Сергей Пациашвили Опыт переоценки ценностей. Философия изобилия Ф.Ницше

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

VI
Прагматизм и перспективизм

 

Итак, социальная теория Ницше не укладывается в канву континентальной философии, не попадает она и в аналитическую «философию» и связанную с ней социологию. Между тем, именно так называемая аналитическая философия, а точнее, прагматизм, является на сегодня базовой парадигмой в общественных науках. Континентальная философия стала больше реликтом, и сохранилась в основном лишь в исторических науках, да и то благодаря тому, что положения Л. Ранке очень напоминают собой американский прагматизм.  Гуманитарная программа прагматизма чем-то похожа на перспективизм Ницше, и всё-таки, есть существенная разница: Ницше в гуманитарных науках разделяет позицию исключительно фиктивного отчуждения предмета, прагматизм же порой, так же как и Ранке, не ограничивается только фикцией. Американский прагматизм, так же как социология, основан на эволюционизме и, по сути, есть обобщение и расширение эволюционизма биологического, но идея эволюции здесь не является безальтернативной программой. Главная концепция прагматизма – это естественный отбор, селекция, как вселенский принцип, вовсе не обязательно селекция должна быть эволюцией, какой она является в трудах американских мыслителей – основателей философии прагматизма. В рамках прагматизма заложена уже некоторая возможность выхода за пределы теории эволюции к общей теории селекции. Но всё по порядку.  До сих пор социальные науки, отклоняясь в сторону тех или иных форматов, всё равно придерживалась главного принципа эволюции – дефицитной теории отбора, согласно которой побеждает самый приспособленный, он же самый скупой, самый массовый тип. Раньше было показано, как социология, пройдя сложный путь избавления от такой дефицитной теории, в трудах Латура пришла опять к тому же самому, только в новой вариации – к вещизму. Вещизм, отчуждение вообще является центральным пунктом дефицитной теории, и даже если Латур отбрасывает прагматичную, эволюционную социологию, он всё равно приходит лишь к экзотической концепции вещизма без селекции. Признаки такого вещизма: 1) отношения людей есть отношения опредмечивания, 2) люди в процессе общественных отношений создают дополнительные реальности, которые не отрицают друг друга, а грубо одна на другую накладываются, как в случае виртуальных компьютерных игр или бюрократии. Это не разные миры, как в социологии повседневности Шютца, поскольку у Шютца, переходя в другой мир, индивид выходит, временно выключается из отношений в том мире, в каком был до этого. Здесь же можно одновременно присутствовать сразу в нескольких реальностях и выступать в разных качествах, при этом совершенно ничего не делая. И это не драматургия, как у Гофмана, когда одна реальность намекает на существование другой и в искажённой форме воспроизводит её – нет, здесь реальности вообще никак друг с другом не связаны, они грубо накладываются одна на другую, беря одного индивида в разных качествах. При этом, если индивид начнёт действовать, нарушая формальный регламент, он разорвёт этот заколдованный круг, его деятельность будет сообразовываться с некой одной стратегией, и лишь когда он не действует, его можно рассматривать в разных статусах, например, в юридических: как гражданина и как индивидуального предпринимателя. И тот и другой не являются участниками какой-то селекционной практики, они лишь пассивные модели, уподобляемые вещам, предметам. Это не значит, что они ничего не делают, но их действия запрограммированы, как у машин, которые даже в процессе технического прогресса не занимаются селекцией. Но если возможен вещизм без селекции, можно предположить социальную теорию, которая, напротив, брала бы селекцию без вещизма. Есть серьёзные основания полагать, что социальная теория Ницше именно такова.  Селекция долгие века была лишь практическим искусством, прежде чем она стала наукой, но всё равно селекция и по сей день остаётся чем-то большим, чем наука. Разберём же подробнее парадигму американского прагматизма, чтобы понять его главную проблему и вместе с тем указать на родство с философией Ницше.

Итак, истоки прагматизма можно найти ещё у Дарвина и Спенсера и даже раньше, но сам термин был предложен американским мыслителем Д. Пирсом, а затем подхвачен и популяризирован американцем У. Джеймсом. Тогда же возникла главная проблема прагматизма, расколовшая его надвое, и не решённая до сих пор. Дело в том, что изначально прагматизм Пирса и прагматизм Джеймса – это два разных типа прагматизма. Условно можно обозначить их физическим и психологическим прагматизмом, поскольку Пирс был физиком, а Джеймс психологом. Пирc так и не признал психологического прагматизма и всю жизнь открещивался от него, однако именно он – Пирс считается основоположником «философии прагматизма». Прагматизм изначально связан с таким положением, что то, что полезно для осуществления какой-либо задачи, то и является истиной. Впоследствии этот принцип был переработан в американское «it works», где уже не говорится об истине, а говорится лишь о том, работает это или нет. Но оставим пока прагматизм психологов и попробуем разобраться, что же имел в виду Пирс. Что значит полезность истины для учёного-естествоиспытателя? Очевидно, Пирс имел в виду в первую очередь полезность для науки. По сути, его прагматизм есть лишь расширенный принцип лезвия Оккама или логического закона достаточного основания. Не нужно плодить излишних сущностей, любое явление стоит объяснять минимумом понятий. Такая минимизация понятий и избавление от лишних сущностей, как правило, оказываются полезными для науки, а кроме того, если данные операции совершены по всем правилам науки (то есть были проверены экспериментально, имеют последовательное математического обоснование и т.д.), то это ещё и есть истина. Приведём пример. Астрономия Коперника в своё время оказалась более удобной, чем астрономия Птолемея, поскольку избавлялась от целого ряда частных допущений и от нагромождения старых вычислительных моделей, используя минимальный аппарат для объяснения тех же явлений. В итоге именно астрономия Коперника была признана истинной, и наука стала считать, что Земля вращается вокруг Солнца, а не наоборот, как считалось ранее. Практика является критерием истины – здесь это в первую очередь означает, что любое положение науки должно проверяться на эксперименте, и что каждая новая теория должна быть обобщением и упрощением предыдущих. Оригинальной в философии Пирса является концепция агапизма, которая во многом напоминает онтологию становления [58]. Это не единственная онтологическая концепция данного мыслителя, но она представляет интерес тем, что здесь даже неживая природа подчиняется селекции, которая совершенно не предполагает скупости. То есть, эволюция во Вселенной тоже возможна, об этом говорят другие концепции Пирса, но концепция агапизма допускает и неэволюционный отбор. Агапизм – это одна из стратегий отбора, в которой отбор происходит в пользу любви, от греческого агапе – любовь, то есть в борьбе побеждает самый любящий, то есть наиболее щедрый. Впоследствии физика убедительно доказала, что неживая природа подчиняется законам исключительно скупости и дефицита, стало быть, Пирс ошибался относительно онтологии, но его концепция может иметь интересное продолжение в гуманитарных науках.

