Лариса Гармаш «Лу Саломе (удивительная история жизни и приключений духа Лу фон Саломе)»

Страницы: 1 2 3 4 5 6

Что испытывала Лу, нося под сердцем ребенка Пинельса? Довелось ли ей самой пережить ту "роковую точку", когда она желала осуществить перерождение и новое детство любимого мужчины?..

Пинельс вдруг не выдерживает больше своей роли врача-любовника, которого Лу иногда навещает по своей воле и вновь бросает на произвол судьбы,- он разрывает отношения. Ему надоели эти путешествия, которые больше напоминали бегство от Андреаса, чем вояж влюбленной пары. Норвегия, Швеция, Петербург, Испания, Балканы и дальше, дальше,- ему стало чудиться нечто лихорадочное в этом галопе. И хотя широкий круг не видел ничего предосудительного в том, что элегантную даму сопровождает врач, самому ему все больше претило такое амплуа: когда, в очередной раз возвратясь в Вену, Саломе по обыкновению доставила вещи к Земеку (так называли Пинельса близкие) в отсутствие хозяина, он, придя домой, приказал перевезти их в ближайшую гостиницу. Так был закончен двенадцатилетний эпизод ее жизни, связанный с Пинельсом.

Позднее, когда Лу приезжала в Вену к Фрейду, они иногда встречались с Земеком - но это была уже другая Лу, целиком поглощенная психоанализом. Ее американский биограф так заканчивает эту историю, говоря о Пинельсе: "Почти четверть века он носил образ Лу в сердце. Только семья знала причину его меланхолии". Не создав желанной семьи с Лу, доктор Пинельс до конца дней (он умер в 1936 году) оставался холостяком.

Два с половиной года длилось молчание между Лу и Рильке. Наконец Райнер не выдерживает и несмело, деликатно, но с надеждой и той детской открытостью, которая всегда так подкупала ее, прерывает эту заколдованную паузу. И, словно рухнувшую плотину, обломки обид и недосказанностей затопит потоком новых писем. Эта переписка составляет огромный том, и порой эти письма будут лучшими поэтическими достижениями их обоих. Они будут писать друг другу до последнего дня, обращаясь друг к другу словом "любимый(ая)", которое по негласному договору они будут писать по-русски.

"Лу, любимая, ведь в твоих руках покоятся мои первые молитвы, о которых я так часто думал и так часто находил в них поддержку издалека. Потому, что они так полнозвучны, и потому, что им так покойно у тебя (и потому, что о них никто, кроме тебя и меня, не знает),- потому я мог найти в них опору. И мне хотелось бы иметь право приехать и приложить другие молитвы, которые возникли с тех пор, к тем, к твоим, в твои руки, в твой тихий дом. Ты пойми, я чужестранец и бедняк. И я пройду; но в твоих руках должно остаться все, что однажды могло бы стать моей родиной, если бы я был сильнее.
Райнер
".

На фоне длинной вереницы женщин, любивших Рильке, Лу всегда будет оставаться единственной - непререкаемым авторитетом даже в оценке этих спутниц. Она подружится с Кларой Вестхофф, и та будет часто гостить у нее вместе с дочерью.

В разгар войны, в марте 1915 года, Райнер умолит Лу приехать к нему в Мюнхен, где он жил в то время с подругой, молодой художницей Лулу Альберт-Лазар, страстно желавшей познакомиться с Лу. Эта юная художница, младше Лу на тридцать лет, в 1952 году издаст свои воспоминания о Рильке, где опишет и свои впечатления от встречи с Саломе. Больше всего ей хотелось бы разгадать тайну гипнотического воздействия "роскошного тигриного взгляда Лу". Она тщетно стремилась понять, что Рильке, столь отличный, по ее мнению, от Лу, мог столь сильно ценить в этой странной женщине, сочетавшей "сильную чувственность с чем-то чересчур умственным". "Витальность этой русской, ее жизненная сила, существовавшая в ней помимо всей ее интеллектуальности, безусловно, наиболее магически действовали на него",- напишет она в своей книге. Лу прибыла в Мюнхен вместе с бароном Эмилем фон Гебсаттелем, еще одним ее поклонником, молодым последователем Фрейда, и "с момента ее приезда наши дни были сплошь заполнены ее программой... Рассматриваемое отдельно, каждое из этих собраний могло быть интересным, но взятое вместе это сумасшедшее попурри вызывало у меня головную боль".

Впрочем, для самих Лу и Райнера все происходящее в Мюнхене было озарено особым, не видным постороннему глазу светом. "Ты только подумай, Лу, мне казалось, что Добрый Бог исчерпал для меня свою милость, но вдруг, представляешь, я совершенно незаслуженно получаю экстрагонорар от издательства "Инзель"... И поэтому ты должна, должна, должна быть моим гостем! Я надеюсь, что мне не нужно исхитряться, дабы убедить тебя в том, что мой довод о существовании Бога является бесспорным, не правда ли? Скажи мне, ну разве я смогу сделать свою жизнь в будущем разумнее и глубже - ежели таковая меня еще ждет,- не начав ее с нашей совместной встречи?" - так он ждал ее.

"Любимый Райнер, ведь случилось же, что закончился последний день в Мюнхене. Я не увижу тебя больше. И все-таки я всегда буду думать о том, что когда-нибудь счастье общения с тобой свершится где-то в иных сферах, даже если мы о них ничего не знаем. Никогда прежде я не говорила тебе, как однажды с необычайной ясно-стью ощутила, что чувство нашей внутренней связи так необъятно выросло во мне, что стало почти явью,- и мне даже почудилось, словно я чувствую тебя на расстоянии всего нескольких улиц от меня. Когда мы шли с тобой в последнее мюнхенское утро, я хотела рассказать тебе об этом наваждении, но не смогла. Прощай, Райнер, любимый мой, и спасибо за все. Подарив мне целую эпоху моей жизни, ты даже не знаешь, как горячо я ее переживала",- так они прощались.

Они беседовали в письмах о Шпенглере и Шелере, книги которых он прислал ей в подарок ко дню рождения: "Знаешь, под этой повсеместно признанной большой философией Шелера есть в нем что-то, что побуждает его к столь же неистовому поиску спасения, как тебя",- отзывалась она, попутно сообщая, что Макс Шелер, автор знаменитого "Положения человека в космосе", стал за-всегдатаем ее геттингенского домика. А к Пасхе Райнер всегда посылал в ее "протянутые ладонями вверх руки" свои новые стихи. Лу искренне сознавалась, что она всегда немного завидовала этому необъяснимому чудотворчеству Рильке - способности спасать себя стихами от терзавших его "демонов" тоски и страхов. "Тебе должно было в этом повезти, потому что в тебе абсолютно все претворяется в образ. Перед тобой одно откровение, и этому нет конца". Шутливо сетуя на то, что судьба обделила ее столь целительным даром и она вынуждена искать спасения в психоанализе, Лу тем не менее в 1912 году всерьез отговорила Райнера от намерения пройти курс у аналитика. Риск оставить за врачебным порогом не только свои проблемы, но и спонтанные всплески вдохновения казался ей неоправданным. Для поэта разлад с самим собой является неизбежной жертвой Молоху творчества. В результате этих обсуждений Рильке так и не довел до конца переговоры с уже было найденным врачом. Но всего лишь месяц спустя, словно подтверждая прогнозы Лу, под его пером начали рождаться "Дуинские элегии".

Однако Лу была известна еще одна тайна исцеления - кроме стихов. Она называла ее переломом. "Твое тело знает об этом переломе даже еще раньше, чем Ты сам,- тем знанием, которым обладает только тело - так бесконечно верно и непосредственно, что может на некоторое время даже войти в новое противоречие с душой. Знаешь, как это можно распознать? По глазам - по ним, которые выхватывают из тысяч очертаний один-единственный образ, который "еще не любили", потому что они жаждут любить, ломают отведенные природой границы (припоминаешь, что Ты когда-то мне об этом рассказывал?) и - одним взглядом вступают в брак.

И не только в поэтическом смысле, но и в том прямом, телесном смысле, вплоть до волнения в крови: возбужденная кровь ударяет в глаза, принося боль и напряжение, как если бы хотела в замешательстве превратить их в очаг плоти, в котором скрыто телесное чудо оплодотворения.

Дорогой мой, дорогой, старый Райнер, мне кажется, что я не должна была бы вообще об этом писать, но в конце концов это не только писание, поскольку одновременно я чувствую, как будто бы мы сидим где-то рядышком (как в Дрездене над книжкой, когда нам обоим внезапно захотелось вернуться в Мюнхен), прижавшись друг к другу, как дети, что-то шепчущие друг другу на ухо - что-то о большом страдании или еще о чем-то, что пробуждает доверие. Мне хотелось бы еще много писать и писать об этом и говорить Тебе и говорить - не потому, что так уж много об этом знаю, а потому что я (как женщина, чувствующая определенным образом иначе, чем Ты) слышу всем своим существом глубокие новые тоны Твоего сердца. Не могли бы мы, не должны были бы мы, не хотели бы мы встретиться где-нибудь - где-нибудь на половине дороги?"

