Великий терминатор: акт первый

(Nietzsche bene lectus)

Эта статья — предисловие переводчика к новому полному переводу «Утренней зари»,
опубликованному издательством «Академический проект», 2007 год
В.Бакусев

В предисловии к «Утренней заре» Ницше требует от нас с читателем «научиться читать его хорошо», а именно «медленно, глубоко, оглядываясь назад и заглядывая вперед, с задними мыслями, с открытыми дверями, с чуткими пальцами и глазами». Такое благородное искусство чтения, по его мысли, — филология. Что касается меня, то это требование автора я выполнил как сумел, переведя книгу на наш язык. Но я не думаю, что для остальных дело тут тоже должно заключаться в «филологии» в собственном смысле этого слова.

А вообще-то вовсе не обязательно было услышать требование Ницше, чтобы поставить перед собой сообразную ему задачу. Любую книгу следует либо читать хорошо, либо вообще не читать. Поэтому если глубокий автор обратился к нам с такой просьбой, он, уж наверное, имел в виду нечто особенное. В сущности, это намек, и смысл его, кажется, таков: «Я копал землю человеческих предрассудков и мнений, опускаясь все глубже, находя их задние мысли и бессознательные мотивы, — будьте же любезны поступать точно так же и с моим текстом: поднимайте пласт за пластом, чтобы, может быть, в самом низу найти сокровище — или не найти ничего». Попробуем для начала прочесть хорошо само требование хорошего чтения. Не знаю, как читателю, а мне кажется, что и тут есть «задняя мысль», все равно, подразумевал ее Ницше или нет. Не филология — а психология: вот что даст единственную возможность прочитать книгу действительно хорошо.

«Ну вот, — пробурчал читатель, — не хватало еще припоминать теперь курсы, учебники и монографии по психологии, да еще и неизвестно, какой именно из доброй сотни возможных.» Не пугайтесь и улыбнитесь — этого не нужно. Я попрошу от вас не многого: пока вы меня слушаете, на всякий случай держать в уме только интуицию бессознательного1 как порождающего фона сознания и их (сознания и бессознательного) разнообразного динамического взаимодействия.

Для начала поставим перед собой два вопроса — и, разумеется, постараемся на них ответить во что бы то ни стало, иначе у нас не выйдет хорошего чтения. Во-первых: о чем эта книга? Во-вторых: о чем эта книга на самом деле? Отвечая на них, мы спустимся (путем копания) на три ступени вглубь.

 

 

I

 

 

Первый, естественный шаг, — предоставить слово автору и выслушать, что он говорит об этой книге и ее задачах, подводя итоги своей жизни в автопортрете под названием «Се человек» («Ecce homo»): «С этой книги начинается мой поход против морали. (…) Где ищет ее автор то новое утро, ту доселе не открытую нежную зарю, с которой вновь начнется день, — ах, целая вереница, целый мир новых дней? В переоценке всех ценностей, в избавлении от всех моральных ценностей, в приятии и доверии ко всему, что доселе запрещалось, презиралось, проклиналось. (…) Моя задача — подготовить миг высочайшего опамятования человечества, великий полдень», когда оно, человечество, поймет, что прежде руководствовалось «инстинктом отрицания, порчи», принимая их за самые священные ценности. «Поэтому вопрос о происхождении моральных ценностей, — продолжает Ницше, — это для меня вопрос первостепенный, ведь от его решения зависит будущее человечества.» Этот вопрос для него сводится к тому, какие ценности преобладают — моральные, а именно ценности альтруизма (самоотречения, неэгоизма и т.д.), или эгоизма, т. е. имморализма. Первые как результаты «общего отклонения от инстинкта» влекут за собой декаданс, «волю к концу», вырождение человечества, вторые — жизнеутверждение, рост жизни. Поэтому нужна переоценка всех ценностей — отказ от первых и принятие вторых. «В “Утренней заре” я впервые вступил в битву с моралью обезличения.»2