В другом направлении двигался Джеймс, который рассматривал исключительно  принципы дарвиновской теории эволюции, как пригодные исключительно для живой материи, включая сюда и человеческое общество. Джеймс не делает гипотез в физике и относительно естественных наук, его прагматизм сугубо гуманитарный или психологический. У нас нет никаких оснований утверждать, что отбор в человеческом обществе происходит по другому сценарию, нежели отбор в остальной живой природе. Хотя гуманитарии и гуманисты порой любят этот приятный самообман, будто бы человек изобрёл искусственную среду, в которой отбор происходит несколько иначе, чем в остальной природе. А то и вовсе отрицается такой отбор, ведь отбор – это всегда отсев, расслоение, иерархия и насилие. Но наука не терпит сантиментов, и Джеймс уверенно отбрасывает эмоции и пытается распространить теорию эволюции Дарвина на человеческое общество [59]. Тут нужно оговориться, что при всех недостатках теории Дарвина, она всё-таки является научной гипотезой. Да, наука может ошибаться, и одни положения в ней безусловно устаревают, и всё-таки есть некоторые критерии, которые позволяют какую-то гипотезу считать научной. Такие критерии  мы уже рассмотрели в предыдущей главе – это отчуждение предмета. Предмету исследования следует приписывать дефицит, скупость. Нечто подобное встречается и у Витгенштейна в «Философских исследованиях», а поздний Витгенштейн понимает, что такое отчуждение должно быть фиктивным, а не репрезентивным. Джеймс так же следует установке на отчуждение в своей психологии, как и вся психология, но является ли для них такое отчуждение фиктивным? Есть серьёзные основание полагать, что психологи совершенно всерьёз отчуждают свой предмет исследования и предпочитают видеть в человеке несчастное и забитое существо, чем беззаботное животное. В частности, все формы слабоумия, как идиотия или олигофрения рассматриваются в психологии, как болезни, но ведь идиоты и олигофрены, в отличии от действительно больных – шизофреников и им подобных, ведут себя, как блаженные животные. Разве можно счастливое существо назвать больным? Оно может быть асоциальным, диким, неприспособленным к жизни в обществе – каким угодно, но только не больным. Психологически больные – это в первую очередь те, у кого сильно понижен и понижается болевой порог, идиоты же отличаются как раз повышенным болевым порогом. Но психолог – это ещё и тот, кто зачастую сам понижает болевой порог у людей, многие его методики зачастую направлены только на то, чтобы понижать болевой порог у пациента или у клиента. Раньше это были смирительная рубашка и холодный душ, теперь это всевозможные антидепрессанты и прочие препараты. Но Ницше тысячу раз прав: удовольствие – это лишь разновидность боли, и удовольствия так же могут использоваться для понижения болевого порога, как и боль. Ницше в «Ессе homo» как-то называет три главных причины вырождения: плохое питание, алкоголизм и раннее половое развитие. Все эти три причины через боль и через удовольствие понижают болевой порог у индивида. А современные психологи зачастую используют эти методики намеренно, заменяя только алкоголь на другие вещества. Например, уроки сексуального просвещения в школах, которые нередко приводят к операциям по смене пола, в первую очередь воспитывают раннее половое развитие. Да и сама операция по смене пола всегда ведёт только к понижению болевого порога.

Но вернёмся к теоретической психологии. Нечто похожее на ситуацию в психологии происходит и в социологии, но здесь ещё можно встретить и не репрезентивное, а фиктивное отчуждение предмета. Речь идёт о социологии Макса Вебера и о том, как он понимал социальное действие. Ещё когда Вебер писал о рациональном исследовании человеческого общества, он выводил не один, а целых два идеальных типа социального действия: целерациональное и ценностнорациональное [60]. То есть, научно изучать человеческие деяния в обществе можно только как эти два вида действия, мотивированных скупостью. В целерациональном действии эта скупость индивидуальная, а в ценностнорациональном она коллективная. В целерациональном действии индивид руководствуется исключительно разумом, адеквативно соотносит цели и средства. Здесь к формулировке Вебера стоит добавить, что разница между целями и средствами не велика, поскольку средства к существованию легко превращаются в цель, и речь не только о деньгах, но и о власти, и о прочем ресурсе. В ценностнорациональном действии индивид действует, больше исходя из своих убеждений, здесь цели и средства уже сильно отличаются, и индивид сам может быть средством на службе у целей своей партии, церкви, корпорации. Так вот, целерациональное действие Вебер рассматривает как то, что мы здесь назвали фиктивным отчуждением предмета, и только ценностнорациональное он рассматривает, как репрезентивное отчуждение. Это значит, что Вебер полагает, что в реальности люди чаще всего действуют ценностнорационально, то есть групповым образом, а не по целерационально. Но науке легче всего изучать целерациональное действие, поэтому социология должна предписывать индивидам целерациональное действие там, где его нет, должна допускать некоторую фикцию. Зафиксируем этот крайне важный момент для понимания социологии и американского прагматизма: и та, и другой пользуются сразу двумя типами отчуждения предмета: фиктивным отчуждением и репрезентивным отчуждением. В первом случае они лишь в начале исследования предписывают людям мотивы скупости, чтобы в конце исследования отбросить эту гипотезу и реально смотреть на происходящее. Во втором случае и в начале и в конце исследования людям предписываются мотивы скупости, полагая реальность именно таковой. Не обязательно придерживаться схемы исследования Вебера, социология знает примеры других теорий социально действия, но главное в них – такая ситуация разрыва, неопределённости в статусе отчуждения предмета.

Эта ситуация не является случайностью и она возникла не только в социологии и не только потому, что это молодая наука. Возьмём американский прагматизм, который охватывает целый спектр наук, от психологии до нейрофизиологии, и мы легко увидим, что в нём присутствует такая же неопределённость в статусе отчуждения. Проблема, возможно, заключается уже в самом предмете исследования. Ведь люди действительно могут руководствоваться мотивами скупости на протяжении целых эпох, и в Новое время в Европе наступила как раз именно такая эпоха. А раз так, то исследователи этого общества, отчуждая его, реально смотрят на вещи и потому не могут отказаться от репрезентивного отчуждения. Если общество действительно отчуждено, то и отчужденная наука будет самой адекватной. Но европейская наука сама по себе на порядок старше, чем Новое время, даже у социологии корни ещё восходят к философии, которая, как было уже сказано, есть форма досуга. Таким образом, наука находится в двояком, подвешенном состоянии, когда она не способна сделать выбор ни в пользу фиктивности, ни в пользу репрезентивности. Например, к тому же самому приходят нейронауки, когда разделяют индивида на две сущности: мозг и личность, которые противоречат друг другу, как два типа скупости. Личность, разумеется, представляет собой носителя репрезентивной скупости, а вот скупость мозга фиктивна, иными словами – мозг ленится и тем самым вредит трудоспособности личности. То есть современные науки вплотную подошли к тому, что для нервной системы, по крайней мере, для сложной нервной системы естественным состоянием является щедрость. С другой стороны, очевидно, что личность, эго – это капитал. Получается, для биологии человеческого тела такой капитал – это лишь средство, а не цель. Но вместо того, чтобы признать это, нейронауки продолжают отстаивать, что целью является личность, а мозг нужно всевозможными способами, практиками, препаратами заставить служить личности и быть ей покорным средством. Иными словами, здесь возникают две реальности, которые грубо накладываются одна на другую, не отрицая друг друга. Одна реальность – это реальность фиктивного отчуждения, здесь скупость является превходящей, как скупость коллектива, кооператива, а вторая реальность суть реальность репрезентивного отчуждения, индивидуальности юридического лица.

Касательно гуманитарных наук раскол в американском прагматизме происходит ровно по линии между неопределённым (фиктивно-репрезентивным) и репрезентивным отчуждения, где позиции первой отстаивает Чарльз Пирс, а позиции второй – Уильям Джеймс. В частности, Пирс иллюстрирует свою позицию следующим примером: «Протестанты считают, что элементы причастия являются плотью и кровью только в переносном смысле; они питают нашу душу, как еда и питье - наши тела. Однако католики считают, что они являются плотью и кровью в буквальном смысле; хотя они обладают всеми чувственными качествами облатки и разбавленного вина. Однако мы не можем иметь никакого иного понятия о вине, кроме того, что содержится в том веровании, что либо 1 (это вещество, то или иное, есть вино, либо 2) что это вино обладает определенными свойствами. Эти верования суть не что иное, как памятки для нас же самих, что при случае нам следует действовать по отношению к этим вещам так, как если бы мы верили, что они являются вином, и согласно тем качествам, которыми, как мы верим, обладает вино. Источником такого действия будут некие чувственные восприятия, а мотивом - стремление произвести некий осязаемый результат. Таким образом, наше действие имеет отношение исключительно к тому, что воздействует на наши чувства, наша привычка имеет такое же значение, как и наше действие, наше верование — такое же, как и наша привычка, наше понятие — такое же, как и наше верование; и мы, следовательно, не можем понимать под вином ничего иного, кроме того, что имеет определенные следствия, прямые или косвенные, для наших чувств; а потому говорить о чем-либо, что оно обладает всеми чувственными признаками вина, но на самом деле есть кровь, — это бессмысленный жаргон. Впрочем, в мои цели не входит исследование теологической проблемы; использовав ее в качестве логического примера, я распрощался с ней, нимало не беспокоясь насчет того, что мне возразят теологи. Я хочу только подчеркнуть, что мы не можем обладать идеей в нашем уме, связанной с чем-либо еще, кроме мыслимых чувственных следствий вещей. Наша идея чего-либо есть наша идея его чувственных следствий; и если мы воображаем, что обладаем какой-то идеей сверх этого, то обманываем самих себя и ошибочно принимаем ощущение, сопровождающее нашу мысль, за часть самой мысли. Абсурдно утверждать, что мысль обладает значением, не имеющим никакого отношения к ее единственной функции. Глупо со стороны католиков и протестантов вести споры по поводу элементов причастия, если они сходятся в отношении всех их чувственных следствий и ныне и во веки веков» [61].

То есть, это следует понимать как: не важно, является ли отчуждение предмета исследования фиктивной или репрезентивной, важнее практические следствия из такого отчуждения. Пирс шагнул на порядок дальше Вебера на почву дефицитной теории, он уже без колебаний настаивает на том, что наука должна превратиться в работу, и тогда она будет говорить об истине. Но Пирс ещё допускает в качестве исключения такие общества, которые не будут основаны на скупости, и которые тоже нужно как-то исследовать и держать в уме, что приписанная им скупость является эвристической фикцией. А вот психолог Джеймс уже напрочь отказывается от такой модели общества даже в порядке исключения и рассматривает человека как существо по природе скупое. При этом своё учение Джеймс так же называет прагматизмом, против чего Пирс, кстати, серьёзно негодует [61, С.301-304].  Тем не менее, общественные науки, например, социология, охотнее принимают версию прагматизм Джеймса, чем Пирса. Даже на практике Джеймс нередко практиковал спиритизм, что нельзя назвать научным экспериментом и Пирсом воспринималось вовсе как лженаука, чем, собственно, спиритизм и являлся. То есть Джеймс активно практиковал лженаучные практики, и это не могло не найти выражения в его публицистике. Прагматизм Джеймса – это прагматизм повседневной жизни, прагматизм психологический, прагматизм дефицитный. Здесь важно выявить то, что работает в реальной повседневной жизни, при этом, если работать будет религия, то и её следует привлекать. Например, если перед нами стоит какая-то тактическая задача, скажем, восстановить мост, повреждённый ураганом. Чтобы организовать людей на его восстановление, можно использовать совершенно разные способы. Можно позвать банкира, и он будет обещать людям деньги, можно позвать полицию, которая будет угрожать и заставлять, можно позвать и священника, который прочитает людям проповедь. Что в данном случае сработает, то и будет истиной. Проблема возникает только в том, что, если для того, чтобы построить мост, нам нужно поверить, что Солнце вращается вокруг Земли, а не наоборот, это тоже следует признать за истину. И тут прагматизм Джеймса расходится с прагматизмом Пирса, для которого принципиальна именно полезность для науки, а не для повседневной жизни.

Раскол внутри марксизма, последовавший в 20-ом веке, имеет тот же самый характер, что и раскол между двумя течениями американского прагматизма. В социологии такой раскол следует проводить по линии между социологией Вебера и социологией Гофмана. Гофман впрямую ссылается на Джеймса и опирается на его прагматизм в построении своей социологии, получившей название драматургического подхода. Во многом этот подход был описан в его книге «Анализ фреймов». Гофман даёт в ней сразу несколько определений фрейма, но если совсем просто, то фрейм – это такая частная общественная практика, в которой индивид вынужден исходить из того или иного вида скупости. Например, такой фрейм, как Государственная Дума вынуждает тех, кто попадает в эту думу, исходить из мотивов политической скупости. Здесь роль играют не только общественные отношения, но и такие мелочи, как расстановка столов в зале заседания, время обеденного перерыва, формы одежды и т.д. Попадая из этого фрейма в какой-нибудь банк, индивид уже вынужден мотивироваться другим видом скупости – примитивным денежным. В церкви, разумеется, скупость будет духовной. У Гофмана не рассматриваются такие практики, в которых индивид вынужден исходить из щедрости, все фреймы отличаются один от другого лишь тем видом скупости, который они структурируют. В какой-то степени это, конечно, похоже на театр, но только на очень плохой коммерческий театр, где щедрость режиссёра, щедрость художника подавляется и растворяется в скупости продюсеров и менеджеров. Все эти общественные практики Гофмана пришли на смену множеству миров в интерпретации социологии Шютца и представляют собой их полную противоположность. В каждом из социальных миров Шютца, будь то мир сновидений, мир искусства, мир науки – индивид проявляет какой-то один из видов щедрости. В каждом фрейме Гофмана, наоборот, индивид проявляет какой-то один вид скупости [62]. Само понятие фрейма взято из информатики и зоологии, и использовалось для объяснения поведения домашних животных и искусственного интеллекта. Если поведение новоевропейского человека ещё и удаётся как-то уподобить искусственному интеллекту, то поведение, например, тробрианцев, которых исследовал другой социолог – Бронислав Малиновский, уже никак не получится описать в рамках анализа фреймов. Вообще, практики дарообмена, исследуемые Малиновским, не поддаются объяснению в анализе фреймов.  Попадая в условия дефицита и гофмановского социума, тробрианцы скорее всего будет проявлять такие модели поведения как рассеянность и гиперактивность, что в медицине получило название синдрома дефицита внимания и гиперактивности. Но, чтобы исключить слово «дефицит», назовём его синдромом рассеянного внимания и гиперактивности (СРВИГ). У людей со СРВИГ как раз распознавание объектов, так необходимое для формирования фреймов, либо совсем не развито, либо развито крайне плохо и чаще всего компенсируется очень развитой способностью к обобщениям. Искусственный интеллект наоборот есть в некотором роде интеллект аутиста, поскольку он основан на распознавании объектов и испытывает большие проблемы с обобщениями. СРВИГ в этом плане может рассматриваться как противоположность аутизму [63]. Так называемые рассеянные люди плохо вписываются в какие-то фреймы и крайне плохо в них ориентируются, тем не менее, эти люди зачастую бывают творческими личностями, да и сам факт их существования уже в значительной степени ставит под сомнение картину общественных отношений в видении Гофмана.  Следующим этапом в социологии можно назвать социологию Бурдье, которая снова пытается вернуться к неопределённому отчуждению через понятие полей социологии. Поле представляет собой нечто среднее между фреймом и миром Шютца, мир щедрости и скупости, взятый в миниатюре. А завершает это уже упомянутая социология Латура, в которой социум и вовсе исчезает со всеми его практиками и мирами, превращаясь в механизм.