Конец ее письма в действительности напоминает колокольный звон - набат и нежный перезвон одновременно: она требует от него жить всегда в любви, а значит, жить вечно,- и в этом ее требовании нет и тени личной заинтересованности, корыстности чувств - ведь она ждет от него выбора в пользу Любви не к себе, а к любой женщине, которая будет готова пробудить его сердце. И эта концовка письма удивительным образом напоминает чудесную балладу В. Высоцкого:

И душам их дано бродить в цветах,
Их голосам дано сливаться в такт
И вечностью дышать в одно дыханье,
И встретиться со вздохом на устах
На хрупких переправах и мостах,
На узких перекрестках мирозданья...

Всякий раз, когда в мире свершается нечто подлинное, все нити времен приходят в движение. И оживают мифы. Каждая влюбленная пара воскрешает Тристана и Изольду. "У всех земных влюбленных со щеки струится одинаковый Господь" (М. Кискевич). Великий и таинственный синхронизм мироздания заключается в том, что "прошедшее и грядущее свершаются сейчас". И все времена и сюжеты становятся хрустальным эхом друг друга. И потому строки, написанные сто лет спустя молодым киевским поэтом, нежданно "попадают в такт" тех мыслей и чувств, которые кружили головы гулявшим по киевской брусчатке Райнеру и Лу.

Нежны весны киевские, красивы
холмы зеленые, взмывающие ввысь.
И воздух сладок для каждого дыхания
и широта днепровских вод
пронзительным небом ясна,
и стреловидные мосты
над бездною вод легки.

Все, что таилось ночью - открылось днем.
Так и я до тебя был мертв и во
тьме, но пришла ты и наступил
день и я воскрес: прежде
меня ты есть!

Я чутко ждал и услышал, меня
не было, но я - стал. Ты причина
моего пробуждения.

             А. Советов

Эротическое, слишком эротическое...

Весь круг бессилия и счастья,
Все дни, что вечностью прошли,
Весь вещий ужас сладострастья,
Вся соль, вся радуга земли!
            В. Брюсов

Наше повествование с неумолимостью приближается к некоему внутреннему рубикону в жизни Лу, когда, как ей показалось, на дне "алхимической реторты" наконец-то блеснул желанный "философский камень". Она обрела наконец свой давно искомый "символ веры". Ей шел пятьдесят первый год, но она переживала полное обновление и была счастлива начать все сначала. Именно сейчас в ней должен был распуститься дар, который Лу всегда в себе предчувствовала. Эту революцию она назвала "событием Фрейд".

Мир психоанализа воистину стал для нашей героини волшебной страной зазеркалья. Погрузившись в пучину бессознательного с его экзотической живностью, она, наконец, очутилась в подводном царстве, сокровищами которого давно бредила. Будучи волшебным зеркалом своих исключительных собеседников, она давно и страстно жаждала заглянуть "по ту сторону зеркального стекла", где за тоненькой пленкой амальгамы вершится таинственная алхимия душ. Не удивительно, что когда фрейдовский психоанализ открыл для нее дверь в этот мир, он бесповоротно занял в ее душе место ее новой абсолютной религии. Лу с головой погрузилась в новую доктрину, неустанно практиковала, постоянно публиковала новые эссе и статьи и так увлеклась этой наукой, что даже надолго оставила беллетристику. Писательство и раньше не было для нее всепоглощающей страстью. По ее словам, она писала лишь для того, чтобы справиться с очередной неотступно тревожащей ее загадкой. А рукописи из сейфа доставала только в случае особо острых материальных затруднений. Поэтому, говорила она, ее новеллы разбросаны по всему миру и их практически невозможно собрать: они так и остались в руках ее друзей, в чьих домах были написаны во время ее путешествий. Теперь способом решения загадок станут для нее психоаналитические эссе и статьи. Последняя из них (опубликованная в "Венском психоаналитическом альманахе") имеет характерное название: "Больной всегда прав!" Странным образом психоанализ откроет в Лу источник незнакомой ей прежде душевной мягкости, способности к состраданию. Теперь, говорит она, я скорее склонна спрашивать не у больного, почему он болен, а у здорового, какой ценой он здоров.

Возможно, что уже весной 1895 года Лу имела в Вене короткую беседу с отцом психоанализа, предупредив его о своем визите через Шницлера или Пинельса. Во всяком случае, одна из ее венских знакомых вспоминала, как Лу поспешно прервала беседу с ней, говоря, что торопится на встречу с Фрейдом. Но тогда еще не завершился процесс внутреннего созревания - Лу как раз в то время открыла для себя путешествия как метод самопознания и самолечения,- и в ее жизни должны были произойти некоторые другие события и постижения, чтобы в 1911 году эта встреча по-настоящему состоялась.

Во-первых, Лу должна была обрести "свой маленький дом после большого Отечества": это произошло с ней, когда супруги Андреас в 1903 году переселились в Геттинген, где Карл получил профессорство и кафедру. Местность вокруг напоминала Лу волжский пейзаж, и она наконец ощутила, что обрела "укрытие". Здесь у нее был дикий сад и мансарда-кабинет, в которой было что-то "пещерное и лесное". Листва большой липы перед окнами образовывала как бы гардины, ветви цветущей груши каждую весну врывались прямо в окно ее кабинета. Стены, обтянутые голубым шелком, большие медвежьи шкуры, украшавшие пол, простые еловые полки и большой прочный рабочий стол, картина на стене, подаренная Генри Вогелером, художником молодежного стиля, и маленькие фотографии Рильке - так в отличие от Райнера она, невзирая на все свои продолжающиеся путешествия, создала точку стабильности в своей судьбе. Когда-то она учила его, что преимущество женщины можно сформулировать благодаря метафоре "улитки". Если мужчина становится кочующим странником мысли, подобно Ницше, он абсолютно бездомен, ибо он отвергает всякое духовное и материальное пристанище. Женщина же всегда носит свой дом внутри себя - такова ее конституция, и она никогда не бывает духовно бесприютна, поскольку не отторгает от себя ни одну из идей, а обживает каждую как дом.

Во-вторых, прежде чем окончательно прийти к психоанализу, Лу должна была для себя продумать до конца особенности духовного устройства полов. Судьбоносной в этом отношении оказалась завязавшаяся в 1910 году дружба с Мартином Бубером, одним из крупнейших философов ХХ века. По его заказу Лу написала свою знаменитую "Эротику". Читая ее сегодня, невозможно не заметить созвучия глубинных интуиций Лу идеям русских философов серебряного века, особенно мистической философии всеединства Вл. Соловьева. Так, она говорит о невозможности полного атеизма у женщин, потому что женщина "не может быть безразличной к любви". Любовь же, в том числе и половая, по-разному переживается мужчиной и женщиной в силу женской целостности и мужской расщепленности - на сексуальное и эротическое. Если святость для мужчины ассоциируется с аскетизмом, то для женщины, как доказывает Лу, говоря о Мадонне и Марии Магдалине, святость - это вершина ее эротической сущности. Секс для нее не момент удовлетворения, а приближение к тому мистическому состоянию, которое Лу называет словом "всё": это "аффективная идентификация со всем существующим", слияние с целостностью универсума. "Мужчина,- пишет она,- который способен к "сальному", мгновенному удовлетворению своей сексуальности, безо всякого вовлечения других чувств, злоупотребляет дифференцированностью своей физической конституции... Этот механический, почти автоматический характер удовлетворения придает процессу некое уродство.

Чем более недифференцирована сущность женщины, чем неотъемлемей ее устремленность к интимности и чем выраженнее интенсивное взаимодействие всех устремлений, тем более полно это обеспечивает женскому эротизму глубинную красоту... Парадоксально, но менее концентрированный, более рассеянный по всему существу эротизм объясняет большую свободу, которой наслаждается женщина по отношению ко всему, что лежит вне ее".

Эротическое "всё" Саломе удивительным образом перекликается с идеей "всеединства", рожденной в недрах русской философии. Русские источники были ей хорошо знакомы (она отзывалась о Владимире Соловьеве как об "одном из самых характерных представителей византийской России"), и вряд ли западные ученые ее круга заметили, что, долгое время будучи плавильным тиглем всех основных тенденций европейской мысли, Лу в конечном счете вливает их в основное русло русской культуры. Неизвестно, читала ли она Н. Бердяева, но наверняка подписалась бы под его словами: "У мужчины пол более дифференцирован, у женщины же он разлит по всей плоти организма, по всему полю души". Вообще, согласно Лу, женщина живет в намного более непосредственном, углубленном и вовлеченном отношении к своему телу, и потому посредством женщины яснее, чем посредством мужчины, проявляется тот факт, что "интеллектуальная жизнь - это цветение, преобразование великого сексуально определяемого корня всего сущего в абсолютно совершенную форму". Женщина не склонна отделять цветение от корня. О чем же сокрушается Лу в мужчине-ученом с его "объективностью", так это о типично мужской "амнезии": именно перецивилизованность мужчины разобщает его с собственными корнями, которые всегда эротичны и дают начало всему. Лу уверена: религиозная страстность, сексуальная любовь и творчество исходят из одного источника. Тройственная функция женщины символизирует тройственность жизненной силы - женщина может быть одновременно (и часто так и бывает) любовницей, матерью и мадонной. В известной степени в этих размышлениях можно уловить предвосхищение знаменитого юнговского архетипа Анимы (образа вечной женственности), тоже имеющего три ипостаси: девственницы (Коры), Великой Матери и искусительницы, которые противоречиво сплетаются в мужских фантазиях о женщинах. Позже Саломе будет знакома с Юнгом, однако в их идейном противостоянии с Фрейдом однозначно солидаризуется с последним. Фрейд же удивительным образом будет лоялен к тем построениям Саломе, которые независимо от Юнга приближаются к идеям коллективного бессознательного, но которые в юнговской подаче он однозначно не примет.

Итак, по Саломе, в силу мужской "амнезии" женщина становится для мужчины внешним символом его собственного забытого прошлого и он нуждается в женщине, потому что она есть проекция того, чем он пока не является, чем он пожертвовал, чтобы стать мужчиной. Женственность, по Саломе,- это то, что мужчина подавил в себе, позабыл, вывел наружу и... как бы переложил на женщину. И потому она - то, к чему он лишь иногда имеет доступ внутри себя, "никогда в долинах жизни, но всегда - на вершинах гор". "И когда мужчина потихоньку спускается с этих высот в обычную жизнь и видит женщину - тогда кажется ему, будто он узрел внутренние пространства своей души в форме молодого удивительного существа, в котором так и остается загадкой: становится ли оно на колени, чтобы быть ближе к земле или чтобы сильнее открыться небесам. Она - словно оживший библейский символ: "все твое на этой земле, но сам ты принадлежишь Богу".

Отсюда вырастает шутливая аналогия, которую Лу проводит между мужским и женским началом, с одной стороны, и аристократом и парвеню - с другой. В женском есть самодостаточность и покой, словно аристократ голубых кровей из своего замка наблюдает за предприимчивым новичком, который беспокойно стремится вперед, со страстью преследуя внешние цели, все больше расщепляя свои силы и свою сущность на службе прогресса и специализации. А тем временем идеал совершенства и конечный пункт усилий для него воплощен в той самой величественной позе аристократа, и достижение этого идеала займет наверняка немало времени.

Однако если мы воспримем рассуждения Лу только как панегирик женскому началу, для нас будет полной неожиданностью та волна возмущения, которую ее работа вызвала в феминистских рядах. "Госпожа Лу Саломе - антифеминистка!" - таков был однозначный вывод ее критиков. "Мы находим в ее текстах утверждения, от которых у нас, эмансипированных женщин, волосы встают дыбом, и в то же время другие утверждения, которые можно было бы использовать в качестве самых сильных аргументов женской эмансипации",- писала Х. Дом, попутно нападая на "чересчур длинное и претенциозное имя автора, которое съедает слишком много бумаги" и невольно вызывает ассоциацию с двумя фатальными женскими фигурами - Саломеей и Лулу.

Надо сказать, что женский вопрос и феминизм были одними из самых острых проблем в Германии того времени. Кайзер Вильгельм в речи, произнесенной в 1910 году, характеризовал женское движение как "одну из самых больших современных угроз". Однако Лу была верна себе в своем безразличии ко всему актуальному лишь социально, но не внутренне. Среди ее знакомых и подруг было немало феминисток, в том числе и Хелен Штекер, которая пыталась сделать из Ницше философа феминистского движения. Саломе же, как и сам Ницше, считала женское стремление уподобиться мужчине, добиться "равенства" лишь шагом на пути к "обломкам мужчины". "В конце концов человек должен освободиться и от своей эмансипации",- сказал ей Ницше в свое время. Лу не собиралась ставить на место концепции "женщин для мужчин" ее чисто внешний перевертыш - "женщину для женщин". Ее девизом продолжало оставаться: "Стань собой!" Ту полноту и универсальность, которую она провидела в женском, Лу отнюдь не считала уже воплощенной действительностью. Это всего лишь потенция того, чем женщина могла бы быть при условии, что ей достанет решимости сполна реализовать свои ресурсы. "До тех пор, пока женщины не прекратят представлять себя, отталкиваясь от мужчин ... они не будут знать, насколько широко и мощно они могли бы развернуть свои возможности в структуре их собственного естества, насколько гибки границы их миров в реальности. Женщина все еще не самодостаточна и по этой причине не стала в достаточной степени женщиной". Лу хочет, чтобы в фокусе внимания женщин оказалась их собственная сущность, а не социальные условия: она слишком ясно видит, что когда усилия феминисток отрицаются, тогда их сильнейшие способности съеживаются и они словно бы обрекаются на вечную дисгармонию. "Быть может, наконец появятся женщины, которые, в соответствии с исконными установлениями, будут похожи не на те деревья, чьи плоды предполагается собирать, отделять, упаковывать, отправлять кораблем и использовать в разнообразных целях, но на такие деревья, которые хотят быть просто деревьями - в священном буйстве своего цветения, созревания, красоты, дающей тень".

Лу исходит из положения, что мужское и женское устройство различны не в привычном смысле дополняющих друг друга половинок. Нет, суть в том, что такая целостность, как человек, существует в двух образах, каждый из которых выражает человеческое на свой манер. Оба этих варианта человечности обладают своими характерными возможностями; оба могут исказить их или не суметь развернуть, ведь так част соблазн объявить своеобразие другого просто функцией самого себя. Тогда, к примеру, женщину представляют экраном, на который проецируются лучи мужской творческой активности, и все ее воплощения становятся преломлением мужской воли и воображения. Но подобные редукции на деле обедняют мир. Так же как и внешнее честолюбие, которое пробуждается в женщине в попытках продемонстрировать равенство своего профессионального потенциала мужскому,- это, согласно Саломе, совершенно смертельное качество, которое женщина может в себе взрастить. Естественное величие женщины в том, что ее творчество не нуждается в таком доказательстве, как социальный успех. "Столь свойственная женщинам тенденция просто вести себя к более широкому и богатому самораскрытию ... часто приводила их к обвинению в дилетантизме, непоследовательности и поверхностности. В действительности женщине труднее придерживаться линии, которая просто ведет прямо вперед, трудно не отклониться, не поддаться внезапному порыву, не получить удовольствия от разнообразия... Она способна "приютить" много противоречий, тогда как мужчина должен отвергнуть всё, мешающее его представлению о ясности... Правда представляется мужчине наиболее убедительной, если к ней приходят путем логического заключения ... убедительная правда для женщины - всегда только та, что оспаривается жизнью, та, по отношению к которой она может сказать "да" всей глубиной своего существа, даже несмотря на то, что в некоторых случаях одна только она и может сказать "да". Женщина хранит внутренний опыт того, что суть вещей в конце концов отнюдь не проста и логична, но многозначна и нелогична".

Книга Саломе имела бесспорный успех и породила заметный резонанс. Тот факт, что с момента ее появления она была пятикратно переиздана, свидетельствует о том, что секрет успеха был не только в остроте и рискованности темы, но и в опережающей время глубине интуиций, которые разбередили душу и последующих поколений. На многих страницах Лу с экстатическим восторгом говорит о таинствах физической любви - знающий ее биографию читатель отметит, что мировоззрение Лу претерпело революцию. Тем более ему будет интересно, какое место занимал утверждаемый в тексте "эротизм" в жизни нашей героини.

Именно в эти годы Лу переживала эпоху своего наивысшего женского расцвета. Спустя полвека после расставания с Лу пожилой благородного вида джентльмен, имени которого мы не знаем, рассказывал ее биографу: "В ее объятиях было что-то странное, первородное, анархиче-ское. Когда она смотрела на вас своими лучащимися голубыми глазами, она будто говорила: "Принять твое семя будет для меня верхом блаженства". У нее был огромный эротический аппетит. В любви она была безжалостна. Для нее не имело значения, имел ли мужчина другие связи... Она была совершенно аморальна и одновременно очень благочестива - вампир и дитя".

Нарциссы по средам

Там странны узников мечтанья
И грешников святые сны,
Там гор безумны очертанья
В оправе девушки-луны...

Плетется путник там дорогой.
В пыли он вечер, месяц, год.
И золотою недотрогой
Ложится солнце в ночи рот...

Н. Хамитов

Пожалуй, можно было бы назвать Лу максималисткой в любви, выдвигающей к близости мужчины и женщины предельные требования на всех уровнях. С какими бы мужчинами ни сталкивала ее судьба, Лу, строя отношения, всегда придерживалась характерного для нее "почерка": смыслом возникающей близости было взаимное возвращение к основам андрогинизма, духовной бисексуальности. "Присутствие мужественности в женщине и женственности в мужчине,- писала она,- которое наблюдается у всех нас, работает по-разному в каждом из индивидуальных случаев. Иногда это совершенно раскрепощает персону от того пола, к которому она принадлежит, и нарушает гармонию, хранимую самой сущностью его/ее бытия, смывая клеймо женственности с женщины и феминизируя мужчину. Но только в тех людях, которые ориентированы постоянным присутствием своего партнера внутри себя", наша психическая бисексуальность может стать плодотворной".

И здесь опять возникает живая нить переклички с идеями Вл. Соловьева, который считал абсолютной нормой человеческого бытия восстановление предсказанной еще Платоном андрогинной целостности, в которой сливаются противоположности мужского и женского, физического и духовного, индивидуального и бесконечного. "Простое отношение к любви завершается тем окончательным и крайним упрощением, которое называется смертью",- утверждал Соловьев, и Лу, несомненно, могла бы подписаться под этими словами. Никакого упрощения, никакой инертности, планка ожиданий от себя и от партнера должна быть предельно высока - лишь тогда прыжок превращается в полет. Лу всегда развивала предельное духовное напряжение на пути к другой душе. Об этой ее способности вспоминал Пол Бьер, тот ее возлюбленный, которому суждено было ввести ее в мир психоанализа: "Сразу было видно, что Лу - необычная женщина. В ней чувствовалась искра гения. У нее был дар полностью погружаться в мужчину, которого она любила. Эта чрезвычайная сосредоточенность разжигала в ее партнере некий духовный огонь. В моей долгой жизни я никогда не видел никого, кто понимал бы меня так быстро, так хорошо и полно, как Лу. Все это дополнялось поразительной искренностью ее экспрессии". Лу даже выучила швед-ский, родной язык Бьера, чтобы глубже понимать его идеи.

Они встретились в 1911 году в Швеции у ее подруги, педагога-реформатора Эллен Кей. Бьер как раз работал над докладом по психоанализу, готовясь к конгрессу. Они разговорились - и в калейдоскопе духовных поисков Лу вдруг сложился новый узор: она с внезапной остротой ощутила, какой горизонт могла бы предложить ей эта новая психология.

В сентябре 1911 года она сопровождает Бьера из Стокгольма на конгресс психоаналитиков в Веймаре, организованный К.-Г. Юнгом. Ее появление не проходит незамеченным: свежая и энергичная, Лу выглядела как двадцатилетняя девушка. Серебристо-льняные волосы, светло-голубые глаза, прекрасная кожа замечательно гармонировали с ее высокой фигурой, которую оттеняли любимые мягкие меха, шали и серо-голубые платья. Все подчеркивали ее радостность, приветливость, чувство юмора. Поговаривали, что своим иммунитетом к возрасту Лу обязана восточным медицинским практикам, почерпнутым от мужа. На самом деле, скорее, эликсиром юности Лу были гормоны странного сверхвоодушевления, охватывавшего ее при всякой новой возможности обретения себя.

Лу прибыла на конгресс хорошо подготовленной благодаря интенсивным штудиям с Полом Бьером. От него она впервые услышала о сублимации и была совершенно восхищена меткостью этого фрейдовского термина. "Он подобрал слово-ключ - одно из тех, что сразу же снимает все недоразумения: для него самого это слово означает отклонение от сексуальной цели". Фрейд, в свою очередь, был знаком с ее "Эротикой", о которой отозвался так: "Идя другой дорогой, она пришла к близким результатам исследования". Разумеется, в первую очередь он имел в виду идею о психологической бисексуальности каждого человека, которая была для него не менее заветной, чем для Лу. "В любом сексуальном акте участвуют четыре самостоятельных личности",- утверждал он.

Фрейд от души смеялся над той решительностью, с которой Лу заявила о своем желании быть его ученицей, чтобы как можно скорее постичь тайны психоанализа,- ведь он работал над этим почти четверть века. Однако, с удивлением обнаружив, что она знает и понимает его науку, стал вспоминать все, что слышал о ней и Ницше...

Имя Ницше, между тем, звучало на этом конгрессе. Кое-кто из докладчиков видел в нем предшественника некоторых идей психоанализа. Двое участников даже нанесли в Веймаре визит сестре Ницше Элизабет. Узнав, что в конгрессе участвует Лу, эта "несносная русская авантюристка", и что все мероприятие связано с именем Фрейда, та тут же усмотрела здесь международный еврейский заговор вокруг имени ее великого брата.

Отношение самого мэтра к Ницше было сложным и весьма любопытным. Его беспокоило, сколь часто его ученики - Юнг, Ранк, Джонс, Шпильрейн, Хитчмен и другие - по разным поводам проявляют свою зависимость от Ницше. Он понимал, что это самый сильный его соперник на интеллектуальном поле, и исход их борьбы за власть над умами во многом определит лицо начавшегося столетия. Объективности ради надо сказать, что в молодости Фрейд и сам подпал под обаяние этого "ниспровергателя всех и всяческих ценностей". Он участвовал в "Кружке немецких студентов Вены", главными авторитетами которого были Шопенгауэр, Ницше и Вагнер. В 1900 году Фрейд писал своему другу и единомышленнику Флиссу, что изучает книги Ницше, в которых надеется "найти слова для того, что остается немым во мне".

Теперь все было наоборот: его новая последовательница именно "алгеброй психоанализа" хотела поверять мощь ницшевских интуитивных прозрений. Фрейд же к этому времени уже отчетливо осознавал не только свою удаленность от Ницше, но даже абсолютную взаимную несовместимость с ним. Он отдавал должное невиданному уровню интроспекции, которого тот достиг. Но отговаривался тем, что ницшевская мысль слишком богата разнообразными смыслами и ему тяжело всерьез погрузиться в нее. Казалось бы, парадоксальная причина. Однако не прояснится ли позже, что это богатство мысли влекло за собой самые непредвиденные интерпретации ее? В 1921 году, на фоне грозных событий века, Фрейд, пытаясь понять природу всплеска иррациональной волны "восстания масс", увидит в вожаках толпы чудовищную пародию на ницшеанского сверхчеловека. И потому позже, в 1934 году, когда эти вожаки станут открыто объявлять себя наследниками Ницше, Фрейд будет пытаться отговорить Цвейга от намерения сравнить его в своей книге с автором "Заратустры".

Фрейд говорил о Лу Саломе, что она - единственный мост, который связывает его с Ницше. Как проницательно заметил А. Эткинд, "подобно великолепным мостам Петербурга и Парижа, она была для него символом победы". Сама же Лу, заново переосмысляя идеи Ницше и погрузившись вновь воспоминаниями в ту историю, в первую очередь вспомнила Пауля Рэ с его психологическими проблемами и искренне сожалела, что "психоанализ не был открыт раньше, ибо он был бы способен дать Паулю исцеление".

Юнг, как организатор конгресса, заметил, что внутри психоаналитического движения начинают складываться коалиции, имея в виду альянс Лу и Бьера. Это заключение оказалось несколько преждевременным: Лу расстанется с Бьером именно по причине его отхода от Фрейда. Впрочем, по тем же соображениям она отдалится и от самого Юнга. Тем не менее в продолжение трех дней конгресса и некоторое время после него они с Полом жили вместе и были почти неразлучны. Лу мало смущал тот факт, что Бьер был женат, она даже пеняла ему на невнимательное отношение к супруге. Бьер, со своей стороны, удивил и даже задел ее своей убежденностью в ее "аморальности". "Она обсуждала самые интимные и личные дела с поразительной беспечностью. Я помню, что был шокирован, когда узнал о самоубийстве Рэ. И у тебя нет угрызений совести? - спросил я ее. Она только улыбнулась и сказала, что сожаления - признак слабости.

Я знал, что это только бравада, но она действительно казалась ничуть не озабоченной последствиями своих действий". Бьер был не первым, кто усомнился в ее "этическом кодексе". Точно так же (и столь же бездоказательно) на нее возложила вину за смерть Рэ мать Пинельса, которая затем, боясь за сына, послала за ними вслед, когда они отправились в путешествие, соглядатая из числа друзей семьи. Лу поняла, что разобраться со своей "аморальностью" ей может помочь только суровый самоанализ. И значит, психоаналитические методы для нее необходимы как воздух. Позднее она сможет черпать утешение в том, что Фрейд был решительно убежден, что этические идеалы Саломе далеко превосходят его собственные. Трудно сказать, что подвигло его к такой точке зрения, но искренность его несомненна.

Оказавшись в своем доме в Геттингене, Лу не может думать ни о чем другом, кроме как о Фрейде и его науке. На полгода она с головой уходит в самостоятельное изучение психоанализа, подготавливая свое пребывание в Вене. Известный психоаналитик Карл Абрахам рекомендует ее учителю на основе знакомства с ней в Берлине: "Я никогда еще не встречался со столь глубоким и тонким пониманием психоанализа". На просьбу Лу о посещении знаменитых сред Фрейд, явно польщенный вниманием известной писательницы, ответил так: "Если Вы приедете в Вену, мы сделаем все, что в наших силах, чтобы показать Вам то немногое, что можно показать в психоанализе. Уже Ваше участие в Веймарском конгрессе я истолковываю как благоприятное предзнаменование.

С преданностью, Ваш друг".

Окунувшись в венский психоаналитический водоворот на полгода - с 25 октября 1912-го по 6 апреля 1913-го,- Лу посещает и субботние лекции Фрейда, которые тот читает для специально приглашенных лиц в психиатрической клинике, и знаменитые дискуссии по средам. Любопытно, что она принимает решение не вовлекаться в дебаты и споры до хрипоты, столь характерные для заседаний Психоаналитического общества. Молчаливость никогда не была ее добродетелью, но сейчас она целиком настроена на роль ученицы, во-первых, и считает женской доблестью вносить самим присутствием умиротворяющую и примиряющую струю, во-вторых. Вечерами, однако, она ведет подробный "Фрейдовский журнал", куда заносит все мнения и свои к ним комментарии. "За мужское научное соперничество женщины говорят "спасибо",- так с шутливым одобрением заканчивает она описание одного из наиболее бурных вечеров.

На лекциях у Фрейда была привычка выбирать в аудитории кого-нибудь одного и обращаться к нему. С новой слушательницей он сразу ощутил удивительный контакт. Однажды Лу не пришла на очередную среду, и Фрейд прислал ей записку, в которой в шутливо-ревнивой форме интересовался, не является ли причиной отсутствия ее общение с Адлером, известным "раскольником" психоаналитических рядов. "В этой записке Фрейд признается, что последнюю лекцию он читал пустому стулу, на котором раньше сидела Лу",- пишет А. Эткинд. Как учитель и человек он был очарован новой последовательницей и не скрывал теплоты своего расположения. Он слал ей цветы и провожал до отеля. Посылая Лу букет нарциссов, Фрейд поначалу не подозревал, сколь символичен его подарок. Совсем скоро этот мифический цветок станет визитной карточкой Лу в психоанализе.

Перстень мэтра

Твоя душа как статуэтка воина,
Покрытая наградами и шрамами,
Которые на ней века оставили,
Гудящие бездонными тамтамами...

Н. Хамитов

Исследователи удивляются, как после близости с двумя величайшими романтиками - Ницше и Рильке - она так легко вобрала в себя "суровый реализм" Фрейда. Мне же кажется, что именно в этих необычных отношениях закалялась виртуозность ее интроспекции. Она не раз использовала интуитивно найденные ею приемы в отношении Райнера. Желание помочь ему победить "своих внутренних демонов" теперь, когда она будет оснащена новым, столь мощным и всепроникающим оружием, служило ей сильнейшим стимулом. "Есть две совершенно противоположные вещи в моей жизни, которые поразили меня и сделали особо восприимчивой к психоанализу Фрейда",- писала Лу, имея в виду, во-первых, "судьбу Райнера", а во-вторых, "опыт России".

"О русских часто говорили - в том числе Фрейд,- что этот "материал", патологический ли, здоровый ли, сочетает в себе две вещи, которые не так уж часто встречаются вместе: простоту структуры и способность в определенных случаях описывать даже самые сложные вещи, используя все удивительное богатство языка, находя название самым сложным психическим состояниям. Именно на этой выразительности основана вся русская литература. Не только ее великие, но и менее значительные произведения. Эта безграничная откровенность и прямой, идущий из самого раннего детства отголосок начальных стадий становления словно бы ведут нас к первоначальной сфере формирования самосознания. Когда я мысленно воссоздаю в памяти тот тип человека, с которым я столкнулась в России, я очень хорошо понимаю, почему сегодня он видится нам более "анализируемым", оставаясь при этом честным перед собой: процесс подавления у него менее глубок, менее интенсивен, тогда как у представителей древних культур он создает барьер между сознанием и бессознательным".

И, наконец, третьим, самым личным и решающим фактором ее выбора в пользу психоанализа была жажда "лучистого увеличения в объеме собственного жизненного пространства путем пробирания на ощупь к корням, которыми я погружена в тотальность бытия..."

В 1912 году, положившем начало их сотрудничеству, Фрейду было пятьдесят шесть лет. Он был всего на пять лет старше Лу, но внешне возрастной разрыв между ними казался гораздо более значительным. Вообще, она почувствовала себя рядом с ним ребенком. Это ее обрадовало: в отношении творца психоанализа ее привлекала отнюдь не позиция равноправного сотрудничества, но почтительная харизматическая дистанция. Лу не хотела допускать никакой фамильярности по отношению к тому, кто указал ей окончательную цель жизни.

Ее трогало и восхищало то, что Фрейд рисковал своей репутацией ради открытий, которые его как человека должны были, скорее, огорчать. Этот гениальный исследователь, коего столь многие считали ниспровергателем моральных ценностей, вел жизнь, всецело находившуюся под его интеллектуальным контролем. Юнг вспоминал, как однажды в Америке, когда они по обыкновению, ставшему аналитической традицией, пересказывали друг другу свои сновидения, Фрейд признался, что ему снятся американские проститутки. "Так почему бы вам не предпринять что-либо в этом направлении?" - игриво поинтересовался Юнг. Фрейд отпрянул от него, ошеломленный: "Но я женат".

Сам творец психоанализа шутил по поводу своей устойчивости к соблазнам грустно и метко: "У каждой из тяжущихся сторон есть свой резон: влечение имеет право на удовлетворение, реальность - на положенное ей уважение. Однако каждому известно: безвозмездна только смерть".

"Единственной его слабостью,- пишет Эткинд,- были сигары и коллекция античных и восточных статуэток, в которую он, особенно в конце жизни, вкладывал все свободные деньги. Его рабочий стол весь был заставлен этими статуэтками, расположенными в образцовом порядке так, чтобы между ними располагалось точно отмеренное пространство для листов бумаги, на которых он писал свои книги. Пациент, проявивший особое мужество в самораскрытии глубин своего бессознательного, удостаивался поощрения в виде краткой экскурсии по этой коллекции".

Саломе так оценивала его вклад в раскрытие секретов детской сексуальности, которые, по собственному признанию Фрейда, были для него "малоприятными и отталкивающими": "Он обладал мужеством, большим мужеством, позволившим ему очень глубоко погрузиться в эту зыбкую, рискованную область и, сохранив уверенность и спокойствие, пройти ее насквозь. В итоге он открыл законы подземных толчков, от которых рушатся даже самые прочные и высокие стены". При всем том, однако, своих собственных сыновей, когда пришел их черед получить необходимые сведения о половой жизни, он направил к доктору... Вообще, несмотря на профессиональную погруженность в сексуальные секреты и тайны других, он предпринял все возможное, чтобы скрыть от всех собственную интимную жизнь. Многие из частных писем он уничтожил, а те, которые уцелели, хранятся нынче в библиотеке США и должны стать доступны, начиная с 2000 года.

Разумеется, научный прорыв Фрейда не ограничивался ни открытием огромной роли в нашем культурном мире неосознанного и иррационального, ни признанием целого резервуара детских фиксаций либидо. Лу чутко замечает, что о существовании бессознательного догадывались и до Фрейда, но именно он высветил связи и механизмы его функционирования внутри психики - вытеснение, сублимацию, сгущение, обращение в противоположность. Нормальные и патологические процессы, согласно Фрейду, протекают по одним и тем же правилам. И это позволило раскопать ему целый интереснейший пласт "психопатологии обыденной жизни", когда врач получал доступ к комплексу пациента через его обмолвки, описки, остроты, сны, казалось бы случайное забывание слов. Недаром позднее Мирча Элиаде восхищался Фрейдом как великим мифотворцем человеческого существования; куча скучных деталей, которым мы не придавали значения: ошибки в написании, огрехи в произношении, забывчивость, постыдные воспоминания, страхи, остроты,- все это благодаря великому воображению ученого озарилось таинственным мерцанием секса и предстало волшебными ключиками, отпирающими тайны человеческой души.

Это богатство инструментария не могло не пленять Лу. Правда, Фрейд поначалу добродушно "высмеял мое страстное желание изучать психоанализ: ведь в то время никто еще не помышлял об учебных институтских курсах. Спустя время, когда я вновь предстала перед Фрейдом ... он во второй раз смеялся над моей наивностью и еще более искренно, так как я заявила мэтру, что помимо него хотела бы иметь наставником Адлера (оба успели стать заклятыми врагами). Фрейд добродушно согласился..."

Сохранилось письмо Фрейда к Лу от 4 ноября 1912 года, где он высказался по этому поводу с предельной откровенностью: "Мы вынуждены были прервать контакты между нашей группой и адлеровскими отщепенцами, поэтому врачи поставлены перед выбором: посещать лекции или там, или тут. Не слишком это хорошо, но поведение отщепенцев не оставляет другой возможности. Не хочу налагать на Вас ограничений, но прошу как не упоминать о посещениях наших лекций там, так и у нас не говорить о лекциях Адлера. Сожалею, что не могу прикрыть перед Вами кулис научного движения". В других случаях Фрейд не прощал подобной раздвоенности.

Первая встреча Лу с Адлером состоялась уже на третий день по ее приезде в Вену (что было обусловлено еще в переписке). Она просидела у него дома до поздней ночи: "Он мил и очень умен. Две вещи меня, однако, раздражали: то, что он слишком личностно говорил о происходящих спорах, а также то, что выглядел как пуговица, застегнутая сама на себя..." Она обратилась к нему не столько по поводу теории психоанализа, сколько потому, что нашла в его книге "О невротическом характере" ссылки на религиозно-психологическую литературу, а это попадало в самый нерв ее исследовательских интересов. Лу засыпала его вопросами о психологии возникновения религиозных символов, но Адлер вместо серьезной дискуссии предпочел пригласить ее в кафе, был весел и уклончив.

Итак, в те месяцы, будучи прилежной ученицей и читательницей как Фрейда, так и Адлера и не желая зависеть ни от чьего мнения, она пытается сопоставлять их взгляды на одни и те же явления и их терапию. Исключительность Лу проявилась и в этом случае: она оказалась не только единственной женщиной, но и единственным человеком, умудрившимся учиться одновременно и у Фрейда, и у Адлера. "Обет молчания" она не нарушила: даже когда она прекратила посещать занятия Адлера, отдав однозначное предпочтение Фрейду, в "лагере Фрейда" об этом долго никто не подозревал. Дело же было в том, что Лу пришла к выводу, который не собиралась обнародовать: что терапия Фрейда отличается от адлеровской, как нож хирурга от мази знахаря. Адлер еще некоторое время пытался вернуть ее в лоно своих сторонников, но Лу оставалась непреклонной, заявив, что полезным для нее моментом в общении с Адлером была упомянутая книга. К этому она добавляла, что "даже самая соблазнительная среди всех возможных концепций не могла бы меня отвлечь от того, что открыл Фрейд. Когда знакомишься с его методом исследования, понимаешь, что самому блестящему теоретику психоанализа не удалось бы заговорить меня от его чар и что никакие несовершенства теории Фрейда не смогли бы обесценить сам метод в моих глазах... Но если бы я принялась объяснять, что ему позволило сделать свои открытия, я бы рассмешила его в третий раз. Это все равно что пытаться уточнить, каким силам подвластны пальцы скульптора или рука художника". Тем временем в прессе появляются сообщения, что Лу пополнила "секту экзорцистов", как с подачи Адлера называли приверженцев Фрейда, и опубликовала ряд статей, оскорбляющих общественную мораль. Сам Адлер в конце концов так отозвался о своих отношениях с Фрейдом и Лу: "Мои взгляды могут быть ошибочными. Не по этой ли причине их стоит подворовывать?"

Надо сказать, что Лу вошла в психоанализ, когда он уже сформировался в своих принципиальных пунктах, и теперь в нем забрезжили свои расколы - диссидентами, в первую очередь, явились Адлер и Юнг. Суровость Фрейда в борьбе за единство теории стала притчей во языцех. Не терпевший отступничества в вопросах своего учения, он, кажется, позволял непозволительное только Лу - ему нравилось, как она дополняла его "анализ своим русским синтезом": "Я начинаю мелодию, обычно очень простую, Вы добавляете к ней более высокие октавы; я отделяю одну вещь от другой, Вы соединяете в высшее единство то, что было раздельно. Я молчаливо принимаю за данность пределы нашего понимания, Вы обращаете на них наше внимание. В целом мы понимаем друг друга и придерживаемся одного мнения. Только я пытаюсь исключить все мнения, кроме одного, а Вы стремитесь включить все мнения, взяв их вместе". Не оживает ли в этом союзе былая идея, высказанная Лу в "Русской философии и семитском духе",- идея о плодотворности взаимодействия "телескопически воспринимающего вещи" семитского духа и характерной русской диалектики синтеза? И вновь Фрейд возвращается к их совместной задаче соединить эти две ориентации: "Каждый раз, когда я читаю Ваши замечательные письма, я удивляюсь Вашему искусству выходить за пределы сказанного. Естественно, я не всегда иду здесь за Вами. Я редко испытываю такую потребность в синтезе. Единство этого мира кажется мне столь самоочевидным, что не нуждается в обосновании. Меня интересует другое - вычленение и разделение того, что иначе окажется перемешанным в единой первичной массе. Короче говоря, я аналитик..."

Своей приверженностью синтезу Лу, пожалуй, в наибольшей мере была обязана кумиру своей юности - монисту и пантеисту Спинозе. Она искренно обрадовалась, когда среди близких учеников Фрейда нашла того, кто независимо от нее начал заниматься вопросами сходства Спинозы и психоанализа,- Виктора Тауска. "Белокурый упрямец и звериный собрат" Тауск был намного моложе Лу: ему было тридцать три года. Он был родом из Хорватии, по специальности правовед, судья, к тому же имевший за плечами опыт журналистской работы в Берлине и Вене. Чтобы лучше разобраться в психоанализе, он в тот период специально оканчивал медицинский факультет и в кругу учеников имел репутацию одного из самых способных. Поначалу Тауск сблизился с молодой подругой Саломе, актрисой Элен Делп, с которой Лу прибыла в Вену. Но как это не раз происходило в ее жизни, стоило вспыхнуть пламени общего очага интереса - и Лу магнетически приковала к себе его внимание. Несмотря на разницу в возрасте, они стремительно сближаются, и молодой доктор права и студент медицины завоевывает ее любовь. Она весело рассказывает ему, как, тайком продав свои украшения, приобрела в юности том Спинозы и штудировала его вместе с Гийо. В декабре 1913 года она завязывает диалог о Спинозе и психоанализе в переписке с Рильке, и тот через друга-поэта Франца Верфеля достает ей все произведения Спинозы. Она посылает Райнеру очерк Тауска о голландском мыслителе в связи с учением психоанализа, и тот высоко его оценивает. Впрочем, эти отношения были насыщены не только интеллектуально - Виктор задел в Лу глубинные душевные струны: она как могла поддерживала финансово нуждающегося и несчастного в браке Тауска, баловала его детей, покупая всевозможные лакомства и билеты в кино.

Вместе с Тауском Лу участвует в его вводном семинаре зимнего семестра 1912/13 года. И вместе осенью 1913 го-да они едут на IV психоаналитический конгресс в Мюнхен, где Тауск собирается выступить по поводу своего спинозианского психоанализа.

На этом конгрессе Лу познакомит Фрейда и Рильке, и Райнер, хотя и не считал себя фрейдистом, примет при посредничестве Лу многие его идеи, которые сразу же преобразятся в его творчестве в присущие ему поэтические символы. Рильке будет сердечно принят в венском доме Фрейда, когда он, получив в начале войны повестку, приедет попрощаться,- и по увольнении со службы в 1916 году он также первым делом посетит этот дом. Война удивительно сблизит всех троих; каждый из них по-своему - непрекращающимися исследованиями и поэзией - будет противостоять нарастающему хаосу. Фрейд, памятуя о знаменитом оптимизме Лу, спрашивает в своих письмах начала мировой войны: "Вы все еще верите, что все это - "большие братья"?" "Все вместе они стали почище черта",- грустно шутит Лу и добавляет: так происходит потому, что государства не позволяют себе всерьез уделить внимание психоанализу. Фрейд отвечает, что он не сомневается, что человечество преодолеет и эту войну, но он знает наверняка, что его ровесники уже не смогут с радостью видеть мир. Лу ждет еще одно потрясение - известие о революционных событиях у нее на родине. Семьи ее обоих старших братьев переворот и гражданская война повергли в глубокую нужду и бедствия. Второй брат, Роберт, вернувшись домой после похорон своего сына в Крыму, обнаружил свое маленькое поместье полностью разрушенным и разграбленным, и его семья смогла выжить лишь благодаря милосердию их слуги: тот выделил им небольшое помещение на чердаке и капустный суп во время обеда, если брат помогал ему на поле. Письма Лу доходили туда очень редко. И ее тревога и беспокойство невольно прорываются в переписке с Фрейдом, хотя для этой переписки, сосредоточенной на психоанализе и психоаналитиках, обмен политическими новостями совсем не характерен. В июне 1917 года она признается ему в "глубоких эмоциях", вызванных событиями в России, в которые она трагически погружена, несмотря на "запоздалое и чудесно сияющее начало лета". Она не упоминает, что, по-видимому, революция лишила ее состояния и теперь психоанализ наряду с книгами становится для нее единственным источником дохода. Впрочем, Фрейду не понадобились уточнения: известно, что он несколько раз оказывал ей финансовую помощь, не дожидаясь никаких обращений (и так он поступал по отношению ко многим своим нуждающимся ученикам).