Но переоценить — значит переосмыслить из другой перспективы, и вот в битву Ницше с моралью оказываются втянутыми религия, философия, искусство, наука и в конце концов человек в целом, человек как вид, биологический вид. А каковы итоги этой битвы — во-первых, для самого «воина в походе за знанием»? Ницше написал после «Утренней зари» еще несколько ярких книг, солнце в них поднялось над горизонтом, тени обозначились резче, многое стало виднее. В бой был брошен даже союзник из мира теней, личина — переоблаченный Заратуштра (Заратустра); наконец оружием был выбран молот (в роли кинжала), привлечено «музыкальное сопровождение», трубы Страшного суда («Гибель кумиров»), и кумиры прежнего человечества, как думалось трагически философствовавшему молотом, оказались с грохотом повержены.

Правда, Ницше чувствовал себя не только бойцом с человечеством (поскольку оно всё погрязло в скверне морали), но и врачом человечества (поскольку считал себя единственным, кто может лечить), он не только воевал с ним, но и предлагал ему лекарства на свой вкус: учения о вечном возвращении и воле к власти и основы нового мироощущения — дионисийский трагизм (в комбинации с первыми двумя). Последнее основывалось и на старом достижении 1871 года; первые два для «Утренней зари» были новинками (хотя и не вовсе неожиданными — можно разглядеть там их зародыши). Но ничего принципиально нового (если не считать двух «лекарств») в сравнении с этой книгой позднее Ницше уже не предложил: он только развивал и уточнял (и очень часто повторял) то, что сказал в ней, — углублял, поворачивал к свету, выпрямлял, подсаживал (к примеру, учение о нигилизме), поливал, рыхлил, подкармливал, одним словом, садовничал и снимал урожай с того, что посеял еще в первых своих книгах и что взошло вместе с «Утренней зарей» («Человеческое, слишком человеческое» надо расценивать при этом как мощную «предрассветную» работу — без нее «рассвет», конечно, не состоялся бы). Правда, снял он не весь свой урожай: кое-что не дозрело вообще, а кое-что ценное так и осталось висеть на ветках…

Ну а, во-вторых, какими были итоги войны с моралью для всех остальных, для этого самого человечества? Не думаю, что сильно ошибусь, если скажу: нулевые. Последователи и почитатели у Ницше, самого популярного из мыслителей, разумеется, были, есть и, возможно, будут; пишут3 и говорят о нем много, даже на удивление много. А что с самой моралью и религией у человечества, т. е. не у этой капли, а у самого моря? Эх, если б то и впрямь было море, с бурями, глубиной и сказочными чудовищами… Но Ницше как в… воду глядел, наградив человечество иной метафорой — песок. «Песок! Мелкий, мягкий, круглый, нескончаемый песок!» (аф. 174). Другими словами, пустыня — а для самого песка рай, цветущий сад. Для человеческого «песка», занятого одним, и только одним делом — жевать. Эта серая и черная Сахара уже завладела всем на земле,

 

Потому что пустынные ветры горды
И не знают преград своеволью,
Рушат стены, сады засыпают, пруды
Отравляют белеющей солью.

 

Пророчество Н.С. Гумилева из того же стихотворения уже сбылось — не прошло и одного века:

 

И, быть может, немного осталось веков,
Как на мир наш, зеленый и старый,
Дико ринутся хищные стаи песков
Из пылающей юной Сахары.

 

Средиземное море засыпят они,
И Париж, и Москву, и Афины,
И мы будем в небесные верить огни,
На верблюдах своих бедуины.

 

Верят ли бедуины в небесные огни, не знаю, но песок явно не верит ни во что, чего нельзя жевать. Нет уже ни религии как регулятивного принципа отношений человека с непознанным, ни морали как автономного регулятивного принципа отношений человека с собой и с другими людьми (нет не вообще, а, повторю на всякий случай, как нормальных, массовых регулятивов человеческого поведения). Первого нет потому, что для песка не существует ни познания, ни, следовательно, непознанного (разве что на уровне съедобного); религии нынче играют только декоративную (психологическую и политическую) роль, если не иметь в виду «бедуинов» и некоторые особенно традиционные или удрученные неудачами этносы. Второго нет потому, что роль вымерших моральных регулятивов взяли на себя другие божества — Меркурий и Фемида (единственные оставшиеся в живых, но зато и сильно раздавшиеся вширь, обнаглевшие, очень сытые, с маленькими хищными глазками и длинными руками, более низколобые и волосатые, чем прежде). Теперь не звучит вопрос: «Хорошо это или плохо для меня и других?», а раздается только: «Сколько это стоит? Что мне за это будет?» Роль «жрецов» (в понимании Ницше) взяли на себя — по поручению и от имени песка — другие жрецы, непристойные — так называемые экономисты, юристы, политологи, эксперты, аналитики и социологи (ну и, конечно, журналисты — все вместе так называемая «либеральная интеллигенция», т. е. обслуживающий персонал торгашей), назидающие «человечество» и внушающие ему, что существует единственная высшая ценность, одно благо — хорошо оптимизированное потребление и безопасность потребления в хорошо оптимизированных «социальных структурах», а все остальное «приложится» (и еще, конечно, что сами-то они и суть «элита»; «песок» от них в восторге, потому что все их бухгалтерские расчеты, вся их хищная логистика преподносится ему под видом «наук» и даже философии).

Что сказал бы Ницше, если бы воскрес в наши дни? Он увидел бы, что ни морали, ни религии уже нет и сказал бы, что это «хорошо весьма» (но опечалился бы, потому что исчез ст?ящий противник). Он — зная всю историю, прокатившую после его первой смерти — увидел бы, что это процесс объективный (в его терминах — «спонтанное становление») и от его книг никак не зависевший4, но примирился бы и с этим. Но, поняв, что «и Париж, и Москву, и Афины», вероятно, навсегда «засыпали хищные стаи песков», он схватился бы за голову, издал, словно вздох, один-единственный афоризм («Evolutia nova: Homo sapiens sapiens --> ens vendax vendibilis; переводите как умеете»5) и умер бы снова (хотя этот, еще более ст?ящий противник — песок сам по себе, без морали и религии, без слишком человеческого и без человеческого вообще, по его же теории, должен был бы стимулировать его жить), поскольку смерти в песке предпочитал смерть в огне (аф. 429).

Песок — худая смерть, человечество как песок есть смерть человечества — и Ницше допускал, а, значит, предвидел такую возможность. Но он думал, что погубят человечество мораль, религия и пессимизм как формы ослабления и отрицания жизни, — и в этом ошибался: наоборот, это человечество погубило мораль и религию и вполне оптимистично жует… т. е. живет дальше. Его духовная смерть вызвана не смертью морали и религии: просто они погибли вместе — и еще множество хороших вещей впридачу.

 

 

 

II

 

Но полно приступать к делу, да к тому же столь удрученно. Осмотримся и сойдем на ступеньку глубже. Для начала посмотрим теперь уже не на замысел, а на исполнение, на самый организм «Утренней зари» — это и будет ответ на один из двух вопросов, поставленных вначале: о чем эта книга. Точно ли о морали идет в ней речь? Как будто бы да. Но если о морали, то уж очень необычно Ницше ее понимает — такое впечатление остается, если не ограничивать поле зрения афоризмами, где звучит это слово (или его парафраз «добро и зло»), и звучит, разумеется, не зря: там автор несомненно занят своей темой. Такие афоризмы составляют, однако, меньшую часть книги. А что же остальные?

А в остальных речь идет о таких предметах, как искусство, психология религии, когнитивная деятельность (познание), отношения между полами, между этносами, этнопсихология, характерология, язык, привычки, медицина, педагогