Т. Манн «Философия Ницше в свете нашего опыта»

Страницы: 1 2

Ницше как мыслителю, первоначально всем суще­ством своим связанному с буржуазным миром и из него вышедшему, очевидно, больше всего должны были быть по душе фашистские, а не социалистиче­ские элементы послебуржуазной эпохи, поскольку последние — моральны, а Ницше не понимал разницы между моралью вообще и моралью буржуазной. Однако он был слишком восприимчив, слишком чуток, чтобы совершенно не быть затронутым социалисти­ческими веяниями наступающей эпохи, чего совер­шенно не хотят видеть критики-социалисты, для ко­торых Ницше чистейшей воды фашист. Все это не так просто, как бы ни были многочисленны и оправданны [379] доводы, приводимые в пользу такого упрощенческого взгляда. Правда, провозглашаемое Ницше героическое презрение к счастью (в котором чуется что-то очень личное и которое весьма трудно было бы применить в политике), привело его к тому, что всякое стремле­ние избавить людей от наиболее унизительных со­циальных и экономических несправедливостей и устра­нить из жизни вполне устранимые тяготы и страдания он рассматривал как презренную тоску стадных жи­вотных по пастбищу, их зеленому счастью. И не случайно, конечно, ницшевское выражение «страшная жизнь» было переведено на итальянский язык и вошло в жаргон фашистских молодчиков. Правда, конечно, и то, что ницшевское восхищение красотою безнрав­ственности, его апология войны и зла и все его раздраженные выпады против морали, гуманности, сострада­ния, христианства — все это позднее нашло свое место в помойной яме фашистской идеологии; а такие его заблуждения, как «мораль для врачей», предписы­вающая умерщвлять больных и кастрировать не­полноценных, его убеждение в необходимости рабства и многие из его предписаний по расовой гигиене, ка­сающиеся биологического отбора, культивирова­ния определенных расовых черт, вступления в брак – действительно вошли в теорию и практику национал-социализма, хотя мы и не убеждены, что имеем здесь дело с заимствованием. Если истинны слова «по плодам их узнаете их», то для Ницше нет извинения. Грезившийся ему человек-повелитель пре­вращается у Шпенглера, который по отношению к Ницше был чем-то вроде умной обезьяны, в совре­менного «реального человека большого масштаба», в бизнесмена и грабителя, шагающего по человеческим трупам, в денежного туза, в фабриканта оружия, в генерального директора немецкого концерна, финан­сирующего фашизм, — короче говоря, у Шпенглера Ницше с тупой прямолинейностью превращается в фи­лософского патрона империализма, хотя в действи­тельности он и представления не имел о том, что такое империализм. Будь это не так, разве стал бы он на каждом шагу высказывать свое презрение торгашам и [360] денежным мешкам, погрязшим, как он полагал, в своем филистерском миролюбии? Разве стал бы он славить им в укор геройский дух и воинскую доблесть солдата? Ницшевский «аристократический радика­лизм» вообще не дошел до понимания того, что союз индустриализма с милитаризмом — это и есть импе­риализм; не видел он также и того, что войны поро­ждаются жаждой наживы.

Не станем заблуждаться: фашизм, рассчитанный на околпачивание массы и олицетворяющий разгул самой грязной черни, а в культуре — самую жалкую обыва­тельщину, какую когда-либо видела история, фашизм по самому духу своему не может не быть глубоко чуждым человеку, у которого все сводится к во­просу «что благородно?». Специфика фашизма чужда творческой фантазии Ницше, и нелепейшим недо­разумением было то, что немецкое бюргерство спу­тало фашизм с ницшевскими мечтами о варварстве, призванном омолодить культуру. Я говорю не о вели­колепном пренебрежении Ницше ко всякому национа­лизму, не о его ненависти к «рейху» и тупоумной не­мецкой политике силы, не о его «европеизме» и не о его издевках над антисемитским и прочим расист­ским бредом. Я говорю о другом, о том, что в рисую­щейся ему картине грядущего послебуржуазного мира тенденции социалистические выражены не менее сильно, чем те, которые мы могли бы назвать у него фашистскими. Не об этом ли свидетельствуют слова Заратустры: «Я заклинаю вас, братья, будьте верны земле! Не сидите, зарывшись с головою в мертвый прах небесной галиматьи. Держите ее гордо, свою земную голову, — она оправданье и смысл этой земли!.. Торопитесь, верните на землю отлетевшую от нее добродетель, — да, верните ее для любви и для жизни: и да будет добродетель смыслом земли, ее человече­ским смыслом!» Здесь выражено стремление слить воедино человеческое и материальное; это — одухо­творенный материализм, тенденция социализма.