Таким образом, социология прошла длинный путь вырождения через утрату собственного предмета, которая произошла по причине того, что социологи всерьёз стали приписывать обществу мотивы скупости, а не использовать такое приписывание в качестве вспомогательной гипотезы. В некотором смысле противоположный путь в данном отношении прошли таким мыслители, как Александр Богданов и Людвиг Витгенштейн. По крайней мере, им удалось найти и удержать в руках некий предмет социальных исследований. Ранний Богданов предстаёт перед нами ещё убеждённым сторонником корреляционизма или, иначе говоря – антропоцентризма. Антропоцентризм, несмотря на название, не возвышает человека, а скорее, принижает его до биологического капиталиста, обладателя какого-то уникально биологического капитала, отличающего человека от животных. Ленин обрушился с критикой на такую позицию и в своём труде «Материализм и эмпириокритицизм» развенчал подобный корреляционизм. Конечно, это сочинение Ленина слишком тенденциозно и пестрит ошибками, но свой эффект оно возымело – Богданов утратил своё влияние в партии большевиков и должен был переосмыслить свои взгляды. И вот поздний Богданов – это уже совершенно другой подход, который допускает не только дефицит, но и щедрость. В «Тектологии» Богданов выделяет два вида систем: четочные и слитные [64]. Слитные системы представляют такие системы, которые подчинены мотиву скупости, а вот с четочными дело обстоит несколько сложнее. Здесь допускаются как мотивы щедрости, так и дефицита. Тектология претендует на то, чтобы быть всеобщей организационной наукой, то есть практическим руководством к действию, а действие, творчество должно начинаться с щедрости. Однако итогом такого действия в четочных системах у Богданова всё равно является скупость. В слитных же системах скупость присутствует и в начале, и в конце. В качестве примера слитных систем Богданов приводит централизованное, унитарное государство, в качестве примера четочных – федеративное государство. «Этих характеристик и нашей общей формулы достаточно, чтобы убедиться, что «федеративная» структура выгоднее при благоприятных жизненных условиях, под действием положительного подбора, «централистическая» — при неблагоприятных, когда подбор отрицательный. В первом случае автономия частей позволяет им лучше развернуться, свободнее развиться, полнее использовать приток энергии, доставляемой средой — социальной и природной; во втором их связи, более прочные и тесные, дольше удерживаются против разрушительных влияний»[64].

Не исключено, что именно Богданов повлиял на то, что молодое советское государство стало именно федеративным, а не унитарным. Как известно, до революции Ленин был ярым противником федерализма и всегда выступал за централизацию, а после революции выступает за федерализм [65]. Но сама грань между унитарным и федеративным устройством в реальной жизни порой слишком тонка. В тектологии Богданова эти два вида структур чётко отграничены друг от друга, но в жизни всё на порядок сложнее. Взять, например, США – государство, которое Богданов приводит как пример федеративного. Но уже в самом названии Соединённых Штатов есть термин «унитарный», буквально название государства звучит, как Унитарные штаты Америки. Конечно, можно сказать, что термин «унитарный» происходит лишь от латинского «unum» - единица, и никакого глубокого смысла в себе не несёт. Но если мы взглянем на государственное устройство США, мы ясно увидим две политических реальности, две структуры, которые грубо накладываются друг на друга, на отменяя одна другую. Унитаризм накладывается на федерализм, но уже не как унитаризм, а как гибридная виртуальная форма. Стоит хотя бы взглянуть, как происходят в США политические выборы. Есть первая реальность фактических избирателей и есть вторая реальность выборщиков, назначенных первыми и представляющая первых. Бюрократизм, доведённый до предела, до последней крайности. Если бы система выборщиков существовала сама по себе, это был бы унитаризм, хоть его и сложно было бы назвать демократией, если бы выборщиками были все избиратели – это была бы демократия, но в ней не было бы ни капли федерализма. Американская система выборов родилась как попытка объединить две эгалитарные политические концепции: федерализм и демократию. А эти вещи, мягко говоря, плохо между собой сочетаются. Советский федерализм, например, напрочь отказался от демократии, а западноевропейские демократии напрочь отказались от федерализма. Оба этих типа государства представляли собой эгалитарные политические системы. США пытаются сочетать и то, и другое, и в итоге терпят неудачу и там, и там, доводя эгалитаризм до самого лицемерного, какой может быть, элитаризма.

Похожий на путь Богданова путь проделывает австрийский мыслитель Людвиг Витгенштейн и даже заходит ещё дальше, вплотную приближаясь к философии науки Ницше. Здесь так же уместно разделение на ранние и поздние сочинения, в первых из которых у Витгенштейна очевидно прослеживается влияние Фреге и семиотики, в особенности в «Логико-философском трактате», в то время как в поздних сочинениях на первый план выходит анализ повседневного языка, и здесь особенно ясно обнаруживает себя близость уже с фиктивным отчуждением. Но и ранний «Логико-философский трактат» – это тоже прагматизм, поскольку здесь ставятся вопросы о критериях научности, о языке науки и о структуре научного высказывания, иначе говоря – вопрос о пользе для науки и о избавлении её от вредных элементов [66]. По сути весь этот трактат есть пособие по репрезентивному отчуждению предмета исследования. Соблазн уподобить общественные науки естественным наукам крайне велик, только то, что в естественный науках является очевидной данностью – дефицитность, то в общественных науках приходится предписывать обществу. Но если общество, сам язык, на котором говорят люди, подчиняется правилам логики, то это общество нельзя назвать иначе как дефицитным. Вовсе не случайно у Гегеля именно логика стала инструментом отчуждения истории, хоть им и постулировалось, что через логику такое отчуждение должно быть преодолено. Но в таком случае логика должна была бы отказаться от аристотелевского понятия истины, согласно которому истина есть соответствие мышления действительности. На место истины следовало бы поставить некоторые правильные мнения, которые, к слову, Пирс ценил даже больше истины. Но ранний Витгенштейн, наоборот, близок к тому, чтобы сделать понятие истины неукоснительно действенным даже в общественных науках. Он объявляет, что язык вообще существует для выражения сомнения, и любое высказывание является так или иначе выражением сомнения, а не истины или лжи. «5.4733. Фреге говорит: каждое законно образованное предложение должно иметь некоторый смысл; и я говорю: каждое возможное предложение образовано законно, и если оно не имеет смысла, то это может быть только потому, что мы не дали некоторым его составным частям никакого значения» [66]. А правила логики, такие как логические операции и правила вывода, мы и вовсе не можем выразить в языке, хоть они и находятся в основе языка. Иными словами, эти правила становятся правилами грамматики или морфемики. Логичность, а, значит, в свою очередь и научность высказыванию предают представления о трансцендентальных границах языка. Так, например, по Витгенштейну сама логика находится на границе языка, то есть является для языка трансцендентальной. Это значит, что о самой логике невозможно сформулировать никакого высказывания, но при этом любое высказывание поневоле выстраивается по правилам логики. Поэтому, кстати, свой «Логико-философский трактат» Витгенштейн предлагает отбросить как строительные леса, поскольку «Логико-философский трактат» как раз пытается говорить о логике, то есть о том, о чём говорить нельзя. Аналогично на границе языка находятся этика и эстетика. Это позволяет предположить, что любое высказывание является уже этичным и эстетичным, даже если это высказывание есть призыв к массовому геноциду. Сам геноцид этот будет осуществляться уже совершенно молчаливо, и призыв к нему есть уже сам по себе сомнение в его необходимости. Агрессия не нуждается в словах и тем более не действует посредством высказываний. Но, даже если любое высказывание этично, оно при этом ничего не может сказать об этике, как ничего не может сказать о логике. Моральные поступки так же молчаливы, как и аморальная агрессия. Моральные принципы ничего не говорят о морали, но сами по себе, будучи высказываниями, они являются выражениями этики. Иными словами, на границе языка находится некая скупость, а язык Витгенштейн рассматривает, как капитал. Если совсем просто: говорить по Витгенштейну, значит копить капитал. Кроме того, на границе всего языка находится человеческое эго. Здесь тоже самое – эго является чем-то молчаливо скрытым, без эго невозможно высказывание, но при этом ни одно высказывание ничего не может сказать про эго, его произносящее. Солипсизм, отрицающий весь мир, как мою иллюзию, доведённый до крайности приводит к верному представлению о моём эго, как о границе мира, то есть к тому, что как раз о своём эго, о самом себе я ничего не могу сказать. «5.62. Это замечание дает нам ключ к решению вопроса о том, а какой мере солипсизм является истиной. То, что в действительности подразумевает солипсизм, вполне правильно, только это не может быть сказано, а лишь показывает себя. Тот факт, что мир есть мой мир, проявляется в том, что границы языка (единственного языка, который понимаю я) означают границы моего мира»[66].

Это место можно назвать самым слабым в «Логико-философском трактате», и именно из него, скорее всего, и вырастают затем все поздние сочинения Витгенштейна. Дело в том, что эго – это, конечно же, капитал. Если взять отдельную человеческую особь и полностью лишить её воспоминаний, то она лишится и своего эго, и личности, и со временем на этом чистом носителе может сформироваться совсем другое эго и совсем другая личность. Но человек смертен, это неизбежно и совершенно очевидно для каждого из живущих. И когда я говорю: «я смертен», разве я ничего не говорю о себе? Но вместе с тем это и общее суждение, которое может сказать про себя каждый человек, а не только я. Скупость есть выражение сомнения, только тот, кто сомневается, желает, алчет – может заниматься накопительством. Щедрость исходит из уверенности, из убеждённости, что у меня что-то есть, и что это что-то может быть полезным другим, чем я могу пожертвовать, например – жизнь. Именно поэтому в «Философских исследованиях» Витгенштейн уже отказывается от формализма и категоричности «Логико-философского трактата». Здесь логика уже не рассматривается, как неизбежная граница языка, но, чтобы исследование состоялось, мы должны в начале предписывать языку границу в виде некоторой логики. Иными словами, получается тоже самое, что пишет Пирс. Пирс ведь первым вывел принцип фальсификации, согласно которому исследователь в начале исследования выдвигает некоторые довольно бредовые гипотезы, а затем либо доказывает их, либо опровергает. Главное, чтобы эти гипотезы были фальсифицируемы, то есть легко опровергались или подтверждались на практике. Иными словами, поздний Витгенштейн приходит к прагматизму.  «Именование – это еще не ход в языковой игре, как и расстановка фигур на шахматной доске еще не ход в шахматной партии. Можно сказать: именованием вещи еще ничего не сделано. Вне игры она не имеет и имени». И далее: «50. Что же означает утверждение: элементам нельзя приписать ни бытия, ни небытия? Можно было бы сказать: если все, что мы называем "бытием" и "небытием", держится на существовании и несуществовании связей между элементами, то нет смысла говорить о бытии (небытии) элемента; равным образом если все, что мы называем "разрушением", заключается в разделении элементов, то не имеет смысла говорить о разрушении элемента» [67].

Меняя имена фигур, мы при этом не делаем никакого хода в игре, поскольку расстановка фигур не меняется в зависимости от их названий, теория может вторгаться в практику лишь тогда, когда мы уже изобрели какой-то новый ход и даём ему имя. Это нельзя назвать релятивизмом, поскольку практика – это всё-таки селекция и отбор. Правила языковых игр не меняются просто так, по воле игроков, они проходят определённый отбор, и выигрывают как раз те, что лучше всего себя показывают на практике. Произвольными могут быть только имена, поскольку именование не является ходом в языковой игре, но вот отношения этих имён – это уже практика, языковая игра – величина постоянная. Поскольку в конечном итоге всё проверяется на практике, мы не можем полностью сказать, что сработает, а что не сработает. Танцы с бубнами и климатическая бомба изначально равносильны в их способности вызывать дождь, но используется тот способ, который лучше показал себя на практике. Однако, чтобы выяснить, какой способ сработает, его нужно уже использовать на практике в применении к заданной задаче, в конкретной языковой игре. Это напоминает ту картинку, где нарисованы две руки, каждая из которых рисует другую и не понятно, какая из них первична. Но Витгенштейн на этом не останавливается и движется дальше. Ещё более поздний  Витгенштейн уже говорит: «Религиозная вера и суеверие совершенно различны. Одно вырастает из страха и представляет собой род лженауки. Другая же — доверие» [«Культура и ценность»]. В качестве научных гипотез он начинает допускать уже и всевозможные суеверия, единственно с тем условием, чтобы они прошли определённую обработку и стали наукообразными, то есть, на нашем языке – соответствовали критерию фиктивного отчуждения предмета. Иными словами, долгий путь привёл Витгенштейна в конечном итоге к той исследовательской установке для гуманитарных наук, которой с самого начала придерживался Ницше.