От дружбы Андреас-Саломе и Фрейда, продолжавшейся двадцать пять лет, сохранилось более двухсот писем, и для этой переписки совсем не свойственна та требовательность и жесткость, которые характерны для переписки Фрейда с его учениками-мужчинами. В отношении последних он не останавливался и перед бесповоротным отлучением: так он отсекал то, что называл "сектанством", которое считал "бесполезным и представляющим угрозу в будущем". После Адлера и Юнга такая участь постигла и Тауска. Лу некоторое время пыталась быть посредником, переживая, что отношения Виктора с Фрейдом складываются так несчастливо. По мнению Саломе, он был одним из наиболее способных учеников, иногда он поражал ее оригинальностью своих интерпретаций. Один раз он принес ей свои переводы на немецкий старинных сербских песен, о которых еще Гёте говорил, что некоторые из них по своей поэтичности могут стоять рядом с "Песней песней". И Виктор с Лу тут же с головой ушли в психоаналитический разбор сербских баллад о богатырях.

Поддаваясь ее уговорам, Фрейд пытался воспринимать Тауска дружелюбно, хотя в глубине души ему это было сложно. Он видел в нем конкурента и потенциального раскольника. Даже доверив ему функцию организатора дискуссий во время знаменитых встреч по средам, он продолжал оставаться настороже. "Фрейд относится ко мне с уважением, но без тепла",- констатировал Тауск. Он решил использовать последний шанс преодолеть взаимное недоверие и попросил Фрейда принять его в качестве пациента. (Лу, кстати сказать, сама никогда не проходила анализ.)

Легко ли было Лу совмещать роль любовницы Тауска с безоговорочной приверженностью Фрейду? Она умела (и не раз доказала это) сохранять объективность, находясь в двух лагерях, но она никогда не пыталась гальванизировать те любовные отношения, которые, по ее мнению, исчерпывали себя. Так произошло и с Тауском: не отказывая в посредничестве, она устранилась от близости.

В преддверии расставания они завели беседу о верности и неверности женщин. Тауск охарактеризовал склонность некоторых женщин к контакту с несколькими мужчинами как сублимированную полиандрию, в отличие от многоженства угрожающую настоящей любви. Лу отвечала, что женщина оставляет мужчину не обязательно ради другого мужчины - временами она хочет вернуться к себе самой. Женщина подобна дереву, ожидающему молнии, которая его расколет.

Она вернулась в Геттинген к мужу и своим дальнейшим исследованиям. После ее отъезда Тауск сдал медицинские экзамены и вскоре был призван в армию. Будучи главным врачом психиатрического отделения военного госпиталя, он опубликовал работу о неврозах и психозах военных.

Пол Роазен, взявший в 60-х годах интервью у семидесяти людей, лично знавших Фрейда, и написавший на основе этого материала сенсационную биографию Тауска, считает, что честолюбию Тауска решение Лу нанесло сильнейший удар: он слишком гордился тем, что находился в одном ряду с Ницше и Рильке. К тому же Фрейд все-таки отказал ему в анализе. И в 1919 году эта история закончилась трагически: Тауск покончил с собой тщательно продуманным способом - завязав петлю вокруг шеи, а потом прострелив себе голову. Об этом Лу узнала от Фрейда, который получил от Тауска предсмертное письмо (Виктор также отправил письма первой жене и невесте, с которой должен был вступить в брак через восемь дней). В этом послании Тауск благодарит Фрейда, говорит о своей верности психоанализу и оставляет лишь догадываться о мотивах своего последнего шага. Фрейд признается Лу, что ему не дано отгадать этой загадки.

Издатель переписки Лу и Фрейда Эрнст Пфайффер некоторые места этого письма опустил. Может быть, в нем были какие-то деликатные моменты относительно Лу, которой он не отправил прощального письма? Хотя за несколько месяцев до смерти обращался за советом...

Отвечая Фрейду, Лу однозначно заняла сторону своего бывшего возлюбленного: она не считала его добровольную смерть выражением трусости или поражения, а наоборот свидетельством цельности натуры. Она писала в этом письме: "Бедный Тауск, я любила его. Казалось, что я его знаю... Но никогда, никогда не подумала бы я о самоубийстве... То была та проблема Тауска, та опасность, которая одновременно придавала ему очарования. Его можно было назвать безумцем с нежным сердцем".

Вообще, отношение к самоубийству, как мог заметить внимательный читатель, у Лу было довольно спорным. Не исключено, что здесь крылась какая-то роковая для нее проблема, и, быть может, оптимизм ее теории "нарциссизма" как позитивной любви к себе был радикальной попыткой справиться с этой странной внутренней некрофильной тенденцией. Недаром Фрейд, ругая ее за непомерно изматывающую работу ("одиннадцать часов анализа в день - это слишком!"), ворчал, что такое саморасточительство напоминает плохо скрытую попытку самоубийства. Но психоаналитиком она была от Бога - сохранилось множество восторженных свидетельств ее пациентов. Вот отзыв одного из них, кенигсбергского врача: "Признаюсь, что способ, каким Лу проводила мой анализ, оставил глубокое впечатление и действительно помог мне в жизни...

В целом у меня было впечатление, что Лу больше интересовали психологические, чем медицинские аспекты психоанализа. В конце концов, каждая жизнь - это новелла. Для писателя, каким была Лу, нет ничего интереснее, чем окунуться в жизнь других... Я думаю, что Лу занялась психоанализом, чтобы проникнуть в глубочайшие секреты жизни других людей... У нее была очень спокойная манера разговора и великий дар внушать доверие.

Я до сих пор удивляюсь тому, как много ей тогда рассказал. Но у меня всегда было чувство, что она не только все поймет, но и все простит. Я ни в ком больше не встречал такой умиротворяющей доброты, или, если хотите, сострадания. Мы обычно сидели друг напротив друга в полутьме. Большей частью говорил я, а Лу слушала. Она была великим слушателем. Иногда она сама рассказывала истории из своей жизни".

Этому пациенту вторит и другой: "Вид психоанализа, который избрала госпожа Саломе, не просто глубоко импонировал мне, а стал подспорьем на всю жизнь. Прежде всего тем, что я стал куда более терпим к поступкам других... В этом ценность психоанализа, он делает человека скромнее..."

Сама Лу утверждала, что никакие другие отношения не приближаются по своему качеству к отношениям аналитика и пациента; ничто другое не дает столь глубокого понимания человечности и не утверждает так достоинство человека. Нигде больше "даю" и "беру" не бывают столь едины. Цель душевного путешествия - передать незнакомцу (аналитику) неизвестный пока для самого себя драгоценный груз, который в процессе передачи вдруг становится близким для обоих. Эти размышления об обоюдном "счастье психоанализа" составляют ключевую тему ее книги "Благодарность Фрейду". Хотя Фрейду так и не удалось заставить ее изменить название книги на безличное "Благодарность психоанализу", он высоко оценил сам труд. В знак своего восхищения он прислал Лу один из пяти золотых перстней с римской геммой, которыми он награждал своих учеников за особые заслуги перед психоанализом.