Ницшевское понимание культуры очень часто носит ясно выраженную социалистическую, во всяком слу­чае не буржуазную окраску. Он выступает против [381] отчужденности, существующей между образованными и необразованными; и Вагнер, чьим искусством он увлекается в пору своей юности, олицетворяет для него в первую очередь конец Ренессанса, конец золо­того века буржуазной культуры и рождение искус­ства нового, одинаково обращенного к господам и к простому народу, искусства, духовное наслаждение которым доступно для всех сердец,

Не о ненависти к рабочим, а как раз об обратном говорят его слова: «Рабочие должны научиться чув­ствовать себя солдатами; жить не на заработок, а на жалованье, на почетное вознаграждение. Они должны жить так, как теперь живет бюргерство; над ними будет стоять высшая каста, более бедная, более скромная, выделяющаяся воей непритязательностью, но и сосредоточивающая в своих руках власть». Ницше дает, кроме того, ряд удивительных указаний, как сде­лать собственность более нравственной. «Должны быть открыты все трудовые пути к приобретению небольшого состояния, — говорит он, — но не должно допускать легкого и быстрого обогащения; следует отнять у частных владельцев и частновладельческих компаний все отрасли транспорта и торговли, благо­приятствующие созданию крупных состояний, — банки в том числе; тех, кто владеет слишком многим, и тех, кто не владеет ничем, следует рассматривать как лиц социально опасных». Страх перед «теми, кто не вла­деет ничем», перед неимущими, страшнее которых и зверя нет в глазах философствующего мелкого бур­жуа, — это, конечно, от Шопенгауэра. Опасность слишком большого богатства — открытие Ницше.

Около 1875 года, то есть более семидесяти лет тому назад, Ницше, без особого, правда, энтузиазма, пред­сказывает в качестве неизбежного следствия победы демократии создание союза европейских народов, «в котором отдельные народы, живя в географически целесообразных границах, будут представлять собой как бы отдельные кантоны с присущими им кантональными правами». Такая перспектива рисуется Ницше в то время только для Европы. В течение сле­дующего десятилетия он распространяет ее на весь [382] мир, на весь земной шар. Он говорит о неизбежности возникновения в будущем единого органа для упра­вления экономикой всего земного шара. Он призы­вает власти всех стран «готовиться к осуществлению перспективы мирового единства». Он не слишком ве­рит в Европу. «Европейцы по сути дела мнят себя теперь высшими людьми на земле. Но азиаты во всех отношениях стоят на голову выше европейцев». Впрочем, он считает возможным, что в будущем мире духовное руководство будет принадлежать но­вому типу европейца, в котором найдет свое воплоще­ние высший духовный синтез прежней европейской культуры. «Владычество над землей — в руках англосаксов. Немцы — лишь фермент: они не умеют пове­левать». Он провидит также взаимопроникновение немецкой и славянской расы, а Германию рассматри­вает как преддверие славянского мира, как ворота, открывающие путь к панславистской Европе, Он убежден в грядущем мировом значении России. «Власть делят славяне и англосаксы. Европа — в роли Греции под владычеством Рима».