Фиктивное отчуждение предмета в качестве критерия и основной установки исследования можно применить как к исследованию общества, так и к истории и биологии. Не подойдёт этот критерий разве что для психологии, которая, по сути, никогда и не был наукой. Ведь в Античности тоже имела место психология, только под психологией понималось учение о жизни души после смерти. Аристотель такую жизнь отрицал, но из-за этого в его психологии произошло нечто аналогичное тому, что происходит в современных нейронауках, где противопоставляются друг другу мозг и личность. У Аристотеля так же противниками становятся душа и тело, и душа, будучи капиталистом, должна как-то подчинить себе щедрое тело. Психология, превращённая в науку, всегда репрезентивно отчуждает предмет исследования, что позволяет отнести такую психологию вовсе к лженаукам, таким как теология или алхимия. Но главное следствие, какое можно сделать из философии науки Ницше и позднего Витгенштейна заключается в том, что их критерий можно распространить не только на новоевропейскую науку, но и на античные гуманитарные науки. Действительно, возьмём античную медицину и увидим, что здесь предмет исследования полагается больным, при этом врач не считает человека больным от природы. Или историк, к примеру, Фукидид, рассматривает исторических персонажей через призму их скупости, но при этом отказывается полагать скупость главным мотивом всего происходящего. Ну или, наконец, Аристотель в своей «Политике», придерживается как раз фиктивного отчуждения. До сих пор современная наука как-то дистанцировалась от античной, рассматривая античную науку как неполноценную, ещё до конца не сформировавшуюся науку. А ведь речь идёт о массе выдающихся умов Античности, сделавших поистине гениальные прозрения. Но ведь античная наука никогда не была работой, она всегда исходила из изобилия – может быть, это смущает современных, зачастую измученных, измельчавших учёных? Тем не менее, именно у Ницше встречаются предпосылки великого объединения, когда наука с момента своего зарождения, то есть с Античности, будет едина с современной наукой. Это всё суть одна наука, развивающаяся путём проб и ошибок, путём суеверий и заблуждений непременно к истине.

Вот только несколько цитат, которые свидетельствуют о качественно новом критерии научности, который можно обнаружить у Ницше. «То, что раньше воздавалось церкви, то воздается и теперь, хотя в более скромных размерах, науке; но факт этой жертвы вообще есть результат прежнего влияния церкви, а не современного духа, который при всех своих других достоинствах отличается, как известно, некоторой скаредностью и плохо знаком с благородной добродетелью щедрости».[«О пользе и вреде истории для жизни».]

Далее, по поводу разделения труда в историческом исследовании, где ясно указывается, что история нуждается в гипотезе скупости, как своём средстве: «Никто не может быть одновременно великим историком, художественной натурой и плоским умом, но отсюда не следует, что можно относиться с пренебрежением к тем работникам, которые подвозят материал, складывают его в кучи и сортируют его, только потому, что они ни в каком случае не могут сделаться великими историками; их, разумеется, не следует смешивать с последними, но рассматривать как необходимых сотрудников и помощников на службе их хозяина-мастера: в таком же примерно смысле, в каком французы – с большей наивностью, чем это возможно у немцев, - обыкновенно говорят об historiens de M.Thiers. Эти работники, возможно, станут постепенно большими учеными, но все же никогда не смогут стать мастерами. Большая ученость и большое плоскоумие – эти свойства уже гораздо легче уживаются друг с другом в одной голове». [там же]

В поздних записках: «602. Этот перспективный мир, этот мир зрения, осязания и слуха покажется весьма лживым, если подойти к нему со сравнительно более тонким аппаратом чувств. Но его понятность, обозримость, его пригодность для практики, его красота начинают пропадать по мере того, как мы утончаем наши чувства; подобным же образом теряется красота, когда мы пытаемся продумать исторические события; порядок цели есть уже иллюзия. Словом, чем поверхностнее и грубее понимать мир, тем он является нам ценнее, определеннее, красивее, значительнее. Чем глубже мы всматриваемся в него, тем более исчезает наша оценка его,— надвигается бессмыслица! Мы создали мир, который имеет ценность! Поняв это, мы поймем также, что уважение к истине есть уже следствие иллюзии — и что мы должны ценить образующую, упрощающую, формирующую, изобретающую силу больше, чем истин». [«Wille zur Macht».]

Ну и далее, крайне интересны будут замечание Ницше по поводу теории эволюции: «647. Против дарвинизма. Полезность органа не объясняет его происхождения, напротив! Ведь в течение того весьма продолжительного времени, которое нужно для возникновения известного свойства, это последнее не сохраняет индивида и не приносит ему пользы, а всего менее в борьбе с внешними обстоятельствами и врагами. Да и что в конце концов «полезно»? Далее, позволительно спросить: «в отношении к чему полезно?» Например то, что полезно с точки зрения продолжительности жизни индивида, могло бы быть неблагоприятным для его силы и великолепия; то, что сохраняет индивид, могло бы в то же время задержать и даже остановить его развитие. С другой стороны, известный недостаток, форма вырождения могут быть в высшей степени полезными, поскольку они действуют стимулирующим образом на другие органы. Точно так же состояние нужды может быть условием существования, поскольку оно низводит индивид на такой уровень, на котором он может держаться, не расточая своих сил. Сам индивид, как борьба составных его частей (за пищу, место и т.д.), его развитие связано с победой, преобладанием отдельных частей и с захуданием, «превращением в органы» других частей. Влияние «внешних обстоятельств» переоценено у Дарвина до нелепости: существенным в процессе жизни представляется именно та огромная созидающая изнутри формы сила, которая обращает себе на пользу, эксплуатирует «внешние обстоятельства». Новые формы, созданные изнутри, образованы не для определенной цели; но в борьбе частей новая форма не может долго оставаться вне отношения к полезности, а затем, по мере упражнения, она будет вырабатываться во все более совершенную форму». [«Wille zur Macht».]

То есть Ницше критикует не только Ранке с его историческим подходом, но и выступает против дарвиновской теории эволюции, как принципа, по которому развитие происходит в пользу самых приспособленных к среде, иными словами – в пользу самых скупых. При этом нужно учитывать, что полноценным предметом исследования биологии может быть лишь животное, запертое в клетку, одомашненное или хотя бы частично дрессированное. Книга «Происхождение видов» Дарвина начинается с указания на селекцию домашних животных, мол, человек же селекционирует овец и лошадей, почему в дикой природе без участия человека отбор не должен происходить таким же образом? То есть Дарвин использует доказательство по аналогии, чтобы показать, что дикая природа подчиняется таким же законам, как домашний скот. Здесь тоже самое заблуждение, что имеется в истории и социологии – репрезентивное отчуждение. Философия жизни Ницше в этом плане есть полная противоположность дарвинизма и американского прагматизма. В философии жизни практика так же является критерием истины, но что это за практика, если она не зависит от среды, не зависит от капитала? Только практика щедрости, практика дарообмена. Итак, тот критерий научности в гуманитарных науках, который мы назвали выше фиктивным отчуждением, Ницше называет перспективизмом. В естественных науках такой перспективизм будет уже репрезентивным. «Перспективизм есть только сложная форма специфичности. Я представляю его себе так, что каждое специфическое тело стремится к тому, чтобы овладеть всем пространством, возможно шире распространить свою силу (его wille zur Macht) и оттолкнуть все то, что противится его расширению. Но тело это постоянно наталкивается на такие же стремления других тел и кончает тем, что вступает в соглашение («соединяется») с теми, которые достаточно родственны ему — таким образом, они вместе составляют тогда заговор, направленный на завоевание власти. И процесс идет дальше…» [«Wille zur Macht».]

В свете сказанного ранее можно сказать, что естественнонаучная перспектива подчинена воли к власти, а гуманитарная – воле к мощи. В свой черёд американский прагматизм, как наследник дарвинизма, главным практическим принципом полагает выживание. Всё, что полезно для выживания, то и признаётся истиной или «правильным мнением» по Пирсу. Перспективизм Ницше в этом плане суть нечто противоположное. Ни то, что полезно для выживания есть правильно мнение, а лишь то, что повышает болевой порог. Но ведь повышенный болевой порог может вести и к гибели особи, к совершенно добровольной жертве. Это, например, хорошо видно у тех особей, у которых повышен тестостерон – главный половой гормон мужчин. Когда-то по ошибке считалось, что тестостерон вызывает агрессию, в пользу этого вроде бы говорят исследования преступности, которые показывают повышенный уровень тестостерона у преступников. Факты эти верны, но им предшествует заблуждение, согласно которому главными качествами преступника считаются агрессия, скупость. Этимологически слово "агрессия" близко к понятию собственничества. Агрессия, от латинского aggressio «нападение», из aggredi «приступать; нападать», далее из ad «к, на» + gradī «шагать, ступать, продвигаться» (восходит к праиндоевр. *ghredh- «идти»). Агрессия подразумевает медленное, взвешенное приступление к делу, иными словами, агрессия напоминает собой накопление капитала. В то время как нет на свете худшего капиталиста, чем преступник. Профессиональный преступник - это существо, в принципе не способное копить капитал, следовательно, это существо от природы не агрессивное, не мелочное. Мелкий преступник - это и вовсе счастливый идиот, который никак не является существом нуждающимся. Его удовлетворённость собой никак не зависит от успеха его дела, в любом случае это будет существо, довольное жизнью. Между тем, известна и другая теория тестостерона, так называемая "эволюционная нейроандрогенная теория мужской агрессии". Здесь тоже ещё присутствует термин "агрессия", но это лишь дань старому заблуждению. В целом же эта теория предполагает, что тестостерон не делает мужчину агрессивным, а лишь увеличивает в нём способность к риску. Тестостерон позволяет меньше чувствовать боль, уменьшает страх, в том числе и страх смерти, при избытке тестостерона особь и вовсе не видит перед собой опасности и всеми силами будет стремиться погибнуть, пожертвовать собой или окружающими. Нельзя забывать, что тестостерон – это ещё и половой гормон, и от количества тестостерона в крови напрямую зависит количество семени, которое вырабатывает мужской организм. Семяизвержение так же как и самопожертвование является щедростью. Мужчина дарит своё семя, только в редких случаях семя используется для зачатия, то есть для капиталовложения, в основном же семя просто дарится. Половое влечение и стремление к риску у мужчин – это проявления одного и того же биологического инстинкта – инстинкта щедрости, следовательно, тестостерон – это гормон щедрости. Кстати, недавние исследования доктора Ташани лишь подтверждают, что у мужчин болевой порог выше, чем у женщин.

Уже значительно после жизни Ницше его выпады против дарвинизма стали находить экспериментальное подтверждение, что только подтвердило глубину прозрений Ницше, пришедшего интуитивно к тем же выводам, к каким биологи позже придут экспериментально. Эксперименты С. Райта в популяционной генетике лишь показывают, что популяции могут развиваться по принципу, прямо противоположному дарвиновскому отбору. «Несмотря на снижение жизнеспособности мутантных особей и, следовательно, вопреки естественному отбору, в некоторых популяциях мутантный аллель полностью вытеснил нормальный». Это явление получило название дрейфа генов. Но разве это не доказательство отсутствия дарвиновской эволюции? Эксперименты Райта хорошо показывают, что виды с равной степенью вероятности могут возникать и не возникать, и, если они возникают, это вовсе не значит, что здесь имеет место какое-то развитие от простого к сложному. Иными словами, эксперименты Райта и другие подобного рода исследования показали, что происхождение видов в природе  совершенно не зависит от среды, от внешнего капитала. Некоторые биологи даже вывели из этого свою теорию эволюции, которую назвали нейтральной теорией молекулярной эволюции, где капиталом уже становятся не ресурсы среды, а белки и полезные гены. Такая теория эволюция почти полностью отрицает фактор отбора, никакой борьбы между видами вообще не происходит. В конце концов, даже была предпринята попытка объединить теорию эволюции Дарвина с популяционной генетикой, селекцию с прямым отрицанием селекции, из чего вышла так называемая синтетическая теория эволюции. Правильнее, конечно, называть её эклектической теорией эволюции, поскольку никакого синтеза здесь нет и в помине, есть только эклектическое соединение разных видов скупости. Предполагается, что дарвинизм работает в макроэволюции, влияет на образование новых крупных надвидовых подразделений, в то время как популяционная генетика работает в микроэволюции, то есть объясняет генетические изменения популяций внутри вида. На стыке этих двух факторов: надвидовых и подвидовых и совершается происхождение видов. В популяционной генетике главным фактором видообразования является щедрость, расточительность, в дарвинизме наоборот главным фактором является скупость, и пока почему-то дарвинизм ещё ставится выше, на уровень макроэволюции. Но, возможно, уже в нашу эпоху термин «эволюция» в биологии будет признан устаревшим, как был признан устаревшим термин «эфир» в физике. По сути, в какой-то момент физика просто пришла к тому, что может объяснить все явления и процессы без теории эфира, при этом все достижения физики, сделанные с теорией эфира, сохранились и перешли в новую физику без теории эфира. В биологии несложно проделать тоже самое, отказавшись от теории эволюции, заменив её термином видообразование. Благо, что у нас есть крайне полезные прозрения Ницше, которые позволяют объединить селекцию с выводами популяционной генетики. «649. «Полезно» в смысле дарвиновской биологии — значит благоприятно с точки зрения борьбы с другими. Но, с моей точки зрения, уже чувство подъема, ощущение возрастания силы представляется истинным прогрессом, совершенно не зависимо от полезности их в борьбе; только из этого чувства возникает воля к борьбе». [«Wille zur Macht».].

Важным подтверждением теории видообразования Ницше стал всё больше заслуживающий признания в биологии принцип гандикапа. Но у Захави гандикап рассматривается ещё в довольно узком смысле. Хвост павлина – это гандикап, потому что мешает выживанию павлина, подвергает его жизнь риску. И, тем не менее, чем больше у павлина хвост, тем больше он имеет шансов оставить потомство. То есть гандикап у Захави всегда связан с риском для жизни. Меж тем, понятие гандикапа само по себе взято из спорта, где гандикап означает некоторую уступку, изначально неравные условия между спортсмена, призванные уровнять между ними шансы. Таким образом, в спорте гандикап ещё никак не связан с риском для жизни, но уже связан с некоторой щедростью, как базовым принципом справедливости. Опасность для жизни – это лишь один из видов гандикапа, который встречается лишь у травоядных особей. Но если расширить понятие гандикапа до щедрости, нецелесообразной с точки зрения выживания, то такой гандикап мы найдётся у и хищников и вообще повсюду в дикой природе. Например, запрет на инцест у человеческого вида тоже можно рассматривать, как гандикап.

В другом месте в книге «Wille zur Macht» Ницше в афоризме, озаглавленном как «рекапитуляция», пишет про вечное возвращение. Рекапитуляция – это известный биологический феномен, когда эмбрион вида в процессе своего формирования как бы повторяет жизненные формы более примитивных видов. Часто этот феномен использовался, как доказательство эволюции, но причём здесь, казалось бы, вечное возвращение? И только если понимать вечное возвращение как вечное возвращение изобилия, становится ясно, что рекапитуляция является свидетельством отбора, но отбора в пользу самых щедрых, селекции изобилия. Рекапитуляция – важнейший аргумент против теории эволюции, а вовсе не за неё. Здесь видно только, что происходит некоторый отбор, но при этом эмбрион развивается к наиболее щедрым формам, а наиболее выгодные для выживания формы он преодолевает. То есть происходит эволюция гандикапа. Человеческий вид, по сути, превосходит все остальные виды лишь в одном: в запрете на инцест. Запрет на инцест стал основным видообразующим инструментом, на каком-то этапе половая связь с близкими родственниками стала восприниматься, как недопустимое жмотство, скупость. В результате, половая щедрость особей должна была существенно возрасти и распространяться уже на порядок шире, чем у предшествующих видов. Всё остальное: развитая кисть руки, развитый речевой аппарат, низкий шерстяной покров и т.д. – всё это напрямую можно вывести из возрастающей половой щедрости, последовавшей за запретом на инцест. То есть запрет на инцест – это тот гандикап, которому человеческий вид обязан своим происхождением, и, конечно же, этот запрет ставил под удар вопрос выживания, усложняя процедуру размножения. Таким образом, единственная эволюция, какую можно было бы допустить в природе – это эволюция щедрости: каждый новый вид побеждает в щедрости предыдущие. Но те, что побеждены, могут быть названы более щедрыми, поскольку пожертвовали собой. Абсолютное доминирование здесь невозможно, в конечном итоге какая-то часть процесса всё равно будет зависеть от случая.

Перспективизм Ницше – это иерархия щедрости, то есть практическая польза в конечном итоге сводится к пользе чего-либо для щедрой элиты. Всё, что полезно для щедрой элиты, что повышает её власть, её денежное состояние, её вооружение – то и считается правильным мнением. Кажется, что эта концепция не выдерживает никакой критики с позиций логики. Элитаризм нередко воспринимается как синоним скупости. Элита – это те, кто скопили в своих руках больше денег, власти, оружия или какого-то другого капитала. И только практика может нам показать пример такой элиты, в которую входят самые щедрые. Бронислав Малиновский, например, в своих исследованиях на Тробрианских островах показывает элитарное общество, где на вершине иерархии оказывают самые щедрые. Между членами племени идёт ожесточённая конкуренция за право проявлять щедрость. Порой эта конкуренция сопровождается кровопролитием и жестокостью. Люди готовы убивать друг друга за право проявлять щедрость! А разве не такой была Античность? Разве не так происходит естественный отбор в дикой природе? И такому же принципу у Ницше подчиняется и неживая природа, для которой жизнь является целью, а, значит, и в каком-то смысле элитой. И только такая элита, будучи творческой, способна создавать нечто долговечная, способна полагаться на долгосрочную перспективу. Ведь вечность, вечное возвращение всегда будет не стороне изобилия, на стороне повышенного болевого порога. В то время как краткосрочные перспективы всегда исходят из скупости. Скупость – это всегда тактика, щедрость – стратегия. В долгосрочной перспективе, где скупость подчинена щедрости, человек может использовать другого человека, как средство, но при этом никогда не превращает его в вещь. Человек является средством – это вовсе не значит, что человек человеку вещь. Вещь сама по себе является неживым предметом, который просто используют. Но средства могут быть вполне живыми, как домашние животные. Лошадь можно назвать средством передвижения, но её никак нельзя называть вещью, в отличии от машины. Перспективизм Ницше, его понимание отбора и селекции, как изобильной воли к мощи, дают нам ключ к пониманию Античности. Например, к пониманию такого явления, как рабство. Античное рабство ведь есть вовсе не христианское рабство крепостных в России или негров в Америке. В первом случае рабство оправдывалось православием, во втором – протестантизмом, но в обоих случаях – дефицитными теориями. В античности свободным считается только тот, кто добровольно способен к высшим проявлениям витальности, они же высшие проявления щедрости. А кто на это не способен, кто оказывается слишком скупым и мелочным – попадает в рабы, где так же проявляет щедрость, только уже принудительно. Если же раб докажет, что способен добровольно на такую щедрость, он легко может получить в дар свободу. Так или иначе, люди всегда будут делиться на тех, кто хоть и копят капитал, но выше этого ставят соревнование в щедрости и на тех, кто считают важнее просто копить капитал. Вторые всегда стремятся найти работу, безработица для них худшее наказание, и даже свой досуг они выстраивают так, чтобы сделать его максимально похожим на работу. Алкоголизм как пример. Другие же напротив любую работу выполняют так, чтобы уподобить её досугу, и для них нет хуже наказания, чем рутинный труд по стандарту. Общество в свой черёд развивается, когда каждый находится на своём месте, и приходит в упадок, когда всё это спутывается. Перспектива длинной воли – это в какой-то мере искусство, поскольку искусство всегда, при любой власти и при любом устройстве общества есть соревнование в щедрости. В этом плане искусство является островком изобилия даже в самом мрачном царстве дефицита. Да и в конечном итоге, любая дефицитная перспектива всё равно сводится к большой изобильной перспективе. Эпоха Просвещения с её прогрессом, либерализмом и социализмом, с её краткосрочной перспективой есть лишь продолжение, одна из возможных ветвей изобильной эпохи Возрождения, подчинённой как раз долгосрочной перспективе. Без трёх важнейших изобретений Возрождения: пороха, перспективы и книгопечатания невозможны были бы все открытия эпохи Просвещения.
 

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12