тому, что человек становится либо мудрецом, либо скептиком. Она также приводит к сумасшествию. Но ее истинная польза состоит в том, что она заставляет человека думать самостоятельно, заставляет возвращаться к первоисточнику.

Так разве удивительно, что, читая Шпенглера, я начал заново понимать, какими поистине замечательными мыслителями были мы, мальчишки. Несмотря на возраст и ограниченное знание жизни, нам, тем не менее, удавалось обсуждать друг с другом самые глубокие и жизненно важные проблемы. И к их решению мы приступали мужественно, отдавая этому себя целиком. Годы учебы губили в нас эту способность. Мы, как мартышки, научились отвечать только на правильные вопросы,- те, которые задавали учителя. Именно на софистике такого рода и зиждится вся социальная структура. "Университет жизни!" Выбрать себе такую школу способны лишь самые отчаянные. Даже художник может сбиться с пути, потому что и ему, рано или поздно, придется считаться с тем, с которой стороны его кусок хлеба намазан маслом.

"Закат Европы"! Я никогда не забуду тот холодок, что пробежал по моей спине, когда я впервые услышал это название. Как говорил Иван Карамазов: "Я хочу в Европу съездить. И ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое, на самое дорогое кладбище".

Многие годы я понимал, что участвую во всеобщем закате. Мы все это понимали, все это чувствовали, просто некоторым удалось забыть об этом быстрей, чем другим. Но большинство из нас не вполне осознавало то, что мы были частью этого самого "Запада", что Запад включал в себя не только Европу, но и Северную Америку. Для нас Америка всегда была неопределенным местом: сегодня жарко, завтра холодно, сегодня густо, завтра пусто. Короче, в зависимости от вашей удачи, все было либо сплошным мирром и ладаном, либо сплошным неразбавленным собачьим дерьмом. Мы не мыслили категориями исторического предназначения. Наша история началась всего лишь несколько лет назад - и все в ней было скучно и безрадостно. Когда я говорю "мы", я хочу сказать "мы, мальчишки, мы, юноши, мы, молодые люди", которые пытались "отрастить" длинные штаны под своими юбками. Мы все были мамиными сынками, и если и было для нас какое-нибудь предназначение, так только стать крутыми торгашами, клерками в табачных лавках или менеджерами в универмагах. Самые лихие пошли в армию или на флот. Самых неисправимых надежно упрятали в Даннемору или в Синг-Синг. Ни один из нас не видел себя ни инженером, ни водопроводчиком, ни каменщиком, ни плотником, ни фермером, ни лесорубом, вкалывающими от зари до зари. Человек мог сегодня работать кондуктором трамвая, завтра - страховым агентом. А послезавтра или на следующий день мог проснуться и обнаружить, что он уже олдермен. Порядок, дисциплина, цель, предназначение, судьба? Неизвестные термины. Америка была свободной страной, и что бы вы ни делали, ничто не могло ее уничтожить - никогда. Это было наше прозрение. Ну а "Uberlick" вел прямо в дурдом. "Что ты читаешь, Генри?" Если я показывал книгу, то мне неизменно говорили: "Ты спятишь, если будешь читать такую ерунду". Эта "ерунда", кстати сказать, была обычно лучшей мировой литературой. Но не важно. Для "них" или для "нас" такие книги принадлежали к доисторической эпохе.

Нет, никто из нас не думал сознательно и осмысленно категориями всемирного заката. Закат от этого не становился менее реальным, и потихоньку нас опустошал. Это проявлялось в самых неожиданных вещах. Например, ничем не стоит слишком сильно увлекаться. Ничем. Одна работа так же хороша, как другая, один человек равен другому, И так далее. Все это вздор, конечно.

Ницше, моя первая большая любовь, не казался мне слишком уж германцем. Он даже не казался поляком. Он походил на только что отштампованную монету. Но Шпенглер сразу же произвел на меня впечатление германца до мозга костей. Чем сложней и заумней был его язык, тем легче я его понимал. У него какой-то предродовой язык. Колыбельная песенка. То, что у него ошибочно называют "пессимизмом", показалось мне всего лишь холодным тевтонским реализмом. Тевтонцы пели лебединую песню с тех самых пор, как они вступили в историю. Они вечно путали истину со смертью. Давайте будем честными. Разве во всей метафизике Европы была когда-нибудь хоть какая-нибудь истина, кроме этой печальной немецкой истины, которая, конечно же, лжива? Внезапно благодаря этому историческому маэстро мы осознаем, что правда смерти вовсе не обязательно должна быть печальной, особенно в тех нередких случаях, когда весь "цивилизованный" мир уже является ее частью. Нам вдруг предлагают заглянуть в глубину могилы с теми же энтузиазмом и радостью, с которыми мы раньше приветствовали жизнь.

"Все преходящее есть лишь притча".

Как я ни старался, я никогда не мог дочитать ни одной главы, не поддавшись искушению заглянуть в следующие. Названия этих глав не давали мне покоя. Они меня завораживали. Они больше походили на главы из Колдовской книги, чем из философии истории. "Магическая душа"; "Обнаженная натура и портрет"; "О форме души"; "Физиогномика и систематика"; "Исторические псевдоморфозы"... И самая последняя глава, какое же еще название могло у нее быть, как не "ДЕНЬГИ"? Разве кто-нибудь когда-нибудь писал о деньгах таким удивительным языком? Загадка современности: ДЕНЬГИ.

От "Смысла чисел" до "Денег" - тысяча больших страниц мелким шрифтом, все это написано за три года. Бомба, не взорвавшаяся потому, что рванул запал у другой бомбы (Первая мировая война).

А подстрочные примечания! Германцы ведь так любят подстрочные примечания. Разве не в то же время Отто Ранк, один из двенадцати учеников Фрейда, усердно писал дивные примечания к своим исследованиям мотивов инцеста, работам о Дон Жуане, Искусстве и Художнике?

В общем, от подстрочных примечаний - к индексу в конце книги: будто путешествие из Мекки в Лхасу, пешком. Или из Дели в Тимбукту и обратно. И кто, кроме Шпенглера, мог объединить такие фигуры, как Пифагор, Мухаммед и Кромвель? Кто, кроме этого человека, мог искать соответствий в буддизме, стоицизме и социализме? Кто еще осмелился говорить о чудесном Ренессансе, как о помехе?

Блуждаю по улицам, голова кружится от потрясающих примечаний, и я начинаю думать о похожих периодах, будто из далекого прошлого, когда я был полностью поглощен чтением. Один из них предстает передо мной особенно живо. Как раз тогда я познакомился с Макси Шнадигом. А вот и он сам, оформляет витрину галантерейного магазина недалеко от той улицы, где он жил. Хелло, Достоевский! Ура! Туда и обратно сквозь зимние снега - с Достоевским, Пушкиным, Толстым, Андреевым, Чеховым, Арцыбашевым... И Обломовыим! Новый календарь времени для меня. Новые друзья, новые перспективы, новые печали. Один из этих новых друзей оказывается ни кем иным, как двоюродным братом Макси. Этот мужчина гораздо старше нас, он врач из Новгорода. То есть русский еврей, но все равно русский. А поскольку ему наскучила семейная жизнь, он предлагает нам втроем создать маленькую исследовательскую группу, чтобы коротать вечера. И что же мы будем изучать? Социологию Лестера Ф. Уорда. Но Лестер Ф. Уорд - лишь трамплин для славного доктора. Он буквально врывается в те темы, которые представляют собой недостающие звенья в нашей жалкой системе знаний - магия, символы, ботаника, формы кристаллов, пророки Ветхого Завета, Карл Маркс, техника революций и так далее. Самовар постоянно кипит, вкусные бутерброды, копченая селедка, икра, ароматный чай. С люстры свисает чей-то скелет. Доктор счастлив, что мы знаем русских писателей и драматургов, ему приятно, что мы читали Кропоткина и Бакунина, но - знаем ли мы истинно славянских философов и мыслителей? Он называет вереницу имен, которые нам совершенно незнакомы. Нам дают понять, что во всей Европе никогда не было более смелых мыслителей, чем русские. По его словам, все они были провидцами и великими утопистами. Люди, которые все ставили под сомнение. Все они, даже самые реакционные, - революционеры. Одни были отцами церкви, другие - крестьянами, преступниками, а некоторые - настоящими святыми. Но все они пытались создать новый мир, ввести новый стиль жизни. "А если вы заглянете в Британскую энциклопедию,- вспоминаю я его слова,- вы не найдете там о них ничего. Их имена даже не упоминаются". Эти русские боролись не за богатую культурную жизнь - подчеркивал он, - а за "совершенную жизнь". Он мог подолгу распространяться о богатстве русского языка, о том, насколько он превосходит даже язык елизаветинцев. Он читал нам вслух Пушкина по-русски, затем со вздохом отбрасывал книгу и восклицал: "Какой в этом толк? Мы сейчас в Америке. А это детский сад". Америка нагоняла на него смертельную тоску. Почти все его пациенты были евреями, но евреями американскими, поэтому у него с ними было мало общего. Для него Америка означала апатию. Ему недоставало разговоров о революции. Если честно, то мне кажется, что ему недоставало также и ужасов погрома. Он чувствовал, что заживо гниет в пустой могиле демократии. "Не забудьте как-нибудь спросить меня про Федорова",- как-то сказал он. Но до этого мы так и не дошли. Мы погрязли в трясине социологии Лестера Ф. Уорда. Для Макси Шнадига это было слишком. Бедный Макси уже заразился американским вирусом. Ему хотелось кататься на коньках, играть в гандбол, теннис и гольф. Поэтому через несколько месяцев наша исследовательская группа распалась. С тех пор я ни разу не слышал имени Лестера Ф. Уорда. И ни разу не видел ни одной его книги. Я взялся читать Герберта Спенсера - возможно, в качестве компенсации. Снова социология! Потом я как-то наткнулся на его "Автобиографию" и буквально ее проглотил. Вот это действительно был ум. Пусть искалеченный, но свою службу он сослужил. ум, живущий в одиночестве на безводном плато. Ни слова о России, о революции, о Маркизе де Саде, о любви. Ни слова ни о чем, кроме проблем. "Мозг властвует, поскольку душа отрекается".

В "Закате Европы" иногда встречаются определения, фразы, а то и целые абзацы, которые будто врезались в мой мозг. После первого прочтения они запали глубоко в душу. Потом я много раз читал и перечитывал, списывал и переписывал те пассажи, которые так меня потрясли. Вот несколько наугад, такие же нестираемые, как буквы алфавита...

"Лишь вникающий в метафизическое взгляд переживает в голых сведениях символы случившегося и возводит тем самым случай в судьбу. Кто и сам является судьбой - как Наполеон, - тот не испытывает нужды в этом взгляде, ибо между ним, как фактом, и прочими фактами есть созвучность метафизического такта, сообщающего его решениям лунатическую уверенность".

"Рассматривать мир не с высоты, как Эсхил, Платон, Данте, Гете, а с точки зрения житейских нужд и припирающей действительности - это я называю заменой перспективы с птичьего полета лягушачей перспективой".

"Античный дух со своими оракулами и авгурами хочет лишь знать будущее, западный хочет его творить. Третье Царство - это германский идеал, вечное завтра, с которым связали свою жизнь все великие мужи, от Иоахима Флорского до Ницше и Ибсена... Жизнь Александра была чудесным опьянением, грезой, в которой еще раз воскресал гомеровский век; жизнь Наполеона была чудовищной работой, не для себя, не для Франции, а для будущего вообще".

"С именем возник новый взгляд на мир. ...Имя одновременно затрагивает смысл бодрствования и источник страха. Мир не просто имеется: в нем ощущается тайна. ...мы... стремимся именовать то, что загадочно. Животное не знает загадок. ...С именем был сделан шаг от повседневной физики существования животного к метафизике человека. Это был величайший поворот в истории человеческой души".

"Истинной системы мысли существовать не может, поскольку никакой знак не заменяет действительности. Глубокие и честные мыслители неизменно приходили к заключению, что всякое знание заранее определено своей собственной формой и никогда не в состоянии достичь того, что подразумевается словом... И этому, Мы узнаем, соответствует узрение всех подлинных мудрецов, что абстрактные фундаментальные жизненные принципы получают права гражданства лишь как обороты речи, под которыми продолжает свое неизменное течение повседневная жизненная практика. В конечном счете . раса оказывается сильнее языка, и потому среди всех великих влияние на жизнь оказывали лишь те мыслители, которые были личностями, а не ходячими системами".

"Ради машины ценной становится и человеческая жизнь. "Труд" делается великим словом в этических размышлениях. В XVIII веке во всех языках он утрачивает презрительный оттенок. Машина трудится и вынуждает к сотрудничеству людей. Культура взошла на такой уровень деятельности, что под нею трясется Земля. ...И машины эти делаются все более обезличенными по своему образу, становятся все аскетичнее, мистичнее, эзотеричнее. ...Машина воспринималась как что-то дьявольское, и не напрасно. В глазах верующего человека она означает ниспровержение Бога. Она с головой выдает священную каузальность человеку, и молчаливо, неодолимо, в некоего рода предвидящем всезнании приводится им в движение".

"Силу может ниспровергнуть только другая сила, а не принцип, и перед лицом денег никакой иной силы не существует. Деньги будут преодолены и упразднены только кровью. Жизнь - начало и конец всего, космическое перетекание в микроскопической форме. Вот факт внутри мира как истории. ...Жизнь, и только жизнь, имеет значение в истории, жизнь и раса, и торжество воли к власти, а никак не победа истин, изобретений или денег. Всемирная история - это всемирный суд: она всегда принимала сторону более сильной, более полной, более уверенной в себе жизни; "принимала сторону" в том смысле, что давала ей право на существование вне зависимости от того, была ли та права с точки зрения бодрствования, и она всегда приносила истину и справедливость в жертву силе и расе, приговаривала к смерти тех людей и те народы, которым истина была важнее деяний, а справедливость - важнее власти. Так завершается спектакль высокой культуры, весь этот удивительный мир божеств, искусств, идей, сражений, городов, снова приходя к первичным фактам вечной крови, тождественной с вечно циркулирующими космическими потоками".

"Важно ведь, в конце концов, не то, что люди - поодиночке и как народ в .целом - находятся "в форме", хорошо питаются и плодовиты, но для чего это нужно... Лишь тогда, когда с наступлением цивилизации начинается отлив всего вообще мира форм, вперед выступают голые и навязчивые очертания ничем не прикрытого жизнеобеспечения: это время, когда пошлое речение о "голоде и любви" как движущих силах существования перестает быть постыдным, когда смысл жизни оказывается не в том, чтобы набраться сил для исполнения задания, но в счастье большинства, в спокойствии и уюте, Хлеба и зрелищ и на место большой политики приходит как самоцель экономическая политика".

Я мог бы цитировать дальше, как делал уже не раз - до тех пор, пока не наберется целый том. С момента первого прочтения прошло почти двадцать пять лет! А магия этой книги по-прежнему со мной. Для тех, кто горд тем, что всегда в струе, все, что я процитировал, а также все скрытое между строк, теперь всего лишь "старая шляпа". Ну и что? Для меня Освальд Шпенглер по-прежнему жив-живехонек. Он обогатил меня и возвысил духовно. Так же как Ницше, Достоевский, Эли Фор.

Может быть, я немножко фокусник, поскольку могу уравновесить две таких несопоставимых гири, как "Закат Европы" и "Дао дэ цзин". Одна сделана из гранита или порфира и весит целую тонну; другая легка как перышко, и струится сквозь мои пальцы подобно воле. В вечности, где они встречаются и существуют, они взаимоисключают друг друга. Изгнанник вроде Германа Гессе прекрасно разбирается в такого рода фокусах. В книге под названием "Сиддхартха" он вывел двух Будд - известного и неизвестного. Каждый совершенен в своем роде. Они - полная противоположность друг другу - в смысле Систематического и Физиогномического. Они не уничтожают друг друга. Они встречаются и расстаются. Будда - это одно из тех имен, что "затрагивает смысл сознания.". Настоящие Будды безымянны. Короче, известное и неизвестное прекрасно уравновешиваются. Фокусники меня понимают...

Когда я думаю об этом теперь, я удивляюсь, как прекрасно музыка "Заката" сочеталась с моей "подпольной" жизнью! Странно также и то, что фактически единственным человеком, с которым я тогда мог говорить о Шпенглере, был Осецки. Кажется, мы с ним снова встретились в ресторане Джо, во время одной из моих Ночных прогулок. Осецки сохранил свою странную усмешку гнома - а зубы у него по-прежнему шатались и стучали громче, чем раньше. "Действительность" до него так и не доходила. Зато он вбирал в себя музыку Шпенглера с такой же легкостью и пониманием, как музыку Дохнаньи, к которой проникся любовью. Чтобы скоротать долгие, утомительные ночи, он пристрастился читать в постели. Все, что касалось чисел, инженерии, архитектуры (у Шпенглера), он проглатывал, будто заранее переваренную пищу. И про деньги следует добавить. В этом вопросе он обладал какими-то сверхъестественными познаниями. Странно, в каких только направлениях "непригодные" не развивают свои способности! Слушая Осецки, я обычно думал, как приятно было бы оказаться с ним в одной палате сумасшедшего дома - с ним и с Освальдом Шпенглером. Какие дивные беседы мы бы тогда вели! Здесь, в холодном мире, вся эта музыка звучала впустую. Даже когда критики и ученые интересовались шпенглеровской точкой зрения, они делали это не так, как мы. Для них это была лишь еще одна кость для обгладывания. Быть может, более сочная, чем обычно, но все же кость. Для нас же это была жизнь, эликсир жизни. Мы пьянели от него при каждой нашей встрече. И, конечно же, мы изобрели свой собственный "морфологический" язык знаков. Вдвоем с ним мы могли в один миг покрыть огромные пространства мысли, все благодаря этому закодированному языку. Как только в наш разговор вступал кто-нибудь чужой, мы тут же оказывались в тупике. Потому что для него наши речи были не только непонятны - они звучали полнейшей абракадаброй.

С Моной я выработал язык другого типа. Слушая мои монологи, она быстро вылавливала все блестящие ярлычки, всю (для нее) "фантастическую" терминологию - определения, значения и, так сказать, "морфологические испражнения". Она нередко прочитывала страничку-другую, сидя на табурете в баре. Вполне достаточно, чтобы зарядиться набором фраз и замысловатой информацией. Короче, она научилась отбивать мяч на мою сторону, что было приятно и (для меня) стимулирующе. Все, чего я требовал от слушателя, когда заводился, - это видимости понимания. В результате длительной практики я овладел искусством наставлять моего слушателя в самом основном, дать ему достаточную точку опоры, чтобы я мог низвергнуться на него, как водопад. Таким образом, я одновременно наставлял или информировал его - и мистифицировал. Когда я чувствовал, что он ощущает под собой твердую почву, я выдергивал ее у него из-под ног. (Разве не старается учитель Дзэн лишить своего ученика любой точки опоры -. чтобы предоставить ему новую, которая в действительности никакой точкой опоры не является?)

С Моной я доходил до исступления. Естественно. Но тогда у меня появлялась прекрасная возможность примирить мои противоречивые утверждения; а это требовало детализации, совершенствования, дистилляции и конденсации. Таким образом, я наткнулся на один замечательный вывод, не только о суждениях Шпенглера, но о мысли вообще, о самом процессе мышления. Мне казалось, что только китайцы сумели понять и оценить "игру мысли". Как бы ни увлекался я Шпенглером, истина его высказываний никогда не была для меня настолько же важной, как сама удивительная игра его мысли... Сегодня я очень сожалею о том, что на фронтисписе этой феноменальной книги не был помещен гороскоп ее автора. Ключ такого рода совершенно необходим для понимания характера и природы этого интеллектуального гиганта. Когда думаешь о том значении, которое Шпенглер вкладывает в слова "человек, как интеллектуальный кочевник", начинаешь понимать, что, преследуя свои высокие цели, он подошел вплотную к тому, чтобы стать современным Моисеем. Насколько же страшнее эта пустыня, в которой обречен пребывать наш "интеллектуальный кочевник"! И никакой Земли Обетованной на горизонте. На горизонте вообще ничего, кроме бессмысленных символов.

Мост через эту пропасть между древним человеком, который общался мистически, и современным человеком, который неспособен общаться иначе, кроме как посредством выхолощенного интеллекта, может перекинуть только человек нового типа, человек с космическим самосознанием. Мудрец, пророк, провидец - все они говорили на языке Апокалипсиса. С самых ранних времен эти "редкие" люди пытались прорваться. Некоторым это, несомненно, удалось - и они навсегда останутся вне мышеловки.

Морфология истории, какой бы правильной, увлекательной и вдохновляющей она ни была, все же остается наукой о смерти. Шпенглера не заботило то, что лежит вне истории. А меня заботит. И других тоже. Даже если бы Нирвана была лишь словом, это слово содержательно, оно несет в себе обещание. Тот секрет, который лежит в сердце мироздания, еще можно вытащить на открытое место. Даже многие века назад его объявляли "Открытым" секретом.

Если смысл жизни состоит в том, чтобы жить, так давайте жить, жить самой богатой жизнью! Мастеров жизни не найдете в книгах. Они не исторические фигуры. Они помещаются в вечности и непрестанно умоляют нас присоединиться к ним - там, в вечности.

Когда я пишу эти строки, возле моего локтя лежит фотография, вырванная из книги. Это фотография неизвестного китайского мудреца, который живет в наши дни. Либо фотограф не знал, кто он такой, либо он скрыл его имя. Мы знаем только, что он из Пекина: вот и вся информация, которой нас удостоили. Когда я поворачиваю голову, чтобы на него взглянуть, мне кажется, будто он находится прямо здесь, в моей комнате. Он более живой - даже на фотографии, - чем любой другой человек. Он не просто "человек духа" - он весь состоит из духа. Я бы сказал, что он сам и есть Дух. Все это сосредоточено в выражении его лица. Его взгляд, устремленный на вас, абсолютно светел и радостен. Он говорит совершенно недвусмысленно: "Жизнь - это блаженство!"

Не думаете же вы, что с тех высот, на которых он стоит - невозмутимый, легкий, как птичка, облеченный всеобъемлющей мудростью, - морфология истории хоть что-нибудь для него значит? Здесь и речи нет о том, чтобы променять перспективу птицы на перспективу лягушки. Здесь мы имеем дело с перспективами Бога. Он "здесь", и его положение неизменно. Вместо перспектив он обладает состраданием. Он не проповедует мудрость - он излучает свет.

Вы думаете, он единственный? Я - нет. Я верю в то, что во всем мире и в самых неожиданных местах (естественно) есть люди - или боги, - подобные этому сияющему существу. Они вовсе не загадочны, они прозрачны. В них нет никакой тайны, они стоят на открытом месте, они всегда "на виду". Если мы отдалены от них, то лишь потому, что не можем принять их божественной простоты. "Просветленные люди" - говорим мы, но никогда не спрашиваем, что же их просветлило. Пламенеть духом (который есть жизнь), излучать нескончаемую радость оставаться невозмутимыми над хаосом этого мира и вес же быть его частью, быть человеком, по-божественному неломким, ближе, чем родной брат, - как получается, что мы не жаждем стать такими же? Есть ли лучшая, более глубокая, более насыщенная, более привлекательная роль? Тогда кричите о ней с крыш домов. Мы хотим знать. И мы хотим знать немедленно.

Мне не нужно ждать вашего ответа. Я вижу его всюду вокруг меня. В действительности, это вовсе не ответ - это уклонение от него. Просветленный у моего локтя смотрит прямо на меня: он не боится глядеть в лицо миру. Он не отверг мир и не отказался от него: он такая же часть мира, как камень, дерево, животное или цветок. Сам по себе он и есть мир, все, что только может в нем быть... Когда я гляжу на окружающих, я вижу лишь профили отвернутых лиц. Они стараются не смотреть на жизнь - она слишком страшная, или слишком ужасная, слишком то или слишком это. Они видят лишь жуткого дракона жизни, и они бессильны перед этим чудовищем. Если бы только у них хватило мужества заглянуть прямо в пасть этому дракону!

По многим причинам то, что именуется историей, кажется мне не более, чем проявлением этой самой боязливой позиции по отношению к жизни. Вполне возможно, что понятие "исторический" прекратит свое существование, будет стерто из сознания после того, как мы выполним простейшую армейскую команду: "Равнение на середину!" Смотреть на мир косо еще хуже, чем смотреть через плечо.

Когда мы говорим о людях, "творящих историю", мы хотим сказать, что они в какой-то мере изменили ход жизни. Но человек возле моего локтя недосягаем для таких глупых мечтаний. Он знает, что человек не меняет ничего - даже самого себя. Он знает, что человек может сделать единственную вещь, и в этом состоит единственная цель его жизни - открыть глаза своей души! Да, у человека есть такой выбор - либо впустить внутрь свет, либо оставить ставни закрытыми. Делая выбор, человек действует. Это его роль по отношению к мирозданию.

Распахни глаза, и суета уляжется. А когда суета уляжется, начнется настоящая музыка.

Изрыгая дым и пламя из ноздрей, дракон лишь развеивает свои страхи. Дракон не стоит на страже у сердца мира - он стоит у входа в пещеру мудрости. Дракон реален только в иллюзорном мире предрассудков.

Бездомный, тоскующий по дому человек больших городов. Какие душераздирающие страницы посвящает Шпенглер мучениям этого "интеллектуального кочевника"! Не имеющий корней, бесплодный, скептический, лишенный души - да еще бездомный и тоскующий по дому в придачу.

"Примитивные племена могли оторваться от земли и отправиться в путь, но интеллектуальный кочевник - никогда. Тоска по большому городу острей любой другой ностальгии. Домом для него является любой из этих гигантских городов, но даже ближайшая деревня - это чужая территория. Он скорей умрет на панели, чем вернется "назад" к земле".

Позвольте мне сказать недвусмысленно: после очередного "прочтения" ничего в мире действительности не имело для меня ни смысла, ни значения. Ежедневные новости были так же далеки, как Сириус. Я находился в самом центре процесса трансформации. Все было "смертью и превращением".

Существовал лишь один газетный заголовок, все еще способный меня взволновать, а именно: БЛИЗИТСЯ КОНЕЦ СВЕТА! В этой воображаемой фразе я никогда не ощущал угрозы моему собственному миру, только "этому" миру. Я был ближе к Августину, чем к Иерониму. Но я тогда еще не нашел своей Африки. Моим прибежищем была душная маленькая меблированная комнатенка. Сидя в ней один, я испытывал покой странного рода. Это не был тот "покой, что недоступен пониманию". О, нет! Это был промежуточный вид покоя, предвестник другого, более великого и более длительного. Это был покой человека, способного мысленно примириться с существующим положением вещей.

Но все же это был шаг вперед. Окультуренная личность редко идет дальше этого шага.

"Вечная жизнь - это не загробная жизнь, а истинная духовная жизнь",- сказал один философ. Сколько же времени ушло у меня на то, чтобы полностью понять смысл такого

высказывания!.. Целый век русской мысли (XIX) был занят этим вопросом "конца", установления на земле Царства Божьего. Но в Северной Америке дело обстояло так, будто этот век, эти мыслители и искатели истинной действительности жизни никогда не существовали. Верно, время от времени и у нас взрывается какая-нибудь мина. Время от времени мы все же получаем послания от каких-нибудь удаленных берегов. Такие события считались не только загадочными, странными, непонятными, но также оккультными. Этот последний ярлык означает, что они все равно бесполезны и неприменимы в повседневной жизни.

Чтение Шпенглера было не совсем бальзамом. Скорей, оно представляло собой некоторое духовное упражнение. Критика Европейской мысли, лежащая в основе его циклического изложения, была для меня тем же, что Коаны для ученика Дзэн. Снова и снова я подходил к моему собственному своеобразному Западному состоянию Сатори. Снова и снова я испытывал подобные молнии озарения, которые предвещают прорыв. Бывали такие мучительные моменты, когда мир будто уподоблялся аккордеону, и я мог либо видеть его, как мельчайшую пылинку, либо расширить его до бесконечности, так, что охватить его мог лишь глаз Бога. Глядя из окна на какую-нибудь звездочку, я мог увеличить ее в десять тысяч раз; я мог блуждать от звезды к звезде, как ангел, пытаясь в то же время ухватить вселенную в таких супертелескопических пропорциях. Потом я возвращался в свое кресло, взглядывал на собственный ноготь, или даже на едва заметное пятнышко на этом ногте, и видел вселенную, которую физики пытаются сотворить из атомной паутины пустоты. Меня всегда поражало, что человек вообще смог придумать понятие "пустоты".

Вот уже долго концептуальный мир является единственным миром человека. Называть, определять, объяснять... Результат: нескончаемая мука. Расширять или сжимать вселенную До бесконечности - салонная игра. Играть в богов вместо того, чтобы попытаться стать богом. Носиться с богами - и в то же время не верить ни во что. Хвастать чудесами науки, но смотреть на окружающий мир, как на кусок дерьма. Пугающая амбивалентность! Выбирать системы, но никогда - человека. Отрицать волшебников с помощью систем, воздвигнутых на их именах.

Одинокими ночами, размышляя над проблемой - единственной на века! - я очень ясно мог видеть мир таким, каков он есть, видеть, что он собой представляет и почему он такой. Я мог примирить добродетель с грехом, божественный порядок с вопиющим уродством, бессмертное творение с полным бесплодием. Я настраивался так точно, что легчайший ветерок мог разнести меня в пыль. Мгновенная аннигиляция или вечная жизнь - они означали для меня одно и то же. Я находился в равновесии, таком точном, что даже молекула воздуха могла покачнуть весы.

Внезапно весь настрой могла нарушить какая-нибудь очень веселая мысль. Например, такая: "Каким бы глубоким знанием тайной философии ни обладал человек, оно подобно обрывку волосинки, летящей в безграничном пространстве". Это японская мысль. С ней происходит возврат к более простому виду равновесия. Назад к этой самой хрупкой точке опоры - твердой земле. К той самой твердой земле, которую теперь считают такой же пустой, как космическое пространство.

"В Европе лишь я, и я один со своей мечтой о свободной России",- пишет где-то Достоевский. Из России, как истинный Благовест, он распространил благие вести. Сотню, две сотни лет спустя, люди осознают весь смысл этих слов. А что делать до тех пор? Я много раз задавал себе этот вопрос.

На первых страницах главы под названием "Проблемы арабской культуры" Шпенглер довольно подробно останавливается на эсхатологических аспектах высказываний Иисуса. Целый раздел, называемый "Исторические псевдоморфозы", представляет собой хвалебную песнь Апокалипсису. Он начинается с любовного портрета Иисуса из Назарета, стоящего лицом к лицу с тогдашним миром. "Образ Иисуса - вот то несопоставимое, чем юное христианство возвышается над всеми религиями того изобильного раннего времени". Так начинается этот раздел. В высказываниях Иисуса, подчеркивает он, отсутствовали социологические наблюдения, проблемы, спорные вопросы. "Никакой вере не удалось до сих пор хоть в чем-то изменить мир, и никакой факт никогда не сможет опровергнуть веру. Нет никаких мостов между... ходом истории и сохранением божественного миропорядка".

Затем идет следующее: "...Религия - это метафизика, и ничто иное: Верую, ибо это нелепо. Причем познанная, доказанная или за доказанную почитаемая метафизика - это просто философия или ученость. Здесь же имеется в виду переживаемая метафизика, немыслимое как уверенность, сверхъестественное как событие, жизнь в недействительном, однако истинном мире. А по-другому Иисус и не жил ни единого мига. Он не был моральным проповедником. Усматривать в нравственном учении конечную цель религии - значит ее не знать. ...Его учение сводилось исключительно к возвещению конца света, и образы, навеянные этим, постоянно переполняли его душу: наступление новой эры, явление небесного посланца, Страшный суд, Новое небо и Новая земля. Иного представления о религии у него никогда не было, да оно и не может быть иным во всякое проникновенно и глубоко чувствующее время. "...Мое царство не от мира сего" - лишь тот, кто воспримет всю значимость этого узрения, в состоянии постигнуть последующие глубочайшие высказывания".

Именно в этом месте Шпенглер изливает свое презрение на Толстого, который "принизил древнее христианство до уровня социально-революционного движения". Именно здесь он прямо ссылается на Достоевского, который "никогда не помышлял о социальных улучшениях". ("Разве поможешь душе, упразднив собственность?")

Достоевский и его "свобода"...

Разве не во времена Толстого и Достоевского другой русский вопрошал: "Почему глупо верить в Царствие Небесное, но умно верить в земную утопию?"

Возможно, ответ на эту загадку невольно дал Белинский, сказав: "Судьба субъекта, индивидуума, личности важнее судеб всего мира и здравия китайского императора".

В любом случае, это именно Федоров спокойно заметил: "Каждый человек в ответе за весе мир и за всех людей".

Странный и волнующий период в "стране святых чудес" девятнадцать столетий спустя после рождения и смерти Иисуса Христа! Один человек пишет "Записки сумасшедшего", другой - "Революционный катехизис", третий - "Метафизику секса". Каждый из них сам по себе революция. Еще об одном я узнаю, что "он был консерватором, мистиком, анархистом, ортодоксом, оккультистом, патриотом и коммунистом - и окончил свои дни в Риме как католик и фашист". Так это период "исторических псевдоморфоз"? Он, определенно, апокалиптический.