Этот экскурс в область мировой политики для Ницше совершенно случаен, его ум целиком поглощен вопросом о роли культуры в формировании философа, художника, святого — и тем сильнее поражают его выводы. Он проникает взором почти на целое столетие вперед и видит почти то же, что видим сегодня мы. Ибо мир, мир преобразующийся и обретающий новое обличие, — мир единый, и если человек обладает вы­соко развитой восприимчивостью, каким-то особым чувствилищем, реагирующим на самые малые раздра­жения, он повсюду обнаружит, нащупает, укажет то новое, что только еще нарождается, что только еще собирается быть. Сражаясь против механистического миропонимания, отрицая причинную обусловленность мира, классический «закон природы» и повторяемость тождественных явлений, Ницше чисто интуитивно предвосхищает данные современной физики. «Второго раза не бывает», — говорит Ницше, Закономерности, согласно которой определенная причина должна непременно вызывать определенное следствие, не [383] существует. Истолковывать события по принципу при­чинно-следственной связи — неверно. В действитель­ности, речь идет о борьбе двух неравносильных фак­торов, о перегруппировке сил, причем новое состояние ни в коем случае не является следствием прежнего состояния, но представляет собой нечто в корне от него отличное. Иначе говоря, динамика — там, где раньше была механика и логика. Ницшевские «естест­венно-научные догадки», если воспользоваться сло­вами Гельмгольца о Гете, по духу тенденциозны: они всегда преследуют какую-то цель, они органически связаны с его философской теорией власти и его антирационализмом, они помогают ему доказать пре­восходство Жизни над законом, ибо закон как таковой уже несет в себе нечто «нравственное». Можно по-разному относиться ныне к подобной тенденции, однако перед естественными науками Ницше ока­зался прав, — их «законы» за это время настолько ослабли, что свелись ныне к простой вероятности, я вокруг понятия причинности создалась самая не­мыслимая путаница.

Соображения Ницше относительно закономерно­стей физики, точно так же, как и все другие его идеи, выводят его за пределы буржуазного мира классиче­ской рациональности в совершенно иной мир, где сам он, рожденный в других условиях, должен был бы чувствовать себя чужаком. Если социализм не хочет зачесть этого Ницше в заслугу, мы вправе предполо­жить, что такой социализм гораздо ближе стоит к буржуазному миру, чем сам он о том подозревает. Пора отказаться от взгляда на философию Ницше как на кучу случайных афоризмов: его философия, не менее чем философия Шопенгауэра, является стройной системой, развившейся из одного зерна, из одной все собою пронизывающей идеи. Но у Ницше эта исходная, основная идея по всему своему складу, в корне своем — идея эстетическая, и уже по одному тому его видение мира и его мышление должны прийти в непримиримое противоречие со всяким социализмом. В конце концов могут быть только два мировосприя­тия, только две внутренние позиции: эстетическая и [384] нравственная. И если социализм — мировоззрение, строящееся на строжайших нравственных основах, то Ницше — эстет, самый законченный, самый безнадеж­ный эстет, какого знала история культуры, и его основное исходное положение, содержащее в себе зерно его дионисийского пессимизма,— положение о том, что жизнь достойна оправдания лишь как явле­ние эстетическое, — необычайно точно характеризует его самого, его жизнь и его творчество философа и поэта, которые именно только как явления эстетиче­ского порядка и могут быть поняты и оправданы, могут стать предметом благоговейного почитания, ибо не­сомненно, что его жизнь, вся, включая финальное ми­фологизирование собственного «я» и даже безумие — это подлинное творение искусства, и не только по сред­ствам выражения, совершенно изумительным, но и по самой своей глубинной сути; это зрелище потрясаю­щей лирико-трагедийной силы, неотразимое в своей притягательности.

Весьма примечательно, но, впрочем, и понятно, по­чему эстетизм стал первой формой духовного бунта Европы против всех моральных установлений бур­жуазного века. Я не случайно поставил имена Ницше и Уайльда рядом, — оба они бунтари, и оба бунтуют во имя прекрасного, хотя немец, пионер движения, Шел в своем бунтарстве намного дальше, и оно было сопряжено для него с неизмеримо более глубоким страданием, с неизмеримо более тяжкими жертвами и героическим самопреодолением. У критиков-социали­стов, главным образом русских, мне неоднократно приходилось читать, что отдельные эстетические взгляды и суждения Ницше отличаются подчас уди­вительной тонкостью, но что в вопросах морально-политических он — варвар. Такое разграничение пред­ставляется мне наивным, ибо ницшевское прославле­ние варварства — это всего лишь буйное похмелье его вакхического эстетизма, свидетельствующее, между прочим, о том, что существует какая-то близость, ка­кая-то несомненная связь между эстетизмом и варварством, над которой нам всем не мешало бы пораз­мыслить. В конце XIX века эта зловещая связь была [385] еще незаметна, ее никто не ощущал, и она никому не внушала страха; известно, что Георг Брандес, еврей и писатель либерального направления, усматривал в «аристократическом радикализме» немецкого фило­софа некий новый нюанс и даже пропагандировал философию Ницше в специальных лекциях, — неоспо­римое свидетельство беспечной самоуверенности кло­нящегося к закату буржуазного века и одновременно верный знак того, что маститый датский критик отно­сился к ницшевскому варварству не слишком серьезно, не считал его «взаправдашним», воспринимал его «cum grano salis»[22], — и, конечно, был прав.

Эстетизм Ницше — это неистовое отрицание всего духовного во имя прекрасной, могучей, бесстыдной жизни, иначе говоря, самоотрицание человека, слиш­ком глубоко ранимого жизнью — вносит в его философские излияния что-то «невзаправдашнее», безот­ветственное, ненадежное, что-то наигранно-страстное, какую-то ноту глубочайшей иронии, что неизбежно сбивает с толку неискушенного читателя. Его книги не только сами по себе произведения искусства, — они требуют искусства и от читателя, ибо читать Ницше — это своего рода искусство, где совершенно недопустима прямолинейность и грубость и где, на­против, необходима максимальная гибкость ума, чутье иронии, неторопливость. Тот, кто воспринимает Ницше буквально, «взаправду», кто ему верит, тому лучше его не читать. С Ницше дело обстоит точно так же, как с Сенекой, о котором он как-то сказал, что его следует слушать, но что не должно «ни доверять ему, ни полагаться на него». Если угодно, вот доказатель­ства. Тот, кто прочел «Дело Вагнера», не поверит своим глазам, когда вдруг обнаружит в письме, напи­санном Ницше в 1888 году музыканту Карлу Фуксу, буквально следующее: «Вы не должны принимать всерьез того, что я говорю о Бизе; при моих вкусах Бизе для меня совершенно ничего не значит. Однако в качестве иронической антитезы к Вагнеру он спосо­бен производить самое сильное впечатление...» Вот и [386] все, что остается, «между нами» говоря, от восторжен­ного гимна в честь «Кармен» в «Деле Вагнера». Здесь есть от чего прийти в изумление. Однако, это не все. В другом письме к тому же адресату Ницше, давая советы относительно того, как лучше всего писать о нем и его творчестве психолога, писателя, иммора­листа, говорит, что, характеризуя его, следует избе­гать решительных «да» и «нет», но должно придержи­ваться суждений самых нейтральных. «Совершенно не нужно и даже нежелательно, — пишет он, — чтобы вы принимали сторону моих защитников или моих против­ников; напротив, смесь некоторой доли любопытства, какое проявляют при виде незнакомого растения, с иронически-недоверчивой сдержанностью — вот, как мне кажется, та позиция, которая была бы наиболее разумной в отношении меня. — Прошу прощения! Это, конечно, очень наивно — давать благие советы, как следует выпутываться из того, из чего выпутаться не­возможно...»

Известен ли другой случай, когда писатель столь странным образом предостерегал бы людей против са­мого себя? Он говорит о себе: «Мой антилиберализм доходит до злости». «Происходит от злости» — так было бы вернее; от злости, от неодолимого влечения к провокации. Когда в 1888 году умирает император Ста дней, либерал Фридрих III, женатый на англи­чанке, Ницше вместе со всей либеральной Германией переживает дни тревоги и подавленности. «Как бы там ни было, но все же он был для нас светом, пусть и слабеньким, и мерцающим, но светом свободной мысли, последней надеждой Германии! Теперь нач­нется царство Штёккеров[23]; что это значит, мне совер­шенно ясно: я уже наперед знаю, что прежде всего запретят в Германии мою «Волю к власти...». Тревога оказалась напрасной — книгу не запретили. Дух либе­ральной эпохи был еще крепок, и в Германии еще можно было говорить все что угодно. Однако скорбь об усопшем Фридрихе открывает нам в Ницше нечто совсем неожиданное, нечто простое, безыскусственное отнюдь не парадоксальное, — мы могли бы сказать, скрывает нам правду: естественную любовь [387] интеллигента, писателя к свободе, без которой он, как без воздуха, не может жить — и тогда все эстетические фантазии о рабстве, войне, насилии, великолепной же­стокости вдруг отступают куда-то далеко, в область безответственной игры ума и красочного теоретизиро­вания.

В течение всей своей жизни Ницше предавал ана­феме «теоретического человека», но сам он являет со­бой чистейший образец этого «теоретического чело­века» par excellence: его мышление есть мышление гения; предельно апрагматичное, чуждое какому бы то ни было представлению об ответственности за внушае­мые людям идеи, глубоко аполитичное, оно в действи­тельности не стоит ни в каком отношении к жизни, к его столь горячо любимой, яростно защищаемой и на все лады превозносимой жизни: ведь он ни разу даже не дал себе труда подумать над тем, что полу­чилось бы, если бы его проповеди были претворены в жизнь и стали политической реальностью! Не сде­лали этого и все высокоученые проповедники ирра­ционального, которых после Ницше развелось в Гер­мании видимо-невидимо, точно грибов после дождя. Да и не удивительно! Ибо могло ли быть что-нибудь более близкое и более понятное немецкой душе, чем ницшевский философствующий эстетизм? Правда, Ницше обрушил на немцев немало громов своей испе­пеляющей критики, и не было, кажется, греха, в кото­ром он не обвинял бы этих будущих губителей евро­пейской истории. И все же, кто был немцем больше, чем он сам? И не он ли на своем собственном примере еще раз продемонстрировал им все то, что сделало их впоследствии ужасом и проклятием для целого мира и что привело их самих к катастрофе: романтиче­скую пылкость темперамента, неодолимую тягу ко все более полному, беспредельному и, увы, беспочвенному выявлению собственного «я», и, наконец, волю, кото­рая, будучи нецеленаправленной, остается свободной и растрачивает себя на бесконечное. Основными поро­ками немцев Ницше считал пьянство и склонность к самоубийству. Все, что подавляет интеллект и развязывает аффекты, говорил он, таит в себе опасность [388] для немцев, «ибо у немцев аффект всегда действует им же во вред; он у них всегда саморазрушителен, как у пьяницы. В Германии даже энтузиазм не имеет того значения, что в других странах, потому что здесь он бесплоден». Вспомним, что говорит о себе Заратустра: «Самопознание есть саморазрушение».

Ницше стал фигурой исторического значения, но не только потому, что имя его связано — печально свя­зано— с черными днями истории Европы (он имел все основания называть себя «злым роком»), — здесь есть и другая причина. Ницше сделал свое одиноче­ство предметом эстетического преувеличения, а между тем в действительности он, при всем своем чисто не­мецком своеобразии, принадлежал тому широкому умственному движению на Западе, которое дало нам Кьеркегора, Бергсона и многих, многих других и в котором воплотилось исторически неизбежное воз­мущение духа против рационализма, безраздельно господствовавшего в XVIII и XIX веках. Движение это выполнило свою историческую задачу, хотя выпол­нило ее не до конца, поскольку решить задачу до конца значило перестроить в корне все человеческое сознание, значило прийти к новому, более глубокому пониманию гуманизма, чуждому самодовольной огра­ниченности, отличающей гуманизм буржуазного века.

Защита инстинкта против разума и сознания была лишь временно необходимой коррективой. Коррективы, вносимые в жизнь духом, или, если угодно, мо­ралью, имеют значение непреходящее, они вечно оста­нутся насущнейшей из потребностей жизни. Какой исторически ограниченной, умозрительной, наивной представляется нам сегодня ницшевская романтиза­ция зла! Мы имели возможность познакомиться со злом во всем его ничтожестве и теперь уже чувствуем себя недостаточно эстетами, чтобы побояться открыто выступить в защиту добра или стыдиться таких тривиальных понятий и представлений, как истина, сво­бода, справедливость. В конце концов эстетизм, во имя которого свободомыслящие умы подняли бунт против буржуазной морали, сам принадлежит бур­жуазному веку, и конец этого века знаменует собой [389] также и конец эпохи эстетизма, знаменует наступле­ние новой эры, эры идей нравственных и социальных. Эстетическое миросозерцание решительно не способно справиться с решением стоящих перед нами сложней­ших проблем, хотя гений Ницше и немало способ­ствовал созданию в мире новой духовной атмосферы. Однажды Ницше высказал предположение, что в гря­дущую эпоху, какой она ему видится, религиозные идеи могут оказаться еще достаточно сильными для создания какой-нибудь религии эстетического толка наподобие буддизма; в этой будущей религии сотрутся различия, существующие ныне между отдельными вероисповеданиями, и наука не станет, конечно, возражать против появления нового идеала. «Однако этим новым идеалом, — предусмотрительно добавляет Ницше, — будет, разумеется, не человеколюбие». Ну, а что, если это было бы именно так? Оно могло бы и не походить, такое человеколюбие, на оптимистически-идиллическую любовь к «человеческому роду», вызы­вавшую слезы умиления у XVIII века и, кстати ска­зать, немало способствовавшую прогрессу нравствен­ности и цивилизации. Но когда Ницше возвещает: «Бог умер», — признание, которое было для него са­мой тяжкой из всех жертв, — в честь кого же он это делает, кого хочет возвеличить, если не человека? И если Ницше был атеистом, если у него хватало мужества быть им, то был он им из любви к чело­вечеству, какой бы пасторальной чувствительностью ни отдавали такие слова. Ницше должен смириться с тем, что мы называем его гуманистом, должен стер­петь, что его критика морали рассматривается нами как последняя трансформация Просвещения. Ибо ре­лигию, которая должна, по его мнению, преодолеть противоречия ныне существующих религий, невоз­можно представить себе иначе, как связанной с мыслью о человеке, то есть как окрашенный в рели­гиозные тона, религиозно обоснованный гуманизм, про­шедший через многие испытания, обогащенный опытом прошлого, измеривший в человеке все бездны темного и демонического для того, чтобы еще выше поднять человека и возвеличить тайну человеческого духа. [390]

Религия — это благоговейное поклонение; прежде всего, благоговейное поклонение тайне, которую пред­ставляет собой человек. Там, где речь идет о пере­устройстве человеческого общества, об установлении в нем новых отношений, о том, чтобы согласовать его развитие с движением стрелки на часах истории, там немного пользы принесут международные конферен­ции, технические мероприятия, юридические инсти­туты, и World Government[24] так и останется утопией рационалистов.

Сначала необходимо изменить духовную атмо­сферу, в которой живет человечество; необходимо вы­работать у людей новое чувство — гордое сознание того, что быть человеком и трудно и благородно; не­обходимо объединить всех людей без исключения ка­кой-то одной доминирующей, всепроникающей и на­правляющей идеей, которую каждый сознавал бы в себе как своего внутреннего судью. Писатели и художники, проникая все более глубоко в человече­ские души, захватывая все большее число людей своим незаметным, ненавязчивым воздействием, могут в ка­кой-то мере способствовать выработке и утверждению этой идеи. Однако ее нельзя внушить проповедью, нельзя искусственно навязать людям, — она должна стать для них чем-то лично пережитым, ее надо вы­страдать.

Философия не холодное абстрагирование, нет, это переживание, страдание, самопожертвование во имя человечества; и Ницше знал это и был сам тому при­мером. И хотя путь его был ложен и привел его к на­громождению нелепейших заблуждений, его любовь все же принадлежала будущему, и грядущие поколе­ния, точно так же, как и мы, чья молодость обязана ему столь многим, еще долго будут приковываться взглядом к этому образу, исполненному хрупкого и внушающего уважение трагизма, озаренному гроз­ными зарницами перевала, разделяющего два сто­летия.

1947


[1] Фридрих-Вильгельм IV — в 1840—1857 гг. король Пруссии.

[2] Профессор Ричль Фридрих-Вильгельм (1806— 1876) — немецкий ученый, специалист в области классической филологии.

[3] Якоб Буркхардт (1818—1897)—швейцарский историк куль­туры и искусства.

[4] Доктор Мебиус Пауль (1853—1907) —немецкий невропатолог, автор «Патографий», в которых отмечены нездо­ровые черты в характере ряда мыслителей.

[5] Пауль Дейссен (1845—1919) — немецкий востоко­вед, исследователь древнеиндийской философии и литературы.

[6] «In doloribus pinxi» (лат.) — «Я творил в муках», слова, принадлежащие Микеланджело.

[7] В книге Ницше Заратустра утверждает, что он научился летать и что в нем «танцует божество». Он называет себя лесом, под кипа­рисами которого можно найти «и кущи роз».

[8] Война всех против всех (лат.).

[9] Сорель Жорж (1847—1922)—французский социолог, теоретик анархо-синдикализма, а не «пролетарского синдика­лизма», как говорит Томас Манн. Его книга «О насилии» вышла в 1906 г.

[10] «О насилии» (франц.).

[11] Царство­вание английской королевы Виктории (1837—1901) было перио­дом наибольшей устойчивости буржуазного общества в Англии и ряде других стран.

[12] «.Упадок лжи» (1891) — трактат английского писателя Оскара Уайльда (1859—1900), представителя декаданса. В этом трактате Уайльд провозглашает целью искусства «ложь, пере­дачу красивых небылиц».

[13] «Как бы мы ни старались, мы не можем обнаружить за видимостью вещей их реальную сущность. И весь ужас заклю­чается в том, что вещи, должно быть, не обладают иной реаль­ностью, кроме своей видимости» (англ.).

[14] «Для меня красота — величайшее чудо из всех чудес, Только пустые люди судят не по наружности. Не невидимое, а видимое — вот подлинная загадка мира» (англ.).

[15] «Импульс, который мы пытаемся подавить, становится для нас чем-то вроде наваждения и отравляет нам жизнь... Един­ственный способ отделаться от искушения состоит в том, чтобы поддаться ему...» (англ.)

[16] «Не дайте совратить себя на стезю добродетели» (англ.).

[17] И вызвать взрыв смеха в Сент-Джеймском театре (англ.).

[18] «Школа злословия» (англ.).

[19] В 1895 г. Уайльд был приговорен к двум годам каторжных работ за преступле­ние против нравственности. После освобождения опубликовал «Балладу о Редингской тюрьме» (1898).

[20] По мнению Артура Шопенгауэра, к святости приводит человека пренебрежение всем, привязывающим его к плотскому, зем­ному.

[21] Игольчатые ружья в середине XIX в. были приняты на вооружение армий ряда го­сударств Европы. В этих ружьях затвор имел ударник с длин­ной и тонкой иглой, которая легко ломалась, прокалывая бу­мажный патрон. С 1866 г. на вооружение французской армии поступило нарезное ружье, изобретенное Антуаном-Альфонсом Шаспо. По своим боевым качествам оно значительно превосходило игольчатое ружье, которым пользовались войска герман­ских государств во франко-прусской войне 1870—1871 гг.

[22] Здесь: не без некоторой иронии (лат.).

[23] Пастор Штеккер Адольф (1835 — 1909)—реакционный немецкий политический деятель и при­дворный проповедник. В первые годы царствования Виль­гельма П принадлежал к его ближайшему окружению.

[24] «Всемирное правительство» — космополитический лозунг, предусматривающий отмену на­ционального суверенитета народов.

Страницы: 1 2