Жиль Делёз «Ницше»

Страницы: 1 2

Ницше

Жиль Делёз (Gilles Deleuze)

Перевод с французского С.Л.Фокина
По изданиям: AXIOMA, Перетбург, 2001
PRESSES UNIVERSTAIRES DE FRANCE,1965

Над книгой "Ницше" Жиль Делёз работал в 1964-1965 гг. Наряду со сжатой сводкой идей, получивших выражение в предыдущем труде "Ницше и философия" (1962), в ней дается систематический словарь главных персонажей философии Ницше, а также концептуальное истолкование его биографии. Основную часть фрагментов из произведений Ницше, составивших раздел "Тексты", мы приводим по русским переводам, подготовленным к печати K. A. Свасьяном: Ф. Ницше. Сом. в 2-х т. M., Мысль, 1990. B тех случаях, когда перевод выполнен специально для настоящего издания либо были использованы другие источники старых переводов, это специально оговорено.

СОДЕРЖАНИЕ:

ЖИЗНЬ
ФИЛОСОФИЯ
СЛОВАРЬ ГЛАВНЫХ ПЕРСОНАЖЕЙ ФИЛОСОФИИ НИЦШЕ
ТВОРЧЕСТВО
ТЕКСТЫ
БИБЛИОГРАФИЯ

ЖИЗНЬ

Первая часть «Заратустры» открывается рассказом о трех превращениях: Три превращения духа называю я вам: как дух становится верблюдом, львом верблюд и, наконец, ребенком становится лев». Верблюд – вьючное животное, он несет на себе ярмо установленных ценностей, бремя образования, морали и культуры. Он несет свой груз в пустыне, и там верблюд становится львом, лев разбивает статуи, растаптывает сброшенное с себя бремя установленных ценностей, обрушивается на них с критикой. В конце концов, льву надлежит стать ребенком, то есть игрой с новым начинанием, творцом новых ценностей и новых принципов оценивания. В мысли Ницше эти три превращения обозначают, среди прочего, моменты его собственного творчества, а так же периоды жизни и здоровья. Само собой разумеется, что границы между ними относительны: лев сидит в верблюде, ребенок – во льве; трагический исход заложен уже в ребенке.

Фридрих Вильгельм Ницше родился в 1844 году в аннексированной Пруссией Тюрингии, в семье рёккенского священника. И мать, и отец его были из семей лютеранских пасторов. Отец, тонкий, образованный человек, скончался в 1849 году (размягчение мозга, энцефалит или апоплексия). Ницше растет в Наумбурге, в женском окружении, вместе с младшей сестрой Элизабет. В нем открывается чудо-ребенок; близкие с любовью хранят его школьные сочинения и музыкальные композиции. Он поступает в школу Пфорта, затем учится в Боне и Лейпциге. Теологии предпочитает филологию. Но его уже мучает философия – в образе Шопенгауэра, одинокого, «частного мыслителя». В 1869 году на основании филологических работ (Феогнид, Симонид, Диоген Лаэртский) Ницше утвержден в должности профессора филологии Базельского университета.

В это время начинается его теснейшая дружба с Вагнером, с которым он встретился еще в Лейпциге; композитор живет в Трибшине, близ Люцерна. Словами самого Ницше: прекраснейшие дни моей жизни. Вагнеру почти шестьдесят, Козиме чуть за тридцать. Она дочь Листа, ради Вагнера рассталась с музыкантом Гансом фон Бюловым. Случается, что друзья зовут ее Ариадной, наводя на мысль о тождественности Бюлово Тесею, Вагнера – Дионису. Ницше сталкивается здесь с психологической схемой, которая уже в нем присутствует и которую он со временем освоит как нельзя лучше. Прекраснейшие дни не были такими уже безоблачными: порой у него возникает неприятное ощущение, будто Вагнер использует его, заимствует у него оригинальную концепцию трагической, порой – овладевает восхитительное ощущение, будто с помощью Козимы он приведет Вагнера к истинам, которые ему в одиночку не открыть.Как профессор Базельского университета, Ницше принимает швейцарское подданство. В войне 1870 года он участвует в качестве санитара. Здесь он теряет остатки «бремени»; некоторый национализм, некоторую симпатию к Бисмарку и Пруссии. Он уже не может ни поддерживать и отождествление культуры и Государства, ни верить в то, что победа оружия является знаком культуры. Тогда же обнаруживается его презрение к Германии, его неспособность жить среди немцев. Отказ Ницше среди старых верований не составляет кризиса (кризис, или разрыв, образуется, скорее, открытием новой идеи, инспирацией). Проблемы Ницше не суть проблемы отказа от чего-либо. У нас нет никаких оснований не верить заявлениям из "Ecce Homо", в которых Ницше утверждает, что атеизм в религиозном опыте был ему, несмотря на наследственность, соприроден, разумелся с из инстинкта. Тем временем одиночество его углубляется. В 1871году он пишет «Рождение трагедии», где под масками Вагнера и Шопенгауэра проглядывает подлинный Ницше – филологи плохо принимают книгу. Ницше ощущает себя не Несвоевременным, ему открывается несовместимость частного мыслителя и публичного профессора. В четвертой части «Несвоевременного» («Вагнер и Байрейте», 1875) холодность к Вагнеру становится подчеркнутой. Байрейтские торжества, ярмарочный дух, который он здесь находит, официальные делегации, речи, присутствие старого императора – все это внушает ему отвращение. Друзья удивлены тому, что кажется им перемены в Ницше. Он все больше интересуется позитивными науками: физикой, биологией, медициной. Пропадает даже его здоровье: его мучают боли в голове, желудке, глазах, нарушения речи. Он отказывается от преподавания. «Болезнь мало-помалу приносила мне освобождение: она меня избавила от всякого рода разрывов, от всяких неистовых всякого рода начинаний. Она наделила меня правом коренным образом менять свои привычки». И поскольку Вагнер важен был для Ницше - профессора, вагнерианство пало вместе с профессурой Ницше.

Стараниями Овербека, самого верного и самого умного из его друзей, в 1878 году Ницше получает пенсию в Базеле. Он начинает жизнь странника: жилец скромных меблированных комнат, он, словно тень, мечется в поисках благоприятного климата по Швейцарии, Италии, югу Франции. То в одиночестве, то с друзьями (Мальвида фон Мейзенбург, давняя поклонница Вагнера; Петер Гаст, его бывший ученик, композитор, которого он прочит на место Вагнера; Пауль Рэ – с ним он сближает вкус к естественным наукам, к вивисекции морали). Время от времени он возвращается в Наумбург. В Сорренто последний раз видится с Вагнером – националистом, святошей. В 1878 году «Человеческое, слишком человеческое» открывает великую критику ценностей, годы Льва. Друзья перестают его понимать, Вагнер обрушивается с нападками. Главное же: он все больше и больше болен. «Не иметь возможности читать! Писать не иначе, как урывками! Ни с кем не видеться! Не иметь возможности слушать музыку!» В 1880 году он так описывает свое состояние: «Неотступные боли, каждый день часами состояние, близкое к морской болезни, полупаралич, из-за которого трудно говорить, а для разнообразия – жесточайшие приступы боли (последний сопровождался трехдневной рвотой, я просто жаждал смерти…). Если бы я только мог описать Вам непрерывность всего этого, неотступные мучительные боли в голове, глазах и это общее ощущение паралича – с головы до ног».

В каком смысле болезнь (или даже - безумие) присутствует в творчестве Ницше? Никогда она не была источником вдохновения, Никогда Ницше не думал, что источником философии может быть страдание, недомогание или тоска – хотя философ, как понимал его Ницше, должен страдать непомерно. Тем более не считает он болезнь событием, извне затрагивающим мозг-объект или тело объект. Он, скорее, видит в болезни точку зрения на болезнь. «Рассматривать с точки зрения больного более здоровые понятия и ценности, и наоборот, с точки зрения полноты и самоуверенности более богатой жизни смотреть на таинственную работу инстинкта декаданса – таково было мое длительное упражнение, мой действительный опыт, и если в чем, так именно в этом я стал мастером…» Болезнь не может быть движущей силой мыслящего субъекта, тем более не может быть объектом мысли: она составляет, скорее, интерсубъективность, скрытую в лоне индивида. Болезнь как оценивание здоровья, моменты здоровья как оценивание болезни – вот тот «переворот», то «перемещение перспектив», в котором Ницше усматривает сущность своего метода и свое призвание к переоценке ценностей[1]. Причем, вопреки очевидности, между этими двумя точками зрения, двумя типами оценивания не существует никакого взаимоотношения. От здоровья к болезни, от болезни к здоровью – сама эта подвижность, пусть и мысленная, является знаком превосходного здоровья; само это перемещение, та легкость, с которой Ницше переходит от одного к другому, свидетельствует о «великом здоровье». Вот почему вплоть до самого конца (то есть до 1888 года) Ницше твердит: да я полная противоположность больного, в основе своей я здоров. Стоит ли вспоминать, как плохо все кончилось? Помешательство наступает, когда подвижность, это искусство перемещения, изменяет Ницше, когда не остается здоровья для того, чтобы делать болезнь точкой зрения на здоровье.

У Ницше все маска. Первая, для гения, – его здоровье; вторая – и для гения, и для здоровья – его страдания. В единстве «Я» Ницше не верит, не ощущает его в себе: тончайшие отношения к власти и оценивания, отношения между различными «я», которые прячутся, но в совокупности выражают силы совсем иной природы: силы жизни, силы мысли, - вот в чем заключается концепция Ницше, его образ жизни. Вагнер, Шопенгауэр, даже Пауль Рэ – все они были масками Ницше. После 1890 года некоторые друзья (Овербек, Гаст) подумывали, что сумасшествие было его последней маской. Ему случалось написать и такое: «Порой само безумие является маской, за которой скрывается роковое и слишком надежное знание». В действительности, все обстоит иначе, но лишь потому, что безумие знаменует лишь тот момент, когда маски, прекращая перемещаться и перетекать друг в друга, смешиваются, застывают в мертвенной неподвижности. Среди вершин Ницше есть страницы, где он пишет о необходимости маскироваться, о достоинствах, позитивности, крайней настоятельности масок. Руки, уши и глаза – вот, что Ницше любит в себе (он гордился своими ушами, считая маленькие уши своего рода путеводной нитью к Дионису). Но над первой маской – другая: огромные усы («Дай же мне, умоляю, дай мне… - Что ты хочешь? – Другую, вторую маску»).

После «Человеческого, слишком человеческого» (1878) Ницше продолжает свое начинание по всеобщей критике: «Странник и его тень» (1879), «Утренняя заря» (1880). Работает над «Веселой наукой». Но появляется что-то новое, какая-то экзальтация, какой-то переизбыток сил: словно бы он уже дошел в мыслях до того пункта, где меняется смысл оценивания, где о болезни судят с вершины какого-то странного здоровья. Страдания продолжаются, но порой ими правит некий «энтузиазм», затрагивающий само тело. Это время самых возвышенных его состояний, связанных с чувством опасности. В августе 1881 года в Сильс-Мария во время прогулки вдоль озера Сильваплана на него нисходит ошеломительное откровение Вечного Возвращения. Затем инспирация Заратустры. В 1883-1885 гг. он пишет четыре части «Заратустры», делает записи к книге, которая должна стать его продолжением. Он доводит критику до уровня, которого прежде она не знала, делает ее орудием «преобразования» ценностей, ставит «Нет» на службу высшего утверждения («По ту сторону добра и зла»,1886, «К генеалогии морали», 1887). - Это и есть третье превращение, становление - ребенком.Тем не менее, он испытывает тревогу, сталкивается с серьезными препонами. В 1882 году имела место история с Лу фон Саломе. Русская девушка, сблизившаяся с Паулем Рэ, показалась ему идеальной ученицей, показалась достойной любви. Следуя психологической схеме, которую ему уже случалось применять, Ницше через друга спешит сделать предложение. Ему грезится, будто он, являясь Дионисом, заполучит наконец Ариадну с одобрения Тесея. Тесей – «Высший человек», образ отца, в котором одно время выступал Вагнер. Но открыто претендовать на Козиму-Ариадну Ницше не осмелился. В Пауле Рэ, как ранее в других друзьях, Ницше находит Тесеев, более юных, менее внушительных отцов[2]. Дионис выше Высшего человека, как Ницше – выше Вагнера. Тем более – Пауля Рэ. Роковым образом, само собой выходит, Что подобный фанатизм не сбывается. Ариадна непременно предпочтет Тесея.

Тогда возникает странный квартет: Лу Саломе, Пауль Рэ. Ницше, Мальвида фон Мейзенбург, которая играет первую скрипку. Жизнь квартета складывается из ссор и примирений. Сестра Ницше Элизабет, властная и ревнивая женщина, делает все, что бы добиться разлада. И это ей удается, ибо Ницше так и не смог и ни порвать с сестрой, ни изменить в лучшую сторону о ней своего мнения («…люди, подобные моей сестре неизбежно являются непримиримыми противниками моей манеры мысли и моей философии, это идет от самой природы вещей…», «моя бедная сестра, мне не по нраву всякая человеческая душа твоего склада», «до глубины сердца я устал от твоей безумной нравоучительной болтовни»). Лу Саломе не любила Ницше, однако позднее ей довелось написать о нем в высшей степени прекрасную книгу[3].Ницше чувствует себя все более и более одиноким. До него доходит весть о смерти Вагнера; Образ Ариадны–Козимы с новой силой овладевает его мыслями. В 1885 году Элизабет выходит замуж за Ферстера, вагнерианца, антисемита, прусского националиста; вскоре вместе с женой Ферстер отбывает в Парагвай, чтобы основать колонию чистокровных арийцев. Ницше не был у сестры на свадьбе, он едва переносит надоедливого зятя. Другому расисту он написал однажды: «Пожалуйста, прекратите присылать мне свои публикации, боюсь, мое терпение лопнет». – Учащается ритм чередований эйфории и депрессии. Порой все ему представляется в розовом свете: портной, еда, прием, который оказывают ему люди, фурор, который мнится ему, производит его появление в магазинах. Порой верх берет отчаяние: отсутствие читателей, предчувствие смерти, измены.

Наступает великий 1888 год: «Сумерки идолов», «Казус Вагнер», «Антихрист», «Ecce Homo». Все происходит так, словно бы творческие способности Ницше дошли до предела, до последнего взлета, за которым должно было последовать падение. В этих произведениях великого мастерства даже тон – другой: новое неистовство, новое чувство юмора – сверхчеловеческий комизм. Единым махом Ницше набрасывает на себя провокативный, светский, вселенский образ (когда-нибудь с моим именем будет связано воспоминание о чем-то величественном», «только с меня на земле начинается эра великой политики»); но в то же время с головой погружается в мгновение, в заботу о сиюминутном успехе.

В конце 1888 года начинает писать весьма странные письма. Стриндбергу: «Я созвал в Риме ассамблею наследных монархов, хочу расстрелять молодого Кайзера. До свидания! Ибо мы еще свидимся. Но при одном условии: Разведемся… Ницше-Цезарь». Кризис наступил 3 января 1889 года в Турине. Он все пишет свои письма, подписывая их то – «Дионис». То – «Распятый», иногда обоими именами сразу. Козиме Вагнер: «Ариадна, я люблю тебя. Дионис». Срочно выехавший в Турин Овербек находит Ницше во власти крайнего смятения и возбуждения; ему удается вывезти больного в Базель и поместить там в психиатрическую клинику. Диагноз: «Paralysis progressiva». Мать отвозит сына в Йену. Йенские врачи выдвигают гипотезу о сифилисе, подхваченном Ницше в 1866 году. (Возможно к сведению было принято заявление самого Ницше. В молодости он рассказывал своему другу Дейссену пикантную историю, в которой, по его словам, спасение ему принесло фортепиано. С этой точки зрения можно было бы рассмотреть «Среди дочерей пустыни», один из фрагментов «Заратустры».) Моменты успокоения перемежаются приступами болезни, порою кажется, что он забывает о творчестве, но время от времени усаживается за рояль. Мать перевозит больного Ницше к себе. В конце 1889 года из Парагвая возвращается сестра Элизабет. Болезнь медленно прогрессирует, наступают апатия и агония. Фридрих Ницше умирает в Веймаре в 1900 году[4].

Диагноз врачей представляется обоснованным, но вряд ли до конца достоверен. Проблема, однако, в другом: вкладываются ли симптомы 1875, 1881, 1888 годов в одну и ту же клиническую картину? Идет ли речь об одной и той же болезни? Видимо, да. Не суть важно, что это скорее деменция, чем психоз. Мы уже видели, каким образом болезнь – или даже безумие – присутствует в творчестве Ницше. Кризис paralysis progressiva знаменует тот момент, когда болезнь выходит за рамки творчества, прерывает его, делает продолжение невозможным. Последние письма Ницше являются свидетельствами этого экстремального момента, потому-то и принадлежат творчеству, являются его неотъемлемой частью. Пока Ницше доставало искусства перемещать перспективы, переходить от здоровья к болезни и от болезни к здоровью, он наслаждался своим «великим здоровьем», которое и делало возможным его творчество. Но когда это искусство его покинуло когда под воздействием органического или иного процесса все маки смешались в маске клоуна, шута, - тогда болезнь слилась с завершением творчества. (Ницше случалось называть безумие «комическим исходом», своего рода последней клоунадой).

Элизабет помогала матери ухаживать за Ницше. Ей принадлежит несколько добронравных толкований о его болезни. Она осыпала резкими упреками Овербека, тот с достоинством ей ответил. Трудно отрицать ее заслуги: она сделала все для распространения мысли своего брата, организовала в Веймаре "Nietzsche-Archiv"[5]. Но эти заслуги сведены на нет величайшей изменой: она попыталась поставить Ницше на службу национал –социализму. Последний штрих к року Ницше: противоестественное родство, которое находит себе место в кортеже каждого «проклятого мыслителя».

СНОСКИ ПО ТЕКСТУ:

[1] Ecce Howo. Почему я так мудр,1.

[2] Еще в 1876 году через своего друга Гуго фон Зенгера Ницше просил руки одной девушки,

которая впоследствии стала женой Зенгера.

[3] L.Salome Ahdreas. Frederic Nietzsche. Paris, Grasset, 1894.

[4] О болезнях Ницше см.: E. F. Podach. L"effondrement de Nietzsche.

[5] В 50 - годы рукописи были перемещены в здание "Goethe-Schilltr Archiv".

ФИЛОСОФИЯ[1]

Ницше включает в философию два средства выражения – афоризм и стихотворение; формы, сами по себе подразумевающие новую концепцию философии, новый образ и мыслителя, и мысли. Идеалу познания, поискам истинного он противопоставляет толкование и оценку. Толкование закрепляет всегда частичный, фрагментарный «смысл» некоего явления; оценка определяет иерархическую «ценность» смыслов, придает фрагментам цельность, не умоляя и не упраздняя при этом их многообразия. Именно афоризм являет собой как искусство толкования, так и нечто толкование подлежащее; стихотворение – и искусство оценки, и нечто оценки подлежащее. Толкователь – это физиолог или врачеватель, тот, кто наблюдает феномены как симптомы и говорит афоризмами. Ценитель – это художник, который наблюдает и творит «перспективы», говорит стихами. Философ будущего должен быть философом и врачевателем, одним словом, - законодателем.

Такой тип философа является к тому же древнейшим. Это образ мыслителя - досократика, «физиолога» и художника, толкователя и ценителя мира. Как понимать эту близость будущего и первоначального? Философ будущего является в то же время исследователем старых миров, вершин и пещер, он творит не иначе, как силой воспоминания о том, что было по существу забыто. А забыто было, по Ницше, единство мысли и жизни. Единство сложное: жизнь в нем ни на шаг не отступает от мысли. Образ жизни внушает манеру мысли, образ мысли творит манеру жизни. Мысль активизируется жизнью, которую, в свою очередь, утверждает мысль. У нас не осталось даже представления об этом досократическом единстве мысли и жизни. Остались лишь те примеры, где мысль обуздывает и калечит жизнь, переполняя ее мудростью, или те, где жизнь берет свое, заставляя мысль безумствовать и теряясь вместе с ней. У нас не осталось иного выбора: либо ничтожная жизнь, либо безумный мыслитель. Либо жизнь слишком мудрая для мыслителя, либо мысль слишком безумная для человека здравого: Кант и Гельдерлин. Нам еще предстоит заново открыть это прекрасное единство, и безумие не будет более в одиночестве – единство, благодаря которому житейский анекдот превращается в афоризм, а сотворенная мыслью оценка – в новую перспективу жизни.

В некотором смысле секрет досократиков был утрачен изначально. Философию следует понимать как силу. Но, согласно закону сил, последние не являются без масок сил предсуществовавших. Должно быть, жизнь имитирует материю. И, значит, было необходимо, Чтобы сила философии затаилась в самый миг своего рождения в Греции. Было необходимо, чтобы философ пошел по стопам сил предшествовавших, чтобы надел маску жреца. В молодом греческом философе есть что-то от старого восточного жреца. И в наши дни не обходится без ошибок: Зороастр и Гераклит, индусы и элеаты, египтяне и Эмпедокл, Пифагор и китайцы – словом, путаницы сколько угодно. Как и прежде, твердят о добродетелях идеального философа, его аскетизме, любви к мудрости. Под этой маской никак не распознают особенное одиночество и особенную чувственность – не слишком мудрые цели рискованного существования. И раз секрет философии утрачен изначально, остается искать его в будущем.

Значит, в том был рок, что исторически философия развивалась не иначе, как вырождаясь, обращаясь против самой себя, сживаясь со своей маской. Вместо того, чтобы искать единства активной жизни и утверждающей мысли, она ставит перед собой задачу судить жизнь, противополагать ей так называемые высшие ценности, соизмерять ее с этими ценностями, ограничивать и порицать. Мысль становится отрицающей, а жизнь обесценивается, теряет активность, сводится все более и белее слабым формам, к болезненным формам, если с чем и совместимым, то лишь с этими так называемыми высшими ценностями. Триумф «реакции» над активной жизнью, триумф отрицания над утверждением. Последствия его для философии весьма тяжелы; ибо философ-законодатель обладает двумя главными достоинствами: он критик всех установленных, стало быть, превосходящая жизнь ценностей, а так же принципа, которому они подчинены, в то же время он творец новых ценностей – тех, что требуют нового принципа. По мере того как мыслитель вырождается, философ-законодатель уступает место философу-послушнику. Вместо критика установленных ценностей, вместо творца новых ценностей и перспектив, на свет является хранитель общепринятых ценностей. Физиологом, врачевателем философ быть перестает – становится метафизиком; перестает быть поэтом – становится «публичным профессором». Он говорит, что прислушивается к требованиям разума, но под требованиями разума зачастую скрываются силы не слишком разумные: Государство, религия, расхожие ценности. Философия отныне – не что иное, как перепись доводов, при помощи которых человек убеждает себя в необходимости повиноваться. Философ говорит о любви к истине, но до его истины никому нет дела («удобное и добродушное создание, которое непрерывно уверяет все существующие власти, что оно никому не хочет причинять никаких хлопот – ведь оно есть лишь «чистая наука»[2]). Философ оценивает жизнь в соответствии с собственной пригодностью переносить тяжести, нести на себе груз. Тяжести и груз – вот что такое высшие ценности. Дух тяжести в одной пустыне объединяет носильщика и ношу, жизнь реактивную и жизнь обесцененную, мысль отрицающую и мысль обесценивающую. Место критики отныне заполняют миражи, место творчества – признаки. Ибо никто так не противоположен творцу, как носильщик. Творить - значить облегчать жизнь. Разгружать ее, изобретать новые возможности жизни. Творец – это законодатель жизни, танцор.

Вырождение философии начинается с Сократа. Если метафизика берет начало с различения двух миров, с противополагания сущности и видимости, истинного и ложного, умопостигаемого и чувственного, то следует прямо сказать, что именно Сократ изобрел метафизику: он превратил жизнь в то, что надлежит оценивать, соизмерять, ограничивать, он сделал мысль мерой и границей, которую устанавливают во имя высших ценностей: Божественного, Истинного, Прекрасного, Благого… В образе Сократа на сцену выходит философ, который добровольно и утонченно порабощает себя, причем на века. Кто поверит в то, что Кант реставрировал критику, или возвратился к идее философа-законодателя? Кант разоблачает ложные претензии разума, но не подвергает сомнению сам идеал познания; он разоблачает ложную мораль, но не ставит под сомнения ни моралистические претензии, ни природу и происхождение ценностей. Он упрекает человека в смешении области мысли с областью интересов, но сами эти области остаются не тронутыми, а интересы разума – священными (истинное познание, истинная мораль, истинная религия).

Диалектика продолжает этот обман. Диалектика есть не что иное как искусство примирения отчужденных свойств явления. Все здесь сводится либо к Духу, который является и перводвигателем, и порождением диалектики, либо к самосознанию, а то и просто к человеку как к родовому существу. Но если свойства сами по себе выражают лишь ослабленную жизнь и изуродованную мысль – зачем тогда их примирять, зачем быть действующим лицом мысли и жизни? Разве была упразднена религия, когда священник обрел пристанище во внутреннем мире человека, когда перешел, как во времена Реформации, в душу верующего? Разве был убит Бог, когда на его место встал человек, сохранив самое главное – место? Единственная перемена заключается в следующем: человека отныне нагружают не извне – он сам на себя взваливает свое бремя. Философ будущего, философ-врачеватель, найдет здесь все ту же болезнь, хотя симптомы ее будут другими: ценности могут меняться, человек может встать на место Бога, прогресс, счастье, польза – заменить истинное, доброе, божественное; не меняется самое главное, неизменными остаются перспективы и критерии, от которых зависят эти ценности – как старые так и новые. Нас все время призывают подчиняться, взваливать на себя какой-нибудь груз, признавать лишь реактивные формы жизни и обвинительные формы мысли. А когда уже совсем невмоготу, когда нет больше сил взваливать на себя высшие ценности, нам предлагают принять реальность «такой, какова она есть» – хотя эта Реальность Как Она Есть – это лишь то, что сотворили с Реальностью высшие ценности! (Даже экзистенциализм унаследовал пугающую тягу к тому, чтобы нести на себе, взваливать на себя бремя ценностей; эта сугубо диалектическая тяга и отделяет его от Ницше).

Ницше был первым, кто сказал нам, что для преобразования ценностей мало убить Бога. В его творчестве имеется немало вариаций на тему смерти Бога, около пятнадцати, не меньше, и все – необыкновенной красоты3. Суть однако заключается в том, что в одной из самых красивых убийца Бога назван «самым безобразным человеком». Ницше желает сказать, что человек уродует себя, когда, не испытывает больше потребности во внешней инстанции, сам воспрещает себе то, в чем ему некогда было сказано свыше, бездумно отдает себя под опеку полиции, под гнет ценностей, которые исходят уже не извне. Таким образом, история философии – от сократиков до гегельянцев – оказывается историей долгого подчинения человека, а так же историей доводов, которые человек изобретал, чтобы оправдать свое подчинение. И эта деградация затрагивает не только историю философии – она выражает самую суть развития, самой фундаментальной исторической категории. Не отдельное историческое событие, а принцип, из которого проистекают события, определившие нашу мысль и нашу жизнь, - словом, симптомы нашего разложения. Так и выходит, что истинная философия, как и философия будущего, не будет ни философией истории, ни философией вечности: ей надлежит быть несвоевременной, все время несвоевременной.

Всякое толкование – это определение смысла явления. Смысл же заключается в некоем отношении сил, согласно которому в сложной и упорядоченной целостности одни силы действуют, являются активными, а другие, реактивные, - противодействуют. Сколь бы сложным не было явление, мы вполне можем различить силы активные, первичные, силы завоевания и разочарования, и силы реактивные, вторичные, силы приспосабливания и упорядочивания. Различие это не только качественного характера, но также количественное и типологическое. Ибо сущность силы в том и заключается, что сила относится с другими силами; именно в отношении она обретает свою сущность и качество.

Отношение силы к силе называется «волей». Потому очень важно избежать искажение смысла в понимании ницшевского принципа воли к власти. Принцип этот не означает (по крайней мере, изначально), что воля хочет власти или вожделеет господства. Если толковать волю к власти как «вожделение господства», это значит подчинять ее установленным ценностям, во власти которых определять, кто может быть «признан» самым могущественным в том или ином случае, в том или ином конфликте. В подобном толковании нет понимания того, что воля к власти означает пластический принцип всех наших ценностных суждений, скрытый принцип создания новых, еще не признанных ценностей. Природа воли к власти, по Ницше, - не в том, чтобы вожделеть, не в том даже, чтобы брать, но в том, чтобы творить и отдавать[4]. Власть – как воля к власти – это не то, чего волит воля, это то, что волит в воле (в лице Диониса). Воля к власти – это элемент различения, из которого проистекают настоящие силы и соответствующие их качества в некоей целостности. Вот почему воля эта всегда представляется стихией подвижной, воздушной, многообразной. Благодаря воли к власти сила управляет, но благодаря воли к власти и подчиняется. Стало быть, двум типам или качествам сил соответствуют два лика, qualia воли к власти – два крайних, текучих характера, более сокровенных, нежели характеры сил, которые из них проистекают. Ибо воля к власти содействует тому, что активные силы утверждают, и утверждают собственное отличие: утверждение в таких силах всегда стоит на первом месте, отрицание же всегда оказывается следствием, как переизбыток радости. Силы реактивные, напротив, сопротивляются всему отличному от них, ограничивают другое – отрицание в таких силах первично, именно через отрицание подходят они к некоему подобию утверждения. Стало быть, отрицание и утверждение являются двумя qualia воли к власти, как активность и реактивность – качествами сил. Как толкование находит в силах принципы смысла, так и ценностное суждение обретает принципы ценностей в воле к власти. – При этом ввиду выше изложенных терминологических замечаний следует избегать сведения мысли Ницше к заурядному дуализму. Ибо, как будет показано ниже, утверждению присуще быть множественным, многообразным, а отрицанию – единственным, монистичным, грузным.

Однако история ставит нас лицом к лицу с очень странным явлением: реактивные силы одерживают верх, в воле к власти торжествует отрицание! Причем не только в истории человека, но и в истории жизни, во всей истории Земли, по крайней мере, в той ее части, где обитает человек. Повсюду мы видим торжество «нет» над «да», реактивного над активным. Сама жизнь становиться приспособительной, регулирующей, она умаляется до вторичных форм: мы даже не понимаем, что значит – действовать. Даже силы Земли изнемогают в унылых местах обитания человека. И эту всеобщую победу реактивных сил и воли к отрицанию Ницше называет «нигилизмом», или – триумфов рабов. Анализом нигилизма, по Ницше, занимается психология, но это психология не одного только человека – всего космоса.

Может показаться, что философия силы, или воли, затрудняется объяснить, почему торжествуют «рабы» или «слабые». Ведь если вместе они составляют большую силу, нежели сила сильных, то трудно понять, что же тут меняется, на чем может основываться качественная оценка. Но все дело в том, что слабые, рабы торжествуют не в результате сложения собственных сил, а посредством отнятия силы у другого: они отделяют сильного от того, на что он способен. Они торжествуют не посредством умножения своей силы, но посредством заразительной силы своей слабости. Они работают на реактивное становление всех на свет сил. А это и есть «вырождение». Ницше показывает, что критерии борьбы за жизнь, критерии естественного отбора роковым образом благоприятствуют, собственно говоря, слабым и больным, людям «вторичным» (больной называют ту жизнь, что сводится к реакции на жизнь, к реактивным процессам). С тем большим основанием можно утверждать, что критерии человеческой истории благоприятствуют рабам как таковым. Именно болезненный характер становления жизни в целом, рабское становление всех на свете людей составляют победу нигилизма. И вновь отметим, как важно избежать искажения смысла таких ницшевских терминов, как «сильный» и «слабый», «господин» и «раб»: ясно, что раб, даже взяв власть в свои руки, остается рабом, то же самое можно сказать и о слабом. Реактивные силы, одерживая верх, не перестают от этого быть реактивными. Ибо, полагает Ницше, во всяком деле речь идет прежде всего о качественной типологии, о низости и благородстве. Наши господа – всего лишь рабы, восторжествовавшие во всемирном поработительном становлении: европеец, человек прирученный, шут… Ницше рисует современные Государства в образе муравейника, где вожди и власть имущие торжествуют благодаря своей низости, благодаря тому, что она заразительна – эта низость и эта клоунада. Сколь бы сложна ни была мысль Ницше, читатель легко догадается, к какой категории ( то есть к какому типу) он мог причислить нацистскую расу «господ». Лишь тогда, когда торжествует нигилизм, и только тогда, воля к власти означает уже не волю к «творчеству», но волю к власти, вожделение господства (присвоение установленных ценностей, богатств, почестей, власти или же награждение себя ими…). Как раз такая воля к власти является рабской волей –так и не иначе раб, бессильный понимает власть, такое у него представление о власти, именно его он применяет, когда торжествует победу. Случается, что больной говорит: о, если бы я был здоров, я сделал бы то-то и то-то – он, возможно, это и сделает – но планы его, понятия его все равно остаются планами и понятиями больного человека – всего лишь больного. Так же дело обстоит и с рабом, с его представлениями о господстве и власти. И с человеком реактивным и его представлением об активности. Повсюду переворачиваются ценности и оценки, повсюду смотрят на все из своего угла, все стает с ног на голову, словно в бычьем глазе. По великому слову Ницше – «всегда должно сильных защищать слабых».