К несчастью, выражаясь метафизически, я родился не во времена Христа, и не в святой России девятнадцатого века. Я родился в этом мегаполисе, на задворках большого планетарного скопления. Но даже в Бруклине, к тому времени, как я подрос, мог начать бродить этот славянский фермент. Одна мировая война была "сыграна и выиграна". Biс! Вторая уже подготавливалась. В той самой России, о которой я говорю, у Шпенглера был предшественник, о котором вы даже ныне вряд ли найдете упоминание. Даже у Ницше был русский предшественник!

Разве не Шпенглер сказал, что Россия Достоевского в конце концов восторжествует? Разве не предсказал он, что на этой плодородной почве взойдет новая религия? Кто нынче этому верит?

Вторая мировая война тоже была "сыграна и выиграна" (!!!) и все равно день Последнего Суда кажется очень далеким. Великие автобиографии, рядящиеся в разные костюмы, раскрывают перед нами жизнь эпох, целых народов, да, целых цивилизаций. Как будто наши герои воздвигли свои собственные могилы, подробно их описали, а затем похоронили себя в своих погребальных творениях. Геральдический ландшафт исчез. Воздух принадлежит гигантским птицам разрушения. Воды скоро начнут бороздить левиафаны, более страшные, чем те, что описаны в святой книге. Напряжение растет, растет, растет. Даже в деревнях жители и эмоционально, и духовно все более уподобляются тем бомбам, которые им приходится изготавливать.

Но история не закончится даже, когда произойдет великий взрыв. Историческая жизнь человека продлится еще долгое время. Не нужно быть метафизиком, чтобы прийти в такому заключению. Сидя в этой маленькой норке, там, в Бруклине, лет двадцать пять тому назад, я мог ощущать пульс истории вплоть до 32-й династии Господа Нашего.

Тем не менее, я бесконечно благодарен Освальду Шпенглеру за то, что он совершил этот странный профессиональный подвиг: с такой точностью описал атмосферу атеросклероза, в которой мы ныне живем, и в то же время разрушил весь окружающий нас жесткий мир мысли, тем самым нас освободив - по крайней мере, мысленно. Фактически на каждой странице содержатся нападки на догмы, условности, предрассудки и способ мышления, которые характеризуют последние несколько сотен лет "современности". Теории и системы разлетаются, как кегли. Весь концептуальный ландшафт современного человека опустошен. И на его месте возникают не научные руины прошлого, а свежесотворенные миры, в которых вы можете "участвовать" вместе со своими предками, заново прожить и Весну, и Осень, и Лето, и даже Зиму истории человечества. Вместо того, чтобы спотыкаться по ледникам, вы уноситесь с потоком жизненных соков и крови. Даже звезды на небе перетасованы. Это триумф Шпенглера - заставить Прошлое и Будущее жить в Настоящем. Вы снова находитесь в центре мироздания, согреваемом солнечным пламенем, а не на краю, борясь с головокружением и страхом перед неописуемой пропастью.

Так ли уж важно, что мы люди из конца, а не из начала? Нет, если мы осознаем, что являемся частью чего-то в вечном процессе, в вечном кипении. Несомненно, мы найдем нечто гораздо более для нас утешительное, если будем искать упорно. Но даже здесь, на пороге, меняющийся ландшафт исполнен более содержательной красоты. Нашим глазам предстает еще не застывшая форма. Мы заново узнаем, что процесс смерти касается людей-в-жизни, а не трупов в различных стадиях разложения. Смерть - это "контр-символ". Жизнь - это все, даже в концевые периоды. Нигде не видно ни намека на то, что жизнь собирается остановиться.

Да, мне повезло, что я нашел Освальда Шпенглера именно в тот конкретный момент. Похоже, в каждый критический период моей жизни я натыкаюсь на того самого автора, который необходим мне для поддержки. Ницше, Достоевский, Эли Фор, Шпенглер: вот это квартет! Конечно, были страдания, но изгнать их навсегда - совсем другое дело. Мы знаем, что Будда всю свою жизнь прожил с одной лишь мыслью: как избавить человечество от страданий. Страдания действительно не нужны. Но прежде чем понять, что это на самом деле так, человек должен через них пройти. Более того, лишь тогда становится понятным истинное значение людских страданий. В последний отчаянный момент - когда уже больше нет сил страдать дальше! - случается нечто похожее на чудо. Огромная открытая рана, из которой хлещет кровь жизни, вдруг закрывается, и организм расцветает, будто роза. Наконец вы свободны, и не "с тоской по России", а с жаждой еще большей свободы, еще большего блаженства. Древо жизни питается не слезами, а знанием того, что свобода реальна и вечна.