Эдит Клюс «Ницше в России. Революция морального сознания»

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

Из всех революционных романтиков именно Горький наиболее подробно разработал миф о коллективной личности в работах, написанных им в изгнании в период с 1906 по 1913 годы. Работа “Разрушение личности” (1909) дает абстрактную экспликацию горьковской идеи культурного и социального преображения. Горький усматривает в современности болезнь и деградацию личности как результат ее разрыва с коллективом. Народ во все времена, и в прошлом, и в настоящем, является источником первозданной жизненной энергии. Взаимоотношения личности и народа и их творческие способности в изложении Горького представляются аналогичными взаимоотношениям между аполлоническим и дионисийским в философии Ницше. В изоляции от народа, доказывает Горький, индивидуум совершенно бессилен и ни чего не создаст. Его интеллектуальные, формообразующие способности обращаются внутрь, сами на себя и застывают в пустоте. Размышления о смерти становятся главной темой этого замкнутого в себе, аутореферентного искусства.

Лишь тогда имеет место истинное творчество, когда существует глубокая внутренняя связь между художником и национальным творческим наследием. В этом случае его работа берет свое начало в мифах, интуитивно и непроизвольно созданных народом. В XIX веке, заявляет Горький, народное целое раздробилось на “тысячи Манфредов”, и каждый пел о своей собственной душевной боли (Горький, ХХШ, 36). Теперь, однако, говорит он, условия благоприятствуют образованию нового мощного общественного единства: гнет капитализма побуждает пролетариат объединиться и действовать, как единый кулак. В этой новой силе Горький видит слепую созидательную энергию, необходимую для сотворения мифа и появления героев и богов. Подразумевается, что этот процесс вполне может следовать исторической модели, которую Горький обрисовал в начале очерка. Он демонстрирует то, что Офелия Шутте назвала “регрессивно-прогрессивным"”мышлением, использованным Ницше при создании своего мифа о Дионисе: и Горький, и Ницше обращаются к далекому прошлому в поисках вех, указывающих в будущее (41). В примитивном обществе идея о герое сверхчеловеческого величия возникает, когда погибает часть коллектива. Каждый выживший невольно одаривает эту фигуру-воспоминание своими лучшими деяниями. Герой бросает вызов судьбе и, поступая таким образом, облагораживает все человечество и реализует заложенные в нем возможности (Горький, ХХШ, 29).

Возникновение примитивного бунтарского архетипа в массовом сознании дает выход глубинной творческой энергии. Он становится центром ши рокомасштабной деятельности, художественная индивидуальность и коллектив обогащают друг друга. Художник берет материал из массового мифа, но взамен придбает мифу высочайшую экспрессию. Горький находит наилучший пример подобного процесса в эпохе немецкой Реформации: "“ эти эпохи социальных бурь личность становится точкой концентрации тысяч воль, избравших ее органом своим, и встает перед нами в дивном свете красоты и силы, в ярком пламени желаний своего народа..."”(Горький, XXIV, 34). Он указывает на Фауста как на героя, сначала созданного целым народом, явившегося продуктом тысяч индивидуальных “воль”, и только много позднее отшлифованного гением одного художника, Гете. Горький явно настроен видеть признаки аналогичного эстетического и социального мятежа, освобождения и творческого раскрепощения во вновь образующемся пролетарском коллективе своего времени.

Цикличность теоретического построения Горького изобличает его дионисийские корни. Упадок и смерть сменяются возрождением. В новой версии мифа взаимосвязи между героем и общиной, и особенно сама община, постепенно деформируются и распадаются. Герой отделяется от общины, сделавшись в собственных глазах полубожественной силой. На этом этапе он сначала теряет способность к творчеству и только намного позднее – свою власть. Как Дионис в его поздней фазе, он становится тираном, подавляя людей и физически, и идеологически. Он создает по своему образу единого бога, лишая людей силы устанавливать и изменять ценности. В конечной, гибельной стадии герой становится обыкновенным человеком: великолепный, мятежный герой и народ-мифотворец гибнут вместе, их сменяют тысячи мелких псевдогероев. Теперь, полагает Горький, общество созрело для возрождения.

Любопытно, что, объявив Россию стоящей на пороге богостроительства, Горький не исследует возможные последствия, вытекающие из его собственной теории: резкий и насильственный возврат русского народа к более примитивному состоянию и подавление его наводящим ужас диктатором, который сотворит из себя кумира. Эта картина может рассматриваться как прямое литературное предсказание сталинизма и “культа личности”. Впрочем, Горький, подобно другим революционным романтикам и самому Ницше, более всего жаждал начальной освободительной бури. Стремление к борьбе и к освобождению животворящей энергии было столь велико, что возможные последствия в расчет не принимались.

В богостроительском романе “Исповедь” Горький рисует первоначальный толчок массового чувства, который сможет освободить мифопоэтическую энергию и создать условия для формирования самосознания и определенной направленности коллективного героя. Протагонист Горького, Матвей – сирота, который, подобно автору, сменяет множество занятий, исходив страну вдоль и поперек и встретив самых разных людей. Его скитания превращаются в поиски оправдания и смысла жизни. Он ищет духовного наставника, но все, кто встречаются на его пути – пустые, высокомерные люди типа “священников”. Мир полон мелких обособленных личностей. Случайно он встречает другого скитальца, Иегудиила, и открывает в нем “энтузиазм” Луначарского. Иегудиил напоминает Заратустру, только в обличии русского сектанта. Он выступал во всех традиционных для русского праведника ролях, но его взгляды слишком еретичны для того, чтобы уместиться в любой из догм. Он был православным священником и монахом и пришел к выводу, что в обоих случаях слишком стеснен догмами и укладом жизни. Как и его ницшевский предшественник Иегудиил весел, непочтителен и не может ограничить переполняющую его любовь к жизни рамками какой бы то ни было единственной догмы: подобно Заратустре, он говорит – “весь… пьян… радостью” (Горький, 25 тт., IX, 341).

Благодаря Иегудиилу Матвей учится искать Бога в себе и доверять собственному чувству упоения жизнью. Избытки внутренней энергии в нем и во всех людях должны в конце концов слиться воедино, породив нового героя. Соответствующей созидающей силой Иегудиил считает основную массу человечества. Однако люди еще только вырываются из длительного периода порабощения. Общественные лидеры так манипулировали верой, что ее объект казался определенным a priori. Вера, таким образом, использовалась для подавления и ограничения масс. Лидеры в целях укрепления своей власти над массами всячески поощряли представление о народе как о послушной и бессильной толпе. Творческую энергию народа относили к мифологическим, давно прошедшим временам. Считалось, что идеалы уже нашли свое воплощение, и творческому началу остается проявляться в высшей сфере за пределами человеческой души. Таким образом дискредитировалась идея творческого гения человека, и религиозные идеалы становились средством усмирения и управления теми же людьми, которые первыми осознали эти идеалы.

Иегудиил приветствует “весь рабочий народ земли” как творца нового бога, который свергнет страх и угнетение и вернет людям их естественную взрывную способность к творчеству. Он говорит: “Вот просыпается воля народа, соединяется великое, насильно разобщенное, уже многие ищут возможности, как слить все силы земные в единую, из нее же образуется, светел и прекрасен, всеобъемлющий бог земли!” (Горький, 25 тт., IX, 342).

Мифологический процесс слияния “маленького разума” с большим “Само” завершается, когда Матвей присоединяется к обществу таких же, как он, рабочих, придя работать на фабрику. Постепенно его охватывает энтузиазм, переливающийся через край и сливающийся с общим энтузиазмом: “Разгораются очи людей, светит из них пробудившаяся человеческая душа, и мое зрение тоже становится широко и чутко: видишь на лице человека вопрос и тотчас отвечаешь на него; видишь недоверие – борешься с ним. Черпаешь силу из открытых перед тобою сердец и этой же силой объединяешь их в одно сердце” (Горький, 25 тт., IX, 384).