В эти "особые заслуги" входила и ее неутомимая полемика с мэтром о природе нарциссизма, и ее исследования детских сексуальных фантазий совместно с дочерью Фрейда Анной. Известно, что Фрейд различал первичный и вторичный нарциссизм: как естественное раннее сосредоточение всей либидозной энергии на себе и как инфантильное состояние, к которому порой "скатывается" наша психика в кризисные моменты. Лу не согласна: позитивная любовь к себе не имеет ничего общего с самозацикленностью и самолюбованием. Сама сущность любви вспыхивает лишь тогда, когда мы преодолеваем пропасть между субъектом и объектом. Человек перестает видеть цель своих желаний и стремлений только вовне себя, но, "вернув себе свои отчужденные владения", чувствует свою волшебную неразобщенность с миром, и на это единство внут-ренне направлена струя его энергии любви. Нарцисс, повторяет она, любуется не собой, а своей нераздельностью с универсумом, так зримо проступившей на водной глади живого источника. Прочитав фрейдовское эссе "Добывание и покорение огня", она пытается породнить Прометея и Нарцисса, утверждая, что все Прометеи - это вполне развившиеся Нарциссы. Нарцисс любит самого себя и потому весь тот мир, который он воплощает в себе. Точно так же, любя другого, мы любим не его "эго", а преломленный в нем бесконечный мир. Именно поэтому, рассуждает она, любви постоянно сопутствует боль разочарования: не потому, что она угасает с течением времени, как принято считать, а потому, что те ожидания универсальности, которые любящий адресует своему объекту, его индивидуальность не способна выполнить.

Такое раскрытие индивидуального бессознательного в духовную целостность с миром почти граничило с мистикой, и принять такой ход мыслей для Фрейда значило пожертвовать ясностью и рационализмом, в коих он видел для себя высшую ценность. Единственной уступкой, которую он сделал для Саломе, стало его согласие с тем, что для женщины подобный нарциссизм, очевидно, более естественное и достижимое состояние. Он шутливо рассказал Лу, как ему довелось побывать под наваждением "спокойного и шутливого шарма настоящего нарциссизма" во время визита забравшейся в окно его офиса грациозной кошечки. Биографы убеждены, что Лу всегда вызывала у него ассоциацию с чарующей кошачьей самодостаточностью. Примирительно разводя руками, он шутил: "Великий вопрос, на который нет ответа и на который я не смог ответить, несмотря на тридцатилетний опыт исследования женской души,- это вопрос, чего же на самом деле хочет женщина".

Однако этот вопрос ему приходилось решать и в отношении своей дочери Анны. И Фрейд был счастлив их с Саломе дружбой, вспыхнувшей после того, как он пригласил в 1921 году Лу с семьей в свою венскую квартиру на Бергергассе. Двадцатишестилетняя Анна и шестидесятилетняя Саломе вместе навещали знакомых Лу - Беергофмана, Шницлера, Пинельса - и были неразлучны, "как две молодые девчонки". Продуктом же совместных обсуждений стала работа о детских мазохистских фантазиях и о связи переживаний боли и любви. Благодаря этой работе Анна сделалась в 1922 году членом Венского психоаналитического общества, чего, как она утверждала, не произошло бы без участия Лу, щедро делившейся с ней идеями и примерами из собственных детских воспоминаний. Лу высказала идею, что если с ребенком после травмы или наказания обращаются особенно нежно, то это может породить у него чувственное заключение, что боль и любовь находятся в тесном контакте, что они следуют друг за другом,- и такое единство может закрепиться в его воображении нерасторжимой ассоциативной связью. Лу вспоминает, как однажды отец, нежно обнимая, поранил ее горящей сигаретой, и это довело его самого до слез. Этот эпизод прочно запечатлелся в ее памяти, считает Лу, именно в силу изумившего ее своей интенсивностью равенства переживания боли и любви. Границы нормы и патологии становятся здесь очень зыбкими. Неотделимость любви и боли провоцирует страстное желание и оборону одновременно. Если мужчине при дефлорации не удается расшевелить первоначальный опыт равенства "любовь-боль", тогда вместо него пробуждается воспоминание о том, что боль была средством разбудить себялюбие и разбередить гордыню мстительной обиды. Не в силу ли этой смутной памяти многие люди инстинктивно боятся любви? Эта глубоко запрятанная амбивалентность чувств еще более колоритно проступает в другом эпизоде ее детства. "Я была уже школьницей, старше восьми лет. Наша собака, шнауцер, которую звали Джимка, взбесилась. У нас такое случилось в первый раз, поэтому мы не сразу распознали это, и когда меня перед уходом в школу моя любимая собака укусила за запястье, я лишь второпях что-то сделала с раной и как следует не испугалась. По возвращении домой я больше не нашла нашу собаку: разразилась эпидемия бешенства, Джимку забрали; его еще до вечера застрелили в предназначенном для этого исследовательском институте. Последовал скрытый дурной период страха, когда во мне, переполненной ужасом, возобладало представление, как было бы ужасно, если бы меня ежеминутно подозревали в бешенстве. Но я узнала также и то, что рассвирепевшие от бешенства собаки прежде всего нападают на любимых хозяев. И я вспоминаю ужасающее убеждение во мне: я укушу папу, то есть самого любимого".

Вооруженная психоаналитическим методом, Лу заново переосмысляет свои отношения с отцом, свой юношеский выбор между отцом и учителем периода близости с Гийо, свой отеческий трансфер в отношениях с мужем и, наконец, тот факт, что лишь в "событии Фрейд" символические фигуры Отца и Учителя для нее окончательно слились и обрели живое воплощение. Ее письмо к Фрейду, написанное за два года до смерти, которое уже могло быть прочитано нацистской цензурой, столь враждебной к основателю психоанализа, заканчивается словами: "Если бы вместо того, чтобы писать Вам, я могла хоть десять минут смотреть в Ваше лицо - лицо отца над всей моей жизнью..."

Осень Сивиллы

И блаженная правда в лохмотьях лоскутных
пляшет, славя свободу, темницу хуля,
но не знает, несчастная, нет ни того, ни другого:
есть тюрьма долговая - Земля,
где за жизнь ты умрешь.
И не жди приговора иного.

И. Лепшин

Мы все уже на берегу морском,
И я из тех, кто выбирает сети,
Когда идет бессмертье косяком.

Арс. Тарковский

Для Андреасов, как и для многих подобных семей в тогдашней Германии, в 20-е годы жизнь складывалась достаточно тяжело. Галлопирующая инфляция в 1923 году достигла апогея: доллар составляет более чем четыре биллиона марок. Если раньше один аналитический прием стоил пятьдесят марок, то сейчас это уже три тысячи марок. Мало кому такое было по карману. Тем не менее Лу принимает и тех, кто не может платить,- она не умеет отказывать в помощи остро нуждающимся в ней. В 1925 году Фрейд посылает ей богатую пациентку и угрожает отречением, если она не потребует гонорар: "Вы не готовая помочь тетушка, Вы терапевт, который может работать только тогда, когда ему предоставят требуемые условия. С благотворительностью покончено!" Все же общедоступность исцеления психоанализом навсегда осталась мечтой Лу, и она признается в одном из писем Фрейду, что, "разбираясь с богатыми клиентами, делала это потому, что годами мечтала работать на нищих детей моих братьев в России".

И даже в этих тяжелых условиях она всякий раз, чувствуя свое возросшее мастерство, испытывает неподдельное ликование, рассеивая мрак чьей-либо проблемы:

"Я знаю этот тихий успех во мне самой,- успех, который я отношу к разряду согревающих радостей, ведь я сама - старый холодный зверь, привязанный к немногим, поэтому я благодарна, что внутри психоанализа возможно тепло". Поэтому она охотно принимает приглашение в Кенигсберг от главврача тамошней медицинской терапевтической клиники. Профессор Отто Брунс хочет, чтобы она в течение полугода прочитала врачам его клиники насыщенный лекционный курс по психоанализу и руководила бы их практической работой с больными. Это было серьезное признание ее опыта, знаний и мастерства. И Брунс безусловно польстил ей, когда, жалуясь на многолетнее скверное состояние врачебного ухода в своей больнице, где до сих пор руководствовались традиционными методами и медикаментами, произнес: "Вы просто обязаны мне помочь в реорганизации клиники. Мои ассистенты вместе со мной исполнены этим желанием и с воодушевлением ожидают вас". Лу был обещан соответствующий гонорар. Это был полугодичный изматывающий труд с пятью врачами и многими тяжелобольными, с подробнейшим лекционным потоком, но реформа марки, разразившаяся в том году, практически свела на нет ее гонорар (за один миллион марок в банкнотах каждый получил одну новую марку). Лу оставалось утешаться только тем, что ее усилиями была создана новая психоаналитическая клиника.

Она возвращается в Геттинген, где ее усталости и болезням (из-за перенесенного гриппа она частично потеряла свои чудесные волосы и какое-то время должна была скрывать прическу под вязаным чепцом) противостоят две неизменные радости - общение с Фрейдом и Рильке. Ее ждут присланные Райнером "Сонеты к Орфею" и "Дуинские элегии". 16 марта 1924 года она пишет ему: "Милый Райнер, по истечении полугода - снова дома, в комнате, центр которой - твои две книги, завершенные, присланные, вплоть до голубых обложек полные воспоминаний. Я погружаюсь в них, и на смену нервной спешке - будто янтарь отдыхает в текущей воде".

Страницы: 1 2 3 4 5 6