Уточним теперь этапы триумфального шествия нигилизма. Эти этапы соответствуют величайшим открытиям ницшевской психологии, главным категориям психологии, главным категориям типологии глубинного человека:

1. «Злопамятство»: это из-за тебя, ты виноват… Упрек и обвинение, проекция на другого. Ты виноват, что я слаб и несчастен. Реактивная жизнь уклоняется от активных сил, теряет какую бы то ни было «активность». Реактивность сводится к тому, что чувствуется, помнится, к «злопамятству», изливающему свое зло на все, что активно. Активности «стыдятся»: саму жизнь подвергают обвинениям, у нее отнимается мощь, то, на что она способна. Ягненок молвит: да я могу все, что может орел, но сдерживаю себя и потому достоин уважения, пусть же орел будет как я…

2. Нечистая совесть: это из-за меня, я виноват… Момент интроекции. Клюнув на наживку жизни, реактивные силы могут обратиться внутрь себя. Они углубляются в собственную виновность, мнят себя виновными, выступают против себя. Мало того, они во всем подают пример; все живое обязано последовать за ними, они обретают предельную власть заразительного примера – так возникают реактивные сообщества.

3. Аскетический идеал: момент сублимации. Слабая или реактивная жизнь хочет, в конечном счете, отрицания жизни. Ее воля к власти – это воля к ничто как условию ее триумфа. И наоборот – воля к ничто переносит лишь слабую, уродливую, реактивную жизнь – состояния близкие к нулевым. Вот когда складывается тревожный союз. Жизнь желает судить согласно ценностям, якобы жизнь превосходящим; эти благие ценности противостоят жизни, осуждают жизнь, сводят ее к ничто; они сулят спасение лишь самым реактивным, самым слабым, самым больным формам жизни. Так и рождается союз Бога - Ничто и Человека - Реактивного. Все переворачивается с ног на голову: рабы называют себя господами, слабые называют себя сильными, низость называет себя благородством. Утверждают, что некто силен и благороден, ибо что-то взвалил на себя, несет бремя «высших» ценностей, мнит себя откровенным. Но тяжелее всего ему дается жизнь, именно жизнь ему тяжелее нести на себе. Ценностные суждения искажаются на столько, что никто не замечает, что носильщик – раб, что ноша – рабство, а несущий слаб – в противоположность творцу, танцору. Ибо лишь по слабости взваливают на себя груз, лишь по слабости отдают себя воле к ничто (Шут и Осел в «Заратустре»). Рассмотренные этапы, по Ницше, соответствуют иудаизму, впоследствии – христианству. Последнее, однако, в значительной мере подготовлено греческой философией, точнее вырождением философии Греции. В более широкой перспективе Ницше показывает, как эти этапы отражают происхождение главных категорий мысли: «Я», Мир, Бог, причинность, телеология и т.д. – Но развитие нигилизма на этом не останавливается, он продолжает свой путь, который становится нашей историей.

4. Смерть Бога: момент присвоения. Долгое время смерть Бога казалась нам делом сугубо религиозным, драмой, разыгравшейся между Богом евреев и Богом христиан. Дошло до того, что мы уже не слишком отчетливо представляем себе, в чем было дело: то ли Сын умер по злопамятству Отца, то ли Отец – ради того, чтобы Сын приобрел независимость (стал «космополитом»). Но апостол Павел закладывает в основу христианства ту идею, что Христос принял смерть за наши грехи. Во времена Реформации смерть Бога становится внутренним делом человека и Бога. И так продолжается до того дня, когда человек осознает, что именно он убил Бога, когда хочет принять себя таким, каков он есть, взвалить на себя новое бремя. Он хочет логического конца этой смерти: сам хочет стать Богом, встать на его место.Идея Ницше заключается в том, что смерть Бога является, бесспорно, величайшим, ошеломительным, но недостаточным событием. Ибо «нигилизм» продолжается, только чуть сменив форму. До последнего времени он означал обесценение, отрицание жизни во имя высших ценностей. Теперь другое – отрицание этих самых высших ценностей, замену их ценностями человеческими. Слишком человеческими (мораль заменяет религию; польза, прогресс, сама история встают на место божественных ценностей). Ничего не изменилось, ибо та же самая реактивная жизнь, то же рабство, торжествовавшее под сенью божественных ценностей, торжествуют теперь благодаря ценностям человеческим. Тот же самый носильщик, тот же самый Осел, взваливший на себя божественные реликвии, за которые он держал ответ перед Богом, взваливает теперь на себя самого, за себя самого держит ответ. Более того, по пустыне нигилизма уже сделан и следующий шаг: отныне лелеют мысль о том, чтобы объять Реальность всю, целиком; но в объятия попадает лишь то, что оставили от Реальности высшие ценности, останки реактивных сил и воли к ничто. Вот почему в IV части "Заратустры" Ницше обращает внимание на нищету тех, кого называет "высшими людьми". Это они хотят встать на место Бога, они тащат на себе бремя человеческих ценностей, надеются объять Реальность, завладеть смыслом утверждения. Но единственное утверждение, которое им по силам, это ослиное «Да», «И-а», реактивная сила, которая навьючивает на себя ярмо нигилизма, которая мнит, что изрекает «да», в то время как несет в себе «нет». (Глубокие размышления о «Да» и «Нет», достоверности и мистификациях того и другого содержат в себе книги двух писателей современности – Ницше и Джойса).

5. Последний человек и человек, который желает гибели: конечный момент. Итак, смерть бога – событие, но это событие еще ждет своего смысла и своего значения. До тех пор, пока мы не изменим сами принципы оценивания, пока будем старые ценности заменять на новые, составляя лишь новые комбинации из реактивных сил и воли к ничто, ничто не изменится, мы останемся под гнетом установленных ценностей. Всем известно, что есть ценности, которые рождаются устаревшими, которые с самого рождения свидетельствуют о конформности, конформизме, неспособности нарушить какой бы то ни было установленный порядок. Но нигилизм шаг за шагом заходит все дальше, все полнее раскрывается его тщета. Ибо в смерти Бога обнаруживается, что союз реактивных сил и воли к ничто, Человека – Реактивного и Бога – Нигилиста начинает расстраиваться: ведь человек уверен в том, что обойдется без Бога, будет стоить Бога. Категории ницшевской философии суть категории бессознательного. И представляется существенным то, каким образом драма продолжается в бессознательном, когда реактивные силы начинают уверять себя в том, что могут обойтись без «воли», они начинают неуклонно скатываться в пропасть ничто, в мир обреченный утрачивать ценности – как божественные, так и человеческие. Вслед за высшими людьми на сцену нигилизма выходит последний человек – тот, кто говорит, что все суета сует и уж лучше погаснуть в бездействии! Уж лучше ничто воли, чем воля к ничто! Но благодаря этому разрыву воля к ничто, в свою очередь, обращается против реактивных сил, становится волей, которая отрицает реактивную жизнь как таковую и внушает человеку мысль об активном саморазрушении. Стало быть, сверх последнего человека имеется еще человек, который хочет гибели. В этом – конечном – пункте нигилизма (Полночь) открывается, что все готово – готово для преобразования[5].

Преобразование всех ценностей определяется в следующем виде: активное становление сил, торжество утверждения в воле к власти. Под гнетом нигилизма негативность выступает и формой, и основанием воли к власти; утверждение же играет вторую скрипку, подчиняется отрицанию, собирая и взваливая на себя его плоды. Так и выходит, что «Да» Осла, «И-а», является фальшивым «да», карикатурой на утверждение. Теперь все меняется: утверждение становится сущностью воли к власти; что же до негативности, то она сохраняется, но лишь в форме существования того, кто утверждает, в форме агрессивности, присущей утверждению, как гром и молния: как молния, что предвещает утверждаемое, и как гром, что за ним раздается, как всеобъемлющая критика, что сопровождает всякое творчество. Итак, Заратустра – воплощенное утверждение, чистое утверждение, которое, тем не мене, доводит отрицание до предела, приводит его в действие, ставит на службу тому, кто утверждает и творит[6]. «Да» Заратустры – полная противоположность ослиному «Да», как противоположны творец и носильщик. «Нет» Заратустры – полная противоположность нигилистическому «Нет», как противоположны агрессивность и злопамятство. Преобразование ценностей – не что иное, как переворот в отношениях «отрицание-утверждение». Ясно, однако, что преобразование возможно лишь по завершению нигилизма. Нужно было дойти до последнего из людей, затем, до человека, который хочет гибели ради того, чтобы отрицание, обратившись, наконец, против реактивных сил, стало само по себе действием и перешло на службу высшего утверждения (отсюда формула Ницше: нигилизм побежденный, но побежденный самим собой…).

Утверждение есть наивысшее могущество воли. Но что тут утверждается? Земля, жизнь… Какую же форму принимают Земля и жизнь, когда становятся объектами утверждения? Нам это неведомо, ибо обитаем мы на унылых просторах Земли, живем состояниями близкими к нулевым. Нигилизм отрицает и стремится отрицать не только Бытие (ибо Бытие и Ничто, как известно, - близнецы-братья),сколько многообразие и становление. Нигилизм рассматривает становление как нечто такое, что должно быть заглажено, искуплено, что должно быть поглощено Бытием; многообразие представляется нигилизму чем-то несправедливым, подлежащим осуждению и поглощению Единым. Становление и многообразие виновны – таков приговор нигилизма, его первое и последнее слово. Вот почему под гнетом нигилизма движущими силами философии становятся мрачные чувства: «неудовольствие», ужасающая тоска, снедающая жизнь тревога – словом, неясное чувство виновности. Первая фигура преобразования ценностей, напротив, поднимает многообразие и становление на невиданную высоту высшего могущества: они утверждаются. Именно в утверждении многообразия есть место действенной радости многообразия. Радость вырывается наружу, как единственная движущая сила философии. Завышение ценности негативных чувств или безнадежных страстей – вот мистификация, на которой основывает свое господство нигилизм. (Лукреций и Спиноза написали об этом решающие страницы. Задолго до Ницше они представляют философию как могущество утверждения, как практическую борьбу против мистификаций, как изгнание всякой негативности.) Многообразие утверждается как таковое, становление утверждается как таковое. Это значит одновременно и то, что утверждение само по себе многообразно, что в многообразии оно становится самим собой, и то, что становление и многообразие сами по себе являются утверждениями. Есть в утверждении, если его только правильно понимать, что-то от зеркальной игры. «Вечное утверждение…вечно я твое утверждение!» Вторая фигура преобразования ценностей – утверждение утверждения, раздвоение утверждения, божественная пара Дионис-Ариадна.

Диониса можно было распознать по всем предыдущим характеристикам. Но мы уже далеко от того первого Диониса. Которого Ницше писал под влиянием Шопенгауэра, - Диониса, поглощающего жизнь в первородном Начале, ради рождения трагедии вступающего в союз с Аполлоном. В самом деле, начиная с «рождения трагедии» Дионис определяется больше по оппозиции с Сократом, нежели по союзу с Аполлоном: Сократ осуждал и порицал жизнь во имя высших ценностей, тогда как Дионис предчувствовал, что жизнь не подсудна, что она сама по себе достаточно справедлива, священна в должной мере. Тем не менее, по мере того как Ницше углубляется в творчество, перед ним вырисовывается иная оппозиция: уже не Дионис против Сократа, но Дионис против Распятого. Сходной кажется их мука, но толкования, оценки этой муки расходятся: с одной стороны, перед нами свидетельство против жизни, мстительное начинание, в котором жизнь отрицается, с другой стороны – утверждение жизни, утверждение становления и многообразия – даже в фигурах растерзанного и расчлененного Диониса[7]. Танец, легкость, смех – вот в чем выражает себя Дионис. Как и мощь утверждения, зеркало Диониса заключает в себе другое зеркало, кольцо его – другое кольцо: чтобы утверждение утвердилось, необходимо повторное утверждение. У Диониса есть невеста – Ариадна («Малы уши твои, мои уши твои: умное слово вмести!»). Есть только одно умное, заветное слово: «Да». Ариадна завершает собой целостность отношений, определяющих Диониса и дионисического философа.Многообразие неподсудно Единому, становление – Бытию. Но Бытие и Единое не просто теряют свой смысл, они обретают иной смысл, новый. Ибо отныне Единым зовется многообразное как таковое (осколки и части); становление как таковое зовется Бытием. В том и состоит ницшевский переворот, или третья фигура преобразования ценностей. Становление не противопоставляется более Бытию, многообразное – Единому (поскольку оппозиции эти являются категориями нигилизма). Наоборот: утверждается единство многообразия, Бытие становления. Или, как говорит Ницше, утверждается необходимость случайности. Дионис – игрок. Настоящий игрок, становя на случай, утверждает силу случайности: он утверждает осколки, частички случайности; в таком утверждении рождается необходимое число, удачный бросок кости, победа случая. Так проясняется облик третьей фигуры утверждения – игра Вечного Возвращения. Возвращение есть не что иное, как бытие становления, единое многого, необходимость случайного. Посему важно избежать смещения Вечного Возвращения и возвращения Того Же Самого. В таком смешении исказилась бы форма преобразования ценностей и перемена в основном отношении. Ибо Тожесть не предшествует многообразию (разве что как категория нигилизма). Возвращается не То Же Самое, поскольку возвращение является изначальной формой Тожести, которая только зовется разнообразием, многообразием, становлением. То Же Самое не возвращается, единственно возвращение тождественно становлению.

Дело идет о сущности Вечного Возвращения. Важно избавить вопрос о Вечном Возвращении от всякого рода бесполезных и фальшивых тем. Порой возникает недоумение, почему Ницше считал мысль о Вечном Возвращении новой и замечательной, тогда как тема эта часто встречается у древних: но все дело в том, что Ницше прекрасно понимал, что она не встречается у древних – ни в Греции, ни на Востоке, разве лишь в отрывочной и неясной форме, совершенно в ином смысле, нежели чем в его мысли. Даже в отношении Гераклита Ницше делал решительные оговорки. И если он вкладывает мысль о Вечном Возвращении в уста Заратустры – словно в глотку змею, - то это значит, что он наделяет древнего героя Зороастра силами, которые менее всего были тому свойственны. Ницше объясняет, что воспринимает Заратустру как эвфемизм или, скорее, как антифразу и метонимию, поскольку намеренно дает ему преимущества новых концепций, сформировать которые тот был явно не в состоянии[8].Недоумевают также, что такого удивительного в этом Вечном Возвращении, если оно значит не что иное, как замкнутый цикл, то есть возвращение Всего, возвращение к тому же самому – но дело идет как раз о другом. Секрет Ницше состоит в том, что Вечное Возвращение является избирательным. Дважды избирательным. Сначала как мысль. Ибо Вечное Возвращение дает нам закон автономной, свободной от всякой морали воли: чего бы я не хотел (лени, чревоугодия, трусости, порока или добродетели), я «должен» хотеть этого так, как хочу Вечного Возвращения. Так устраняется мир всякого рода «полухотений», все то, чего мы хотим, приговаривая: «хотя бы один раз, только один раз». Даже трусость, лень, которые хотели бы своего Вечного Возвращения, становятся чем-то иным, нежели лень и трусость: активными силами, могуществом утверждения.

Вечное Возвращение – это не только избирательная мысль, но и избирательное бытие. Возвращается одно утверждение, возвращается единственно то, что может быть утверждено, только радость возвращается назад. Все, что можно отрицать и что может отрицать, - все это отвергается в самом движении Вечного Возвращения, Правда, можно опасаться того, что комбинация нигилизма и реакции будет вечно возвращаться назад. Но Вечное Возвращение подобно самокатящемуся колесу: оно гонит прочь все, что противоречит утверждению, все формы нигилизма и реакции: нечистую совесть, злопамятство… только их и видели.

Тем не менее, имеются тексты, где Ницше рассматривает Вечное Возвращение как цикл, в котором все возвращается назад, в котором возвращается То Же Самое, который к тому же самому и возвращается. – Что значат эти тексты? Ницше является мыслителем, «драматизирующим» Идеи, иными словами, он представляет их как следующие друг за другом события – на различных уровнях напряжения. Нам это уже давно знакомо по идее смерти Бога. Точно так дело обстоит и с Вечным Возращением: идея излагается дважды, в двух версиях (их было бы больше, но безумие прервало творчество, помешав дальнейшему развитию мысли, которое Ницше уже ясно себе представлял). Одна из оставшихся версий относится к больному Заратустре, другая, наоборот, - к выздоравливающему и почти здоровому. Больным его делает как раз идея цикла: мысль о том, что все возвращается, что возвращается То Же Самое, что все к тому же самому и возвращается. В этом случае Вечное Возвращение не что иное, как гипотеза, - гипотеза банальная и страшная. Банальная, поскольку соответствует природной, животной, непосредственной достоверности (вот почему, когда орел и змея начинают утешать Заратустру, он им отвечает: вы превратили Вечное Возвращение в «уличную песенку», вы свели Вечное Возвращение к избитой фразе, слишком избитой[9]). – Но так же страшной, поскольку, если верно, что все возвращается, что все к тому же самому и возвращается, то возвратиться должен и жалкий, маленький человек; возвратиться должны нигилизм и реакция (вот почему в Заратустре вопиет великое отвращение, великое презрение, вот почему вещает он, что не может, не хочет, не смеет говорить о Вечном Возвращении)[10].

Что же происходит, когда Заратустра выздоравливает? Что же он – просто взвалил на себя то, что прежде не мог вынести? Он принимает Вечное Возвращение, постигает его радость. Идет ли речь о заурядной психологической перемене? Конечно, нет. Речь идет о перемене в понимании и значении самого Вечного Возвращения. Заратустра понимает, что, когда болел, ничего не понимал в Вечном Возвращении, что последнее не цикл, не возращение Того Же Самого, не возращение к тому же самому, не обычная природная очевидность на потребу животных, не унылое моральное наказание на потребу людей. Заратустра понимает, что «Вечное Возращение = избирательному Бытию». Как может возвратиться реакция и нигилизм, как может возвратиться негативность, если Вечное Возвращение – это бытие, в котором говорит только утверждение, только активное становление? Самокатящееся колесо, «высокое созвездие Бытия, не достигнутое не единым обетом, не запятнанное не единым отказом». Вечное Возвращение есть повторение; именно повтор производит отбор, именно повторение приносит спасение. Изумительный секрет освободительного и избирательного повторения.

Преобразование ценностей обретает, таким образом, четвертый и последний облик: оно подразумевает и порождает сверхчеловека. Ибо по сути своей человек существо реактивное, он соединяет свои силы с нигилизмом. Вечное Возвращение отвергает и гонит прочь такого человека. Преобразование выливается в коренную перемену сущности, перемена происходит в человеке, но порождает сверхчеловека. Сверхчеловек означает не что иное, как сосредоточение в человеке всего, что может быть утверждено, это высшая форма того, что есть, тип, представленный в избирательном Бытии, порождение и субъективное начало этого бытия. Вот почему сверхчеловек оказывается на прекращении двух генеалогий. С одной стороны, он порождается в человеке – через посредничество последнего человека и человека, который хочет гибели, но он их превосходит: разрывая и преобразуя человеческую сущность. С друглй стороны, рождаясь в человеке, сверхчеловек не является человека порождением: это плод любви Диониса и Ариадны. Сам Заратустра придерживается первой гениальной линии, стало быть, он уступает Дионису, он его пророк или провозвестник. Заратустра называет сверхчеловека своим детищем, но он ему уступает, поскольку настоящим отцом сверхчеловека является Дионис[11]. Так находят свое завершение фигуры преобразования: Дионис, или утверждение; Дионис-Ариадна, или раздвоенное утверждение; Вечное Возвращение, или вновь удвоенное утверждение; сверхчеловек, или тип и детище утверждения.

Мы, читатели Ницше, должны избежать четырех возможных ошибок: 1) по поводу воли к власти (нельзя думать, что воля к власти означает «вожделение господства» или «волю властвовать»); 2) по поводу сильных и слабых (нельзя думать, что самые «могущественные» в каком-то социальном устройстве являются самыми сильными); 3) по поводу Вечного Возвращения (нельзя думать, что речь идет о старой идее, позаимствованной у греков, индусов, египтян т.п.; что речь идет о цикле, или о возвращении к тому же самому); 4) по поводу последних произведений (нельзя думать, что они выходят за рамки творчества или просто скомпрометированы безумием).

СНОСКИ ПО ТЕКСТУ:

[1] Нижеследующие заметки образуют лишь введение к представленным далее текстам Ницше.

[2] Ср: «Несвоевременное». Шопенгауэр как воспитатель, & 3.

[3] Очень часто цитируют фрагмент под названием «Безумный человек» («Веселая наука», III, 125),считая его одной из главных вариаций на тему смерти Бога. Это вовсе не так. В книге «Странник и его тень» есть восхитительный рассказ «Пленники». СР. далее текст №19. Он удивительно созвучен творчеству Кафки.

[4] Ср. текст № 25.

[5] Различие между последним человеком и человеком, который желает гибели имеет фундаментальное значение в философии Ницше: ср., например, в «Заратустре» различие между предсказанием прорицателя (Часть вторая, «Прорицатель») и призывом Заратустры (Пролог,4,5). См. тексты № 21и 23.

[6] Ср. текст № 24.

[7] Ср. текст № 9.

[8] Ecce Homo. Почему я не являюсь роком, & 3 – Во всяком случае, весьма сомнительно то, что идея Вечного Возвращения поддерживалась античным миром. Греческая мысль очень сдержана в отношении этой темы. Ср. Charles Mugler. Deux themes de la cosmologie grechue: devenir cyclique et pluralite des mondes. Klincksieck, 1953. По признаниям специалистов, так же дело обстоит с китайской, иранской, египетской мыслью. Оппозиция циклического времени древних и исторического времени современности представляется легкомысленной и недостоверной. Во всех отношениях у нас есть полное право сказать вслед за Ницше, что вечное Возвращение является ницшевским открытием, имеющим, правда, античные предпосылки.

[9] «Так говорил Заратустра», III «Выздоравливающий», & 2

[10] Ср. текст № 27.

[11] Ср. текст № 11.

СЛОВАРЬ ГЛАВНЫХ ПЕРСОНАЖЕЙ ФИЛОСОФИИ НИЦШЕ

Орел (и Змея). - Звери Заратустры. Змея обвилась кольцами вокруг шеи Орла. Таким образом, эти звери выражают Вечное Возвращение. Союз, кольцо в кольце, обручение божественной пары Дионис-Ариадна. Но выражают они Вечное Возвращение по-звериному: как непосредственную достоверность или природную данность. (От них ускользает сущность Вечного Возвращения, его избирательный характер – как с точки зрения мысли, так и с точки зрения Бытия.) Вот почему они превращают Вечное Возвращение в «детский лепет», в «уличную песенку». Хуже того: распрямляющая свои кольца Змея выражает самое невыносимое, самое невозможное в Вечном Возвращении – природную достоверность, согласно которой «все возвращается».Осел (или Верблюд). – Звери пустыни (нигилизма).Это вьючные животные, они несут на себе бремя, доходя до самой пустыни. У Осла два недостатка: его «Нет» является фальшивым «нет», злопамятным «нет». Хуже того, его «Да» («И-а», «И-а») – фальшивое «да». Он считает, что утверждать значит нести, брать на себя. Осел – животное христианское: он несет на себе ярмо ценностей, которые, как принято считать, «превосходят жизнь», После смерти Бога он сам навьючивает себя, несет ярмо «человеческих» ценностей, полагает, что принимает «реальность как таковую»: отныне он царь и бог «высших людей». Осел с головы до ног – чистейшая карикатура на дионисическое «Да» и его предательство; он утверждает не что иное, как нигилизма порождение, Вот отчего его длинные уши противопоставляются маленькими, круглыми, лабиринтообразным ушам Диониса и Ариадны.

Паук (или Тарантул). – дух мщения или злопамятства. В его яде содержится заразительная сила. В его воле говорит воля к наказанию и осуждению. Его оружием является нить, паутина – паутина морали. Паук проповедует равенство (пусть все будут похожи на него!).

Ариадна (и Тесей). – Анима. Она была возлюбленной Тесея и сама любила его. Но именно в эту пору она сама держала в своей руке нить, была чем-то вроде Паука, холодным созданием злопамятства. Тесей – Герой, образ Высшего человека. У него и недостатки Высшего человека: он несет на себе ярмо, берет все на себя, не умеет себя разнуздать, не знает легкости. Пока Ариадна любит Тесея и им любима, ее женственность находится в заточении, связана нитью. Лишь с приближением Диониса-Быка узнает она, что такое настоящее утверждение, подлинная легкость. Она становится Анимой утверждающей – той, что говорит «Да» Дионису. Эта супружеская пара составляет Вечное возвращение, порождает Сверхчеловека. Ибо: «когда герой покинул душу. Тогда и только тогда приближается во сне сверхгерой».

Шут (Обезьяна, карлик или демон). – Карикатура на Заратустру. Он подражает Заратустре – как тяжесть подражает легкости. Вот почему в нем заключена наивысшая опасность -–измена доктрине. Шут преисполнен презрения, но презрение его продиктовано злопамятством. Он воплощает дух тяжести. Подражая Заратустре, он, мнится ему, преодолевает, покоряет. Но это преодоление мыслится так: Или пусть его несут (вскарабкаться на плечи человека или даже самого Заратустры), или же он перепрыгнет и через них. И то, и другое суть два возможных заблуждения насчет «Сверхчеловека».

Христос (святой Павел и Будда). – 1. Он представляет существенный этап нигилизма: этап нечистой совести, что приходит на смену злопамятству иудаизма. Все то же мстительное и враждебное жизни начинание, ибо христианская любовь признает ценность лишь болезненных и унылых сторон жизни. Кажется, что Христос через свою смерть обретает независимость от еврейского Бога: достигает всеобщности, становится «космополитом». Но все дело в том, что обретает он лишь новое средство осуждения жизни; проклятие жизни становится всеобщим, ибо вина переходит во внутренний мир человека (нечистая совесть). Будто бы Христос умер за нас, за наши грехи! По крайней мере, такое толкование дает святой Павел; оно и возобладало в Церкви и истории. Стало быть, муки Христа противоположны мукам Диониса: в одном случае жизнь осуждается, ее должно искупить, в другом – жизнь сама по себе справедлива, чтобы ее оправдать. «Дионис против Распятого».

2. Однако, если поглубже вникнуть в личный тип Христа, то под толкованием Павла обнаруживается иной характер его принадлежности к «нигилизму». Христос кроток, радостен, никого не проклинает, безразличен ко всякой виновности; он хочет лишь умереть, жаждет смерти. Этим он и превосходит святого Павла, представляя высшую стадию нигилизма: стадию последнего Человека, более того, - Человека, который хочет гибели: эта стадия ближе всего к дионисическому преобразованию. Христос – «интереснейший из декадентов», своего рода Будда. Именно благодаря ему преобразование становится возможным; с этой точки зрения становится возможным и слияние Диониса с Христом: «Дионис-Распятый».

Дионис. – О различных сторонах Диониса говорилось выше, далее же см. тексты 1 (связь с Аполлоном); 2 (оппозиция Сократу); 3 (противоположность Христу); 4(взаимодополнительность с Ариадной).

Высшие люди. – Их много, но все они свидетельствуют об одном: о замене после смерти Бога ценностей божественных на ценности человеческие. Они представляют становление культуры, или усилие, направленное на то, чтобы поставить человека на место Бога. Коль скоро принцип оценивания остается прежним, коль скоро преобразование еще не осуществлено, высшие люди целиком и полностью на стороне нигилизма, они ближе к шуту Заратустры. Нежели к самому Заратустре. Они «неудачники», «бездарности», они не умеют не смеяться, ни играть, ни танцевать. В логическом порядке они идут следующим образом:

1. Последний папа. Он знает, что Бог мертв, но думает, что Бог задохнулся сам по себе, задохнулся от сострадания, не имея больше сил переносить свою любовь к людям. Последний папа остался без господина и тем не менее не свободен - –живет воспоминаниями.

2. Два короля. Они представляют движение «добрых нравов», цель которого состоит в том, чтобы сформировать, взрастить человека, сделать его свободным – использовав для этого наижесточайшие средства. Вот почему их двое: один король – левый, по средствам, другой – правый, по цели. Однако, как до смерти Бога, так и после нее, как по средствам, так и по целям добрые нравы суть вырождение; добронравие выращивает и отбирает людей в обратном порядке, отдавая предпочтение «черни» (триумф рабов).Два короля гонят пред собой нагруженного Осла, которого сообщество высших людей и превратит в своего нового бога.

3. Самый безобразный человек. Это он убил Бога, не имея сил более терпеть его сострадания. Но это все еще прежний человек, даже хуже прежнего: на его совести уже не Бог, который умер за него; на смену состраданию божественному приходит сострадание людское, сострадание черни, еще более невыносимое. Именно он ведет литанию Осла и подстрекает к фальшивому «Да».

1. Человек-пиявка. Он хотел познанием заменить божественные ценности, религию и даже мораль. Познание должно быть научным, точным. Колким: не суть важно, мал или велик его предмет. Точнейшее знание самой ничтожной вещи придет на смену нашим верованиям в «величайшие» туманные ценности. Вот почему человек протягивает руку пиявке, вот почему задачей и идеалом становится познанием самой ничтожной вещи – мозга самой пиявки (куда уж тут до последних оснований). Но человек-пиявка не знает, что познание есть не что иное, как пиявка, что оно принимает эстафету морали и религии, преследуя ту же самую цель: уколоть жизнь, искалечить ее и осудить.

2. Добровольный нищий. Этот отказался даже от познания, Кроме счастья, он ни во что не верит, он ищет счастья на земле. Но человеческого счастья, сколь бы пошлым оно ни было. Не найти даже среди черни, которой движет злопамятство и нечистая совесть. Человеческое счастье лишь у коров.

3. Чародей. Человек нечистой совести, которая продолжает свою работу, как при власти Бога, так и после его смерти. Нечистая совесть по существу своему – комедиантка, она выставляет себя на показ. Она играет все роли: даже роль атеиста, даже роль поэта, даже роль Ариадны. И всегда врет, всегда укоряет. Когда говорит «это моя вина», хочет породить сострадание, внушить мысль о виновности даже тем, кто силен, пристыдить все живое, отравить все своим ядом. «Твоя жалоба исполнена искуса!»

4. СтрансСтранствующая Тень. Это деятельность культуры, которая всегда и повсюду преследовала свою цель (человек свободный, отобранный, выдрессированный) – при власти бога, после смерти Бога, в познании, в счастье и т.д. И нигде не достигла цели. Ибо сама цель – не что иное как Тень. Цель эта, Высший человек, так и осталась недостигнутой, упущенной. Это тень Заратустры, всего лишь тень, которая следует за ним всегда и везде, исчезая лишь в Полдень и в Полночь, величайшие часы Преобразования.

5. Прорицатель. Он говорит: «Все пусто, все равно, все уже было». Он предвещает последнюю стадию нигилизма, когда человек, осознав тщетность своих усилий, направленных на то, чтобы встать на место Бога, предпочитает уже не волю к ничто, но ничто воли. Таким образом, Прорицатель предвещает последнего человека. Предвосхищая конец нигилизма, он заходит дальше, чем высшие люди. Но от него все-таки ускользает то, что будет по ту сторону последнего человека, человек, который хочет гибели, человек, который хочет собственного заката. Последний и завершает нигилизм, который оказывается таким образом побежден самим собою: приближается время преобразования и сверхчеловека.

Заратустра (и Лев). – Заратустра не Дионис, лишь пророк Диониса. Эта зависимость выражается по-разному. Прежде всего, можно было бы сказать, что Заратустра остается на ступени «Нет», Разумеется, что это «Нет» не будет уже «Нет» не будет уже «Нет» нигилизма: это священное «Нет», исторгающееся из пасти Льва. Это разрушение всех установленных ценностей – как божественных, так и человеческих, - которые, собственно, и составляли нигилизм. Это «Нет» соприродное преобразованию, потустороннее нигилизму. Вот почему может показаться, что Заратустра исполнил свой долг, ухватившись за косматую гриву Льва. – На самом деле Заратустра не остается на ступени «Нет», пусть священного и преобразующего. Он целиком и полностью на стороне дионисического утверждения, идею Диониса. Как Дионис обручается с Ариадной в кольце Вечного возвращения, так и Заратустра находит свою нареченную в Вечном возвращении. Как Дионис является отцом Сверхчеловека, так Заратустра зовет его своим ребенком. Однако, дети пошли дальше своего Заратустры; он всего лишь жених, претендент на кольцо Вечного возвращения, суть кольца остается вне его. Он не столько порождает Сверхчеловека, сколько помогает его рождению в человеке: создавая все условия в которых человек преодолевает себя и оказывается преодолен, в которых Ребенком становится Лев.

ТВОРЧЕСТВО

– 1872: "Рождение трагедии", - "Несвоевременные размышления", I, Давид Штраус.

– 1874: "Несвоевременные размышления", II, О пользе и вреде истории для жизни; "Несвоевременные размышления", III, Шопенгауэр как воспитатель.

– 1876: "Несвоевременные размышления", IV, Рихард Вагнер в Байрете.

– 1878: "Человеческое, слишком человеческое". – 1879: "Странник и его тень".

– 1881: "Утренняя Заря".

– 1882: "Веселая Наука", I-IV.

– 1883: "Так говорил Заратустра", I,II.

– 1884: "Так говорил Заратустра", III.

– 1885: "Так говорил Заратустра",IV.

– 1886: "По ту сторону добра и зла".

– 1887: "К генеалогии морали"; Веселая наука", V.

– 1888: "Казус Вагнер"; "Сумерки идолов"; "Антихрист"; "Ницше против Вагнера"; "Ecce Homo". (из пяти последних книг лишь "Казус Вагнер" вышел в свет до болезни Ницше).

Творчество Ницше включает в себя так же филологические работы, лекции, университетские курсы, стихи, музыкальные композиции и, что важнее всего, множество заметок (часть которых и составила "Волю к власти"). Основные собрания сочинений: Nietzsche –Archiv (19 томов, Лейпциг, 1895-1913), "Musarion Ausgabe" (23т., Мюнхен, 1922-1929) и издание К. Шлехты (3т., Мюнхен, 1954). Обычным требованиям критических изданий эти собрания не соответствуют. Вероятно, этот пробел будет восполнен работами Колли и Монтинари. Их исследования стали основой предпринятой издательством "NRF" публикации полного собрания сочинений Ницше.

Существует проблема с ролью сестры. Э.Ферстер-Ницше пользовалась безраздельной властью в "Nietzsche-Archiv". Но тут, вероятно, следует выделить несколько вопросов, которые Шлехта, как показала недавняя полемика, похоже , склонен смешивать.

1. Были ли фальсификации? – Скорее, невероятные прочтения и перестановки текстов в произведениях 1888 года.

2. Вопрос о "Воле к власти". – Известно, что "Воля к власти" не является книгой Ницше. Заметки 80-х годов включают около 400 пронумерованных фрагментов, которые разделены на четыре группы. Но к этому времени относится так же множество всякого рода планов. "Воля к власти" была составлена согласно одному из планов 1887 года и из 400 заметок, к которым были добавлены записи других лет. Необходимо опубликовать все планы. И главное: важно, чтобы все записи вошли в критическое хронологически выверенное издание. У Шлехты этого не получилось.

3. Вопрос по существу этих заметок. – К.Шлехта полагает, что "посмертное" не добавляет ничего существенного к книгам, которые были опубликованы самим Ницше. Подобная точка зрения ставит под вопрос саму интепретацию ницшевской философии.

ТЕКСТЫ

А) КТО ЕСТЬ ФИЛОСОФ?

…действовать несвоевременно, то
есть против своего времени и в то
же время на само время, на благо
(надеюсь) времени грядущего.
«Несвоевременные размышления»

1. ФИЛОСОФ В МАСКЕ

(…)1 философский дух должен был поначалу всегда облачаться и окукливаться в установленные ранее типы созерцательного человека, как-то: жреца, кудесника, вещуна, религиозного человека вообще, дабы хоть с грехом пополам оказаться возможным: аскетический идеал долгое время служил философу формой проявления, условием существования – он вынужден был представлять этот идеал, чтобы мочь быть философом, он вынужден был верить в него же, чтобы мочь представлять его. Причудливо мироотрицающее, жизневраждебное, недоверчивое к чувствам, обесчувствленное положение вне игры философов, удержавшееся до последнего времени и тем самым почти прослывшее философской осанкой в себе, - оно есть прежде всего следствие чрезвычайных условий, в которых возникала и утверждалась философия вообще: ибо в течение длительного срока философия была бы просто невозможна на земле без аскетической власяницы и пострижения, без аскетического самонедоразумения. Выражаясь наглядно и зримо: аскетический священник представлял собою до последнего времени гадкую и мрачную форму личинки, под которой только и смела жить и ползти философия… Действительно ли это изменилось? Действительно ли пестрое и опасное крылатое насекомое, «дух», скрываемый в этой личинке, стало-таки напоследок расстригой, благодаря более солнечному, более теплому, более просветленному миру, и выпорхнуло на свет? Достаточно ли уже в наличии гордости, риска, отваги, самоуверенности, воли духа, воли к ответственности, свободы воли, чтобы отныне на земле действительно был бы возможен «философ»?…

«К геалогии морали», III, 10.
Пер. К.А. Свасьяна

2. ФИЛОСОФ-КРИТИК

(…) Я ученик философа Диониса, я предпочел бы скорее быть сатиром, чем святым.(…) «Улучшить» человечество – было бы последним, что я мог бы обещать. Я не создаю новых идолов; пусть научатся у древних, во что обходятся глиняные ноги. Мое ремесло скорее – низвергать идолов – так называю я «идеалы». В той мере, в какой выдумали мир идеальный, отняли у реальности ее ценность, ее смысл, ее истинность… «Мир истинный» и «мир кажущийся» - по-немецки: мир изолганный и реальность… Ложь идеала была до сих пор проклятием, тяготевшим над реальностью, само человечество, проникаясь этой ложью, извращалось вплоть до глубочайших своих инстинктов, до обоготворения ценностей, обратных тем, которые обеспечивали бы развитие, будущность, высшее право на будущее.

- Тот, кто умеет дышать воздухом моих сочинений, знает, что это воздух высот, здоровый воздух. Надо быть созданным для него, иначе рискуешь простудиться. Лед вблизи, чудовищное одиночество – но как безмятежно поятся все вещи в свете дня! Как легко дышится! Сколь многое чувствуешь ниже себя! – Философия, как я ее до сих пор понимал и переживал, есть добровольное пребывание среди льдов и горных высот, искание всего странного и загадочного в существовании, всего, что было до сих пор гонимого моралью. Долгий опыт, приобретенный мною в этом странствовании по запретному, научил меня смотреть иначе, чем могло быть желательно, на причины, заставлявшие до сих пор морализовать и создавать идеалы. Мне открылась скрытая история философов, психология их великих имен. – Та степень истины, какую только дух переносит, до которой только и дерзает дух, - вот что все больше и больше становилось для меня настоящим мерилом ценности. Заблуждение (вера в идеал) не есть слепота, заблуждение есть трусость… Всякое завоевание, всякий шаг вперед в познании вытекает из мужества, из строгости к себе, из чистоплотности в отношении себя… Я не отвергаю идеалов, я только надеваю в их присутствии перчатки… Nitimur in vetitum* : этим знамением некогда побудит моя философия, ибо до сих пор основательно запрещалась только истина.

«Ессе Homo», Предисловие, 2-3.
Пер. Ю.М. Антоновского

3. НЕСОВРЕМЕННЫЙ ФИЛОСОФ

Здесь мы видим результаты того учения, с недавних пор проповедуемого на всех перекрестках, что государство есть высшая цель человечества и что у человека не может быть более высокой обязанности, чем служить государству, - учения, в котором я усматриваю возврат не к язычеству, а к глупости. Может быть человек, который видит в государственной службе свой высший долг, действительно не знает никаких более высоких обязанностей, но из этого не следует, чтобы не существовало еще иных людей и обязанностей; и одна из этих обязанностей, которую я по крайней мере считаю более высокой, чем государственная служба, состоит в том, чтобы разрушать глупость во всех ее видах, и в том числе, стало быть, и эту глупость. Вот почему меня интересует здесь тот род людей, телеологои которых несколько выходит за пределы государственного блага, - именно философы, да и то лишь в их отношении к миру, который в свою очередь довольно независим от государственного блага, - к культуре. Среди многих колец, которые, продетые одно в другое, образуют общественное бытие людей, есть золотые и есть томпаковые.

Как же смотрит философ в наше время на культуру? Конечно, совсем иначе, чем те довольные своим государством профессора философии, о которых мы только что говорили. Он почти воспринимает симптомы полного истребления и искоренения культуры, когда думает о всеобщей спешке и возрастающей быстроте падения. О прекращении всякой созерцательности и простоты. Воды религии отливают и оставляют за собой болото или топи; народы снова разделяются, враждуют между собой и хотят растерзать друг друга. Науки, культивируемые без всякой меры в слепом laisser faire*, раздробляют и подмывают всякую твердую веру; образованные классы и государства захвачены потоком грандиозного и презренного денежного хозяйства. Никогда мир не был в такой степени миром, никогда он не был беднее любовью и благостью. Ученые круги не являются уже маяками или убежищами среди всей этой суеты обмирщения; они сами с каждым днем становятся все беспокойнее, все более безмысленными и бессердечными. Все, включая и современное искусство и науку, служит грядущему варварству. Культурный человек выродился в величайшего врага культуры, ибо он облыжно отрицает общую болезнь и препятствует врачам. Они ожесточаются, эти обессиленные бедные плуты, когда говорят об их слабости и противодействуют их вредному духу лжи. Им очень хотелось бы заставить нас поверить, что они побили рекорд в состязании всех веков, и они держатся с искусственной веселостью.(…)

Но если бы было односторонним отмечать лишь бледность линий и туманность красок в картине современной жизни, то, во всяком случае, обратная сторона ничем не отраднее, а лишь еще более тревожна. Конечно, существуют силы, и даже огромные силы, но это – силы дикие, первобытные и совершенно немилосердные. На них смотришь с трепетным ожиданием, как на котел волшебной кухни: каждое мгновение что-то может дрогнуть и блеснуть в нем, возвещая ужасные явления. Уже целое столетие мы подготовлены к капитальным потрясениям; и если с недавних пор пытаются этому глубочайшему современному влечению к разрушениям и взрывам противопоставить обустраивающую силу так называемого национального государства, то ведь и последнее еще долго будет служить лишь к увеличению всеобщей непрочности и угрожаемости. И нас не введет в заблуждение, что отдельные люди живут так, как будто бы они ничего не знали о всех этих тревогах: их беспокойство показывает, что они их хорошо знают; они заняты собой с такой торопливостью и исключительностью, с какой еще никогда люди не думали о себе; они строят и взращивают для текущего дня, и погоня за счастьем никогда не бывает горячее, чем когда оно должно быть захвачено между сегодняшним и завтрашним днем, ибо послезавтра, быть может, пора для охоты вообще придет к концу. Мы живем в эпоху атомов и атомистического хаоса.

«Несвоевременные размышления»,
Шопенгауэр как воспитатель, 4.Пер. С.Л. Франка*

4. ФИЛОСОФ, ФИЗИОЛОГ И МЕДИК

Это – фаза скромности сознания. В результате мы научились понимать, рассматривать само сознательное «я» лишь как орудие на службе у сказанного выше верховного, объемлющего интеллекта; в силу этого могли бы спросить, не представляют ли, может быть, все сознательное хотение, все сознательные цели, все оценки только средства, с помощью которых должно быть достигнуто нечто существенно отличное от того, что нам представляется в пределах сознания. Мы полагаем, что дело идет о нашем удовольствии и неудовольствии – но удовольствие и неудовольствие, может быть, просто средства, посредством которых мы призваны совершить нечто такое, что лежит за пределами нашего сознания. – Следует показать, до какой степени все сознательное остается на поверхности: как поступок и его образ в сознании различны, как мало знаем мы о том, что предшествует поступку; как фантастичны наши чувства: «свобода воли», «причина и действие»; как мысли и образы, как слова являются только знаками мыслей; непостижимость всякого поступка; поверхность всякой похвалы и порицания; насколько то, в чем выражается наша сознательная жизнь, есть по преимуществу продукт вымысла и воображения; как мы во всех наших словах имеем дело с вымыслами ( в том числе и аффекты) и как связь между поколениями людей зиждется на передаче и развитии этих вымыслов, в то время как в сущности истинная связь (путем рождения) осуществляется особыми неизвестными нам путями.(…)

Короче говоря: во всем развитии духа, быть может, дело идет о теле: это – достигающая сознательности история того факта, что образуется тело более высокого порядка. Органическое подымается на еще более высокие ступени. Наша жадность в деле познания природы есть средство, с помощью которого наше тело стремится к самосовершенствованию. Или скорее: предпринимаются сотни тысяч экспериментов, чтобы изменить способы питания, обстановку, образ жизни нашего тела: сознание и оценки в нем, все виды удовольствия и неудовольствия суть показатели этих изменений и экспериментов. В конечном выводе дело идет вовсе не о человеке: он должен быть преодолен.

«Воля к власти», фр. 676.
Пер. под ред. Г. Рачинского и Я. Бермана*

5. ФИЛОСОФ КАК ИЗОБРЕТАТЕЛЬ ВОЗМОЖНОСТЕЙ ЖИЗНИ

(…) Иногда жизнь так складывается, что трудности достигают невероятных размеров: такова жизнь мыслителей; и когда об этом рассказывается, нужно слушать со вниманием, так как здесь можно узнать кое-что о возможностях жизни; слушая подобные рассказы. Испытываешь счастье и чувствуешь себя сильней, проливается свет даже на жизнь потомков. Все здесь так полно изобретательности, осмысленности, отваги, отчаяния, все так преисполнено глубокой надежды, словно речь идет о путешествиях величайших кругосветных мореплавателей; и действительно тут нечто сходное: тоже плавание по отдаленнейшим и опаснейшим областям жизни. Поразительно в подобной жизни то, что два враждебных, направленных в различные стороны, стремления как бы вынуждены здесь тащиться под одним и тем же ярмом; тот, кто хочет признать это, должен снова всегда покидать ту почву, на которой живет человек, и устремляться в неизвестное; а тот, кто стремиться к жизни, всегда вновь должен нащупывать себе почву, на которой он мог бы стоять.(…)

Поэтому, я всегда охотно снова останавливаюсь умственным взором перед этим рядом мыслителей, из которых каждый, непонятным и удивительным для нас образом, все же нашел свою возможность жить: это мыслители, жившие в самое могучее и плодотворнейшее время греческой истории, в столетие до персидских войн и во время их: ибо они даже открыли прекрасные возможности жизни; и мне кажется, что позднейшие греки забыли самое лучшее из всего этого; да и какой народ до сих пор мог бы про себя сказать, что он снова открыл это?(…)

(…) В нашем положении и при наших переживаниях нам трудно понять те задачи, которые намечал себе философ, вращаясь в центре настоящей единообразной культуры, так как такой культуры у нас нет. Только одна культура, греческая, может дать ответ на вопрос об этих задачах; только она, как я уже говорил, может оправдать философию вообще, ибо только она знает и может доказать, почему и как философ становится не случайным, бродящим то здесь, то там, странником. Железная необходимость приковывает философа к культуре; но как быть, если этой культуры нет? Тогда философ является неожиданной и поэтому внушающей ужас кометой, между тем как при благоприятном случае он сияет в солнечной системе, как ее лучшее созвездие. Только у греков философ не является кометой, так как право его существования у них не подлежит никакому сомнению.

«Философия и век греческой трагедии».
Пер., просмотренный Л.П. Никифоровым*

6. ФИЛОСОФ-ЗАКОНОДАТЕЛЬ

Я настаиваю на том, чтобы наконец перестали смешивать философских работников и вообще людей науки с философами,— чтобы именно здесь строго воздавалось "каждому свое" и чтобы на долю первых не приходилось слишком много, а на долю последних — слишком мало. Для воспитания истинного философа, быть может, необходимо, чтобы и сам он стоял некогда на всех тех ступенях, на которых остаются и должны оставаться его слуги, научные работники философии; быть может, он и сам должен быть критиком и скептиком, и догматиком, и историком, и, сверх того, поэтом и собирателем, и путешественником, и отгадчиком загадок, и моралистом, и прорицателем, и "свободомыслящим", и почти всем, чтобы пройти весь круг человеческих ценностей и разного рода чувств ценности, чтобы иметь возможность смотреть различными глазами и с различной совестью с высоты во всякую даль, из глубины во всякую высь, из угла во всякий простор. Но все это только предусловия его задачи; сама же задача требует кое-чего другого — она требует, чтобы он создавал ценности. Упомянутым философским работникам следует, по благородному почину Канта и Гегеля, прочно установить и втиснуть в формулы огромный наличный состав оценок — т. е. былого установления ценностей, создания ценностей, оценок, господствующих нынче и с некоторого времени называемых "истинами", — все равно, будет ли это в области логической, или политической (моральной), или художественной. Этим исследователям надлежит сделать ясным, доступным обсуждению, удобопонятным, сподручным все случившееся и оцененное, надлежит сократить все длинное, даже само "время" , и одолеть все прошедшее: это колоссальная и в высшей степени удивительная задача, служение которой может удовлетворить всякую утонченную гордость, всякую упорную волю. Подлинные же философы суть повелители и законодатели; они говорят: "так должно быть!", они-то и определяют "куда?" и "зачем?" человека и при этом распоряжаются- подготовительной работой всех философских работников, всех победителей прошлого, — они простирают творческую руку в будущее, и все, что есть и было, становится для них при этом средством, орудием, молотом. Их "познавание" есть созидание, их созидание есть законодательство, их воля к истине есть воля к власти.:— Есть ли нынче такие философы? Были ли уже такие философы? Не должны ли быть такие философы?..

"По ту сторону добра и зла", VI, 211.

Пер. Н. Полилова

В) ДИОНИС-ФИЛОСОФ

Герой радостен, вот что не понимали до сих пор авторы трагедии.
Запись 1888 года

7. Дионис и Аполлон:
ИХ ПРИМИРЕНИЕ (ТРАГИЧЕСКОЕ)

Было бы большим выигрышем для эстетической науки, если бы не только путем логического уразумения, но и путем непосредственной интуиции пришли к сознанию, что поступательное движение искусства связано с двойственностью аполло-нического и дионисического начал, подобным же образом, как рождение стоит в зависимости от двойственности полов, при непрестанной борьбе и лишь периодически наступающем примирении. Названия эти мы заимствуем у греков, разъясняющих тому, кто в силах уразуметь, глубокомысленные эзотерические учения свои в области воззрений на искусство не с помощью понятий, но в резко отчетливых образах мира богов. С их двумя божествами искусств, Аполлоном и Дионисом, связано наше знание о той огромной противоположности в происхождении и целях, которую мы встречаем в греческом мире между искусством пластических образов — аполлоническим — и непластическим искусством музыки — искусством Диониса; эти два столь различных стремления действуют рядом одно с другим, чаще всего в открытом раздоре между собой и взаимно побуждая друг друга ко все новым и более мощным порождениям, дабы в них увековечить борьбу названных противоположностей, только по-видимому соединенных общим словом "искусство"; пока наконец чудодейственным метафизическим актом эллинской "воли" они не явятся связанными в некоторую постоянную двойственность и в этой двойственности не создадут наконец столь же дионисического, сколь и аполлонического произведения искусства — аттической трагедии.

Чтобы уяснить себе оба этих стремления, представим их сначала как разъединенные художественные миры сновидения и опьянения, между каковыми физиологическими явлениями подмечается противоположность, соответствующая противоположности аполлонического и дионисического начал. [... ] [2]

[2] Мы не можем привести здесь развитие этой темы. Ницше характеризует Аполлона через сновидение; предсказание как истина сновидения; мера как предел сновидения; принцип индивидуа-ции как прекрасная кажимость. Он характеризует Диониса через опьянение; безмерность как истина опьянения; разрешение или растворение индивида в Первоначале. В дальнейшем своем творчестве Ницше найдет другие черты для определения Диониса (но тогда он будет определять его уже не через отношение к Дионису).

На основании всего нами узнанного мы должны представлять себе греческую трагедию как дионисический хор, который все снова и снова разряжается аполлоническим миром образов. Партии хора, которыми переплетена трагедия, представляют, таким образом, в известном смысле материнское лоно всего так называемого диалога, т. е. совокупного мира сцены, собственно драмы. В целом ряде следующих друг за другом разряжений эта первооснова трагедии излучает вышеуказанное видение драмы, которое есть исключительно сновидение и в силу этого имеет эпическую природу, но, с другой стороны, как объектива-ция дионисического состояния, представляет собой не аполлоническое спасение в иллюзии, а, напротив, разрушение индивидуальности и объединение ее с изначальным бытием. Таким образом, драма есть аполлоническое воплощение дионисических познаний и влияний [...].

[... ] Аполлонические явления, в которых объективируется Дионис, не представляют уже "вечного моря, непрестанной смены, пылающей жизни"*, как музыка хора; это уже не те данные лишь в ощущении, не сгущенные еще в образ силы, в которых вдохновенный служитель Диониса чует приближение бога, — теперь со сцены говорит отчетливость и устойчивость эпических образов, теперь Дионис ведет свою речь уже не через посредство сил, но как эпический герой, почти языком Гомера.

"Рождение трагедии", 1, 8.
Пер. Г. А. Рачинского

Страницы: 1 2