Матвей начинает произносить речь перед огромной толпой во время демонстрации, и его подбадривает поддержка и доброжелательность людей. Матвей начинает чувствовать, что как оратор превращается в воплощение людской воли. Он и есть новый рождающийся герой. К тому же Матвей не единственный, у кого прибавилось сил. Каждый член коллектива опирается на огромную энергию всех. Новое сознание полностью выявляется на массовой демонстрации, во время которой молодая девушка исцеляется благодаря вере масс: теперь окончательно “Я” превращается в “Мы”, одновременно сохраняя в полной мере свою индивидуальность.

Миф о массах как созидательной силе можно считать результатом творческой переработки нескольких источников. При этом сам источник отвергается, в то время как некоторые аспекты его положений заимствуются, чтобы приспособить их для нужд новой идеи. Среди важных для Горького источников Джордж Л.Клайн выделяет антропологию религии Фейербаха (42). Воздействие Фейербаха непосредственно ощущается в теории о том, что люди создают Бога, а потом собственное творение отчуждается от них и их угнетает. Из других прямых источников влияния можно указать Маркса, Ницше и русских народников. В этом ряду мыслителей положение Ницше глубоко парадоксально: идеи откровенно антисоциалистического, антиутопического мыслителя, используются для создания социалистического мифа.

Все три революционных романтика (Андреевич, Луначарский, Горький) были страстными поклонниками учения Ницше. Несмотря на отрицание общественных взглядов философа, они оставались его приверженцами, поскольку в его философии видели противоядие против губительного самоотрицания народничества и недостатка эмоциональной глубины марксизма. Андреевич был одним из первых молодых интеллектуалов, кто вместе с Шестовым посвятил Ницше статью (43). В своем “Опыте философии…” он выбрал Ницше наряду с Горьким и Марксом в качестве авторитета для переориентации интеллигенции на будущее (Андреевич, Опыт философии.., 423). Луначарский в статье “Русский Фауст” (1902) превозносил Ницше как жизнеутверждающего мыслителя (44). Его в особенности привлекал “здоровый” эгоизм сверхчеловека и творческий импульс, присущий идее воли к власти. Когда после 1905 года Луначарский и Горький публично стали называть Ницше буржуазным философом, их основной целью была дискредитация “модернистского” и массового культов Ницше. Действуя таким образом, оба имели в виду, что необходимо осуществить другую, лучшую трактовку учения немецкого философа. Миф революционных романтиков о Коллективе является их зрелым ответом Ницще. В этом мифе они исказили учение Ницше до такой степени, что в типических “ницшеанских” взглядах и настроениях на самом деле уже нельзя было узнать “Ницше”: они превратили его учение в свое.

Модель деформации учения, примененная революционными романтиками, подразумевает определенный способ оценки. При ассимиляции учения Ницше они следовали обычному русскому образцу, для которого характерно отвращение к скептицизму философа и пристрастие к его мифопоэтическому пафосу. Они использовали ницшевскую иронию для разрушения отжившего народнического мифа и связанной с ним системы ценностей. Сконструировав собственный миф, они объявили скептицизм философа “цинизмом”, то есть нежелательной чертой буржуазного менталитета (45). Таким образом, философию Ницше упростили и сделали напыщенной, лишив весьма важного для нее равновесия между мифопоэзией и иронией.

Ницшевский миф содержит в качестве существенного элемента сублимацию яростных, обычно направленных вовне побуждений, то есть, переключение этой энергии на самого себя для достижения высших культурных целей. Его проза наполнена непреодолимой, почти чувственной тоской. Революционные романтики заимствуют у Ницше идею такой сублимации, которая ведет в конечном счете к слиянию энергии личности с бунтарской волей целого сообщества. Раймонд Сестерхен высказал мнение, что ницшевское видение будущего содержит компонент коллективистского богостроительства (46). Однако позднейшие мифотворческие усилия Ницше не направлены на создание нового коллектива. Взаимоотношения “Я-Ты” внутри личности и борьба между импульсами “господина” и “раба” в жизни духа для Ницше, как правило, важнее взаимоотношений самостоятельного индивидуума и коллектива. Если он и касается социальных отношений, то темой обычно бывает взаимодействие между управляющим и управляемым, а не между равными в большом сообществе. Следует заметить, однако, что примитивный дионисийский коллектив древних греков обладает неким обаянием для раннего Ницше. И позднее Заратустра указывает на античный “народ” как на настоящую созидающую ценности силу (Ницше, Заратустра, П, 35). Тем не менее, эти образы не занимают заметного места в ницшевских дионисийских пророчествах. Сообщество, воображаемое Андреевичем, Луначарским и Горьким, больше подходит на примитивное объединение, которое Ницше видит у дионисийских греков. Разница в том, что революционные романтики имеют несколько неопределенные представления о сохранении равновесия между индивидуальным сознанием и аполлонической способностью к творчеству, с одной стороны, и дионисийским коллективом – с другой.

В основе революционно-романтического мифа мы находим эстетические ценности, которые в некотором отношении близки к ценностям Ницше. Ницше различает три вида творческой деятельности. В книге “Рождение трагедии” он почти исключительно употребляет слово Kunst, говоря о ремесле, искусстве, владении формой. В “Так говорил Заратустра” слово Kunst употребляется в узком смысле, как “практика” или “метод”, или искусство, понимаемое уничижительно как ловкость или обман – кунстштюк. В иных контекстах Ницше, как правило, заменяет Kunst на Schaffen, имеющее более широкие и активные коннотации деятельности, строительства, производства (Ницше, Заратустра, П, 18, 45—46, 55). Он использует слово der Schaffender, для обозначения созидателя. Реже используемое шиллеровское слово Schopfung предназначается им для глубинного, мифопоэтического, оценивающего творчества Само. Хотя в “Так говорил Заратустра” Ницше использует Schaffen гораздо чаще, Schopfung обладает у него большим весом. Подобно Ницше, революционные романтики, и в особенности Луначарский и Горький, делают различие между словами “искусство” (искусство как ремесло) и “творчество”(порождающее ценности созидательное побуждение). На этом сходство кончается. Если Ницше высмеивает современное искусство (Kunst), то к высокой культуре он относится как к величайшему достижению человечества. Напротив, Луначарский в “Диалоге об искусстве” и в других работах ставит глубинное творчество выше искусства как такового. Горький в статье “О цинизме” (1908) ниспровергает всю высокую культуру и ее художественные формы (Горький, XXIV, 6). В “Разрушении личности” он принижает великие произведения искусства и их авторов. Ницше и революционные романтики совершенно по-разному трактуют слова Schopfung и творчество, хотя и то, и другое обозначает порождающую ценности творческую деятельность. Schopfung – это внутренний душевный порыв, в то время как творчество – это воля, осуществляемая коллективным напряжением многих людей; причем, ни один человек в отдельности ею не обладает. Луначарский в рецензии на пьесу Горького “Дачники” прославляет общечеловеческое стремление формировать действительность и наделять ее смыслом. В “Религии и социализме” его интересует именно эта громадная творческая воля масс: только она может привести к социальным переменам. Художнитк и его труд – не более, чем дополнение к имеющей первостепенное значение воле коллектива. Горький в статье “Разрушение личности” соглашается с этой позицией, заявляя: “Искусство – во власти индивидуума, к творчеству способен коллектив” (Горький, XXIV, 34). В то время как Ницше рассматривает аполлонический Kunst как высочайший результат более глубокого дионисийского побуждения, горький и Луначарский явно чрезвычайно дорожат животворной волной коллективной воли, находя на этом фоне индивидуальные произведения искусства поверхностными и слабыми. В этом вопросе революционные романтики кажутся ближе к своим романтически настроенным предшественникам – к Белинскому и Аполлону Григорьеву, которые доказывали, что большое искусство должно создавать национальные архетипы и выражать волю нации.

Революционные романтики использовали Ницше для деформации и адаптации иных мировоззрений. Например, все они остро чувствовали эмоциональную и философскую несостоятельность марксизма, хотя и считали себя марксистами, или, по крайней мере, очень близкими к марксизму. Следует напомнить, что Горький и раньше критиковал марксизм за то, что он “принижает” человека. Луначарский хорошо понимал основательность критики марксизма его идеологическими противниками, модернистами и идеалистами: “… Врагам марксизма очень хотелось бы считать его ныне и присно и во веки веков “сухой догмой”, выдать его за нечто мертвое, как глыба камня, неспособное к жизни и развитию” (47). В 1919 году он будет оправдывать богостроительство, утверждая, что “научный марксизм” не может дойти до простых людей. Представление его в виде религии сделает марксизм более доступным (48). Общие для Ницше и Маркса темы были исследованы Клайном (49). Однако творческая функция этого сходства – в-противоположности для революционных романтиков не была полностью разъяснена. Возможно, “примирение” покажется слишком нейтральным выражением для описания действительного процесса адаптации. Поскольку Ницше и Маркс в массовом восприятии являются антагонистами, представляется более правильным рассматривать отношение к ним революционных романтиков как враждебную, но плодотворную деформацию, при которой каждое учение “насиловалось”, то есть его отрывали от общепринятой интерпретации в целях существенной переоценки. Таким образом, революционные романтики, опираясь на волюнтаризм Ницше, выявляли недостаточность русского марксизма. В то же время они успешно скрывали свое подлинное отношение к немецкому философу и свою зависимость от его идей от читателей радикальных кругов, в основном настроенных анти-ницшеански. Они даже примкнули к вульгаризаторское позиции радикалов, представлявших Ницше декадентским философом отмирающего класса. Таким способом этим людям с обуревающим их чувством “тревоги будущего” удалось противопоставить друг другу двух своих предшественников, приписав себе роль подлинных провидцев будущего. Фабрикуя коллективистский миф, они бесспорно задели живые струны русской души, которой было суждено откликаться на этот миф и до, и после революции.

Возможно, самое глубокое влияние на новый миф оказала исконная нарподническая традиция. И именно из-за важности этого влияния она так грубо развенчивалась и извращалась. При этом критика Ницше социальной этики самоотречения и сострадания была использована для того, чтобы дискредитировать народнический миф и лишить его всякой ценностной силы. Затем было отвергнуто и само орудие дискредитации -–скептицизм. Но миф о “народных массах” позднее вновь воскрес, сочетая достоинства учений Маркса и Ницше: футуристическую ориентацию обоих, марксистскую веру в трудящиеся массы и убежденность Ницше в определяющем значении активности человеческой воли. Наиболее серьезно влияние Ницше проявляется в смещении акцента с “добродетелей” самоотрицания, смирения и отказа от личной воли и страсти на поощрение иррациональных сил, направляемых в русло социальной активности. Процесс слияния личных и коллективных воль является живым, экстатическим и в конечном счете – самоутверждающим, потому что приносит обостренное переживание бытия.

Живой миф устанавливает и сохраняет моральные критерии и показывает “правильные” модели поведения; эти новые ценности надолго пережили сам миф в том виде, в каком он был сформулирован между 1905 и 1911 годами. “Дурное” и “неправильное” – это капиталистическая элита, находящаяся у власти, вся общественно-экономическая система, с ее упором на беззастенчивое накопление материальных богатств и порожденные этой системой дуалистические, отрицающие земное формы религии. “Хорошее” и “правильное” – это возрождение первобытной жизненной силы, увлекающая, сверхчеловеческая энергия коллектива и гармония индивидуального самосознания с более глубокой, питающей, слепой волей масс. Громадные разрушения в настоящем прощаются ради грандиозного будущего строительства.

Возникает вопрос, представляет ли этот миф действительную переоценку или это просто еще одна версия “стадной” морали? Морально-эстетическое сознание, лежащее в основе усилий революционных романтиков, неясно и сложно. Хотя революционные романтики полны решимости разжечь огонь нового творчества, выдвигая на первый план творческий импульс масс, они не решаются позволить ему проявиться в полной мере. Коренная “потусторонность” роднит революционно-романтический миф с его народническим предшественником. Оба – и Луначарский, и Горький – хотят свергнуть современную систему ценностей, которую считают декадентской. Из настоящего ничто не подлежит сохранению. Высокое искусство с его отмирающими формами должно уступить дорогу грубой, мифопоэтической силе массового сознания, а рафинированная саморефлексия высокой культуры и умозрительные логические построения индивидуального самосознания – массовому “энтузиазму”. Что касается собственно теоретических построений, то это еще можно назвать переоценкой, но в своих писательских и критических трудах ни один из революционных романтиков не преуспел в воплощении этих мечтаний. Например, в конце “Исповеди” горьковский герой Матвей присутствует на каком-то “целительном” сеансе, когда калека вновь обретает способность ходить. Чувство, которое охватывает и объединяет всех – жалость. Хотя эта эмоция и обладает определенной целительной силой, но ее нельзя назвать проявлением мифопоэтической энергии. Горький попросту подменяет Христа народной массой. Описанная им сцена – не что иное, как сентиментальный перепев несравненно более выразительного эпизода из Нового Завета.

Несмотря на столь неубедительную поддержку Горьким морали сострадания, можно привести примеры действительной переоценки прежних революционно-демократических ценностей. Искусство и особенно глубинная творческая энергия более не считаются враждебными социальному чувству. Действительно, революционные романтики рассматривают эти эстетические порывы в качестве источника образной концептуализации нового общества. Природа и сельские традиции уже более не служат основой для будущей утопии; наоборот, разум человека должен покорять природу для блага человечества. Другой аспект переоценки – попытка утвердить одновременно и состоятельность личности на фоне массы, и жизненность (витальность) иррациональных ценностей. Эти сдвиги во взглядах призваны замаскировать элементы стадной ментальности, уцелевшие в новом мифе. А в нем на самом деле отрицается право личности на несогласие, на бунт, на право занять позицию, отличную от коллективной: “право”- это воля масс. Тот, кто противится воле массы, - это либо отщепенец, либо тиран, - в зависимости от масштабов его власти. Занимает правильную позицию лишь та личность, которая движется вместе со всеми в общем потоке, участвуя в выражении воли масс. В этой идее заложен большой потенциал для возникновения нового деспотизма. Действительно, в 1930-х годах миф, который мыслился как средство раскрепощения как личности, та и масс, будет возрожден и использован для усмирения и “закручивания гаек”

Ленин счел ересью и полностью отверг миф о народе, как и все, что касалось богостроительства. Луначарского строго отчитали, но с мифом разлучить не сумели. Он по-прежнему помогал вести школу для рабочих, когда она вновь открылась в Болонье в 1910 году, и в 1911 году опубликовал второй том книги “Религия и социализм”. Даже в советский период он упорно продолжал веровать в универсальную ценность идей Ницше, излагая это примерно в том же ключе, что и в начале века при формулировании своего мифа: “у Ницше попадаются отдельные страницы и главы, которые приемлемы вообще для всякого класса, утверждающего жизнь, борьбу, развитие…” (50). Несмотря на свой энтузиазм по отношению к коллективной борьбе, после Революции Луначарский значительно изменил свои политические взгляды. А.Л.Тайт замечает, что в течение первых лет после Революции Луначарский в своих исторических драмах принимал сторону вождей, - даже деспотичных, - против масс. Тейт усматривает в этом неожиданную “авторитарную” черту (51). Проведенный выше анализ показывает, что подобная эволюция не столь уж неожиданна. Богостроительство Луначарского вдохновлялось идеей о будущем обществе, которая, как он полагал, не могла быть неправильной. Когда идея не сработала сама по себе, то, чтобы заставить ее реализоваться, Луначарский приходит к архетипу деспотически действующего вождя, как это сделал и Горький задолго до него.

Ленин помирился со своим протеже, Горьким только к концу 1909 года, через год после опубликования повести “Исповедь”. Он писал, что сначала поверил, будто Горький охотно примкнул в Луначарскому и Богданову. Однако теперь Ленин изменил мнение, поскольку узнал, что писатель был “нечаянно” втянут в эту группу ренегатов (52). Невзирая на политическое давление, миф о глубинном человеческом творчестве сохранил для Горького привлекательность. С 1898года этот миф был для него опорой, как бы он ни был искажен и вывернут. Ленин не смог разубедить Горького, даже когда в 1913 году тема эта возникла вновь. Горький, вернувшись в Россию после амнистии, атаковал своих противников – философов-идеалистов и символистов – в своей статье “Еще о карамазовщине”, которую цитирует Ленин в письме Горькому, расставляя свои акценты: “…Бога у вас нет, вы еще “(еще!)” не создали его. Богов не ищут, = их создают” (53). Ленин взорвался, читая эти слова. Письмо Ленина к Горькому изобличает существенное различие между его собственными прямолинейными материалистическими взглядами и воззрениями гораздо более проницательных философских и литературных умов, которые он желал бы подчинить своим целям. Луначарский и Горький, как и их коллега по богостроительству Богданов, настаивали на независимой, мотивирующей роли субъективного сознания в оценке явления и суждения о нем. Ленин, напротив, упрямо держался упрощенного и устаревшего взгляда, что суждение, интерпретация, мнение определяются “соотношением общественных сил, объективным соотношением классов” (54). Субъективные, то есть иррациональные или волюнтаристские силы, согласно ленинскому мировоззрению, не имеют права на существование.

Может показаться, что Горький вновь, как и в 1905 году, с годами отступил от неудавшейся “господствующей идеи”. Однако он и на этот раз не сдался, как не сдавался и раньше, а просто изменил тактику. Теперь он делает акцент на биографические связи с миросозидательной энергией масс. В первом томе автобиографической трилогии, “Детство” (1913), написанном по завершении дел на Капри, Горький изображает свое детство как историю становления творческой личности. В “Детстве” изображено семейство Горького, в частности, его бабушка и дед, в качестве архетипов сил богостроительства. Бабушка легко приобщается к коллективной энергии народа, да и всей природы, в то время как дед обладает своекорыстной, мелкобуржуазной ментальностью. Оба представлены как истово верующие христиане. Однако Горький считает, что молятся они разным богам, которые в каждом случае представляют собой плод непроизвольной фантазии конкретного индивидуума и зависят от ментальности, присущей его классу. Например, дед Каширин – скаредный, строгий и безжалостный. Таков же и его Бог: “Рассказывая мне о необоримой силе Божией, он [дед] всегда и прежде всего подчеркивал ее жестокость: вот согрешили люди, - и потоплены, еще согрешили, - и сожжены, разрушены города их, вот Бог наказал людей голодом и мором, и всегда Он – меч над землею, бич грешникам” (Горький, Детство, 141). Дедовский Бог похож на ростовщика – взыскующий и алчный. “Господь – скуповат, - замечает дед, - он за года минутами платит… Он процента не признает”. Этот Бог, по-видимому, требует строго соблюдения догматов и обрядом. Молиться следует “правильно”, повторяя раз и навсегда установленные слова.

Бабушкин Бог, напротив, добрый, радостный и милостивый, во многом похожий на нее: “Ее Бог был весь день с нею, она даже животным говорила о Нем. Мне было ясно, что этому Богу легко и покорно подчиняется все: люди, собаки, птицы, пчелы и травы; Он ко всему на земле был одинаково добр, одинаково близок” (Горький, Детство, 134). Этот Бог славит все земное и приветствует творчество людей. Бабушка всегда находит новые слова для вознесения хвалы Господу. Следствием является живая личностная вера, которая и приводит человека к необходимости вести себя высокоморально. Именно благодаря бабушке, - а не деду, - юный Алексей получает понятие о нравственности. Ребенок видит, что его дед “пускает пыль в глаза” Богу. Напротив, прекрасные слова, которые произносит бабушка о Боге и природе, кротость, с которой она обращается со всеми, и с людьми, и с животными, привлекают Алексея, заставляя вести себя так же мягко: “Бабушкин Бог был понятен мне и не страшен, но пред ним нельзя было лгать, - стыдно” (Горький, Детство, 135).

Интересно, что бабушкин Бог на самом деле двупол: этот Бог в той же мере женщина, как и мужчина – о нем говорится и в женском, и в среднем роде: “блаженная чистота”, “золотое солнце” или “сердце небес”. Эта бисексуальность напоминает Диониса, который являлся в обличии любого пола. Такой бог – цельный, животворящий и воспитывающий – утверждает жизнь в целом. Бабушкин Бог, в отличие от дедовского, не исчерпывается какой-то одной, узкой догмой. Горький явно принимает сторону бабушки, делая ее главным действующим лицом в книге. Таким образом он подтверждает прежнюю претензию на статус мифологической фигуры: ребенком он был в контакте с миросозидательной энергией народа, воплощенной в его бабушке. Ему передалась эта энергия, и в ней – источник его активной, свободной и освобождающей воли.

В этом произведении Горький достиг вершины литературной зрелости. Теперь, когда он отошел от политики и с помощью “Исповеди” и “Детства” вновь обрел свою русскую читательскую аудиторию, прежний моральный эклектизм, порожденный конфликтом между личными убеждениями и общественно-политическим идеологическим давлением, стал менее заметен. В повести “Детство” Горький нашел самую оригинальную и достойную форму выражения своего творческого мифа. Любопытно, что именно в автобиографии, книге, воссоздающей его собственное прошлое, он “преодолевает” своих русских и западных учителей, обретая и декларируя идеологическую и стилистическую самостоятельность. “Детство” отличается подлинным стилистическим богатством и нравственной цельностью, что встречается в очень немногих произведениях Горького.

Миф о народе-миросозидателе был важной составляющей идеологической программы одной из большевистских фракций, стремившейся внедрить волюнтаристские концепции в радикальное революционное мышление. Чтобы убедиться, как много сделали революционные романтики для обогащения и популяризации большевистского дела, нужно только сравнить их вдохновенный образ народа с каноническим, но сухим плехановским определением пролетария как “производителя, который не имеет никаких средств производства” (55). Несмотря на то, что политическое руководство встретило миф в штыки и сочло его неуместным в политической практике, идея обновления общества по воле масс стала жить своей жизнью. Хотя настоящее исследование ограничено рамками анализа влияния Ницше на литературу предреволюционного периода, следует отметить, что этот аспект влияния Ницше прослеживается и в советское время. Организаторов школы на Капри раскритиковали и осудили, а некоторых даже исключили из партии; но несмотря на это, в первые же годы после революции 1917 года к ним обратились с призывом оказать помощь в организации советских учреждений в области культуры и образования, а также -–в управлении ими. Влияние мифа богостроительства на культуру раннего периода советской власти еще нуждается в исследовании (56). Также достойно внимания возрождение мифа в конце 1920-х годов: здесь, как можно предположить, живой миф был привлечен для пропаганды сталинской индустриализации (57). Наконец, вполне возможно, что концепция “личности” как слияния ограниченного разума обычного человека с разумом коллектива (“Само”), явилась базой для создания теории “положительного героя” социалистического реализма (58).

Богостроительский миф вырос на почве революционного движения. Революционный романтизм богатством своих форм придал необходимую внешнюю выразительность делу русских марксистов, но в конце концов его поставили на службу более настоятельным политическим и идеологическим нуждам. Художественные и критические произведения революционных романтиков способствовали популяризации марксизма и созданию марксистской эстетики; они помогли “раздуть пожар” революции. Взаимодействие с философией Ницше спровоцировало значительные изменения в отношении революционных романтиков к массам. Ницшевская критика эгалитаризма и стадной морали сострадания побудила радикалов пересмотреть собственную систему ценностей и развить более одушевленную и энергичную этику. Мифопоэзия Ницше, его тенденция придавать особое значение творческой активности человека стали неотъемлемой часть революционно-романтического видения будущего. Хотя радикалы в конечном счете отреклись от своего немецкого учителя, они впитали особо значимые аспекты его философии.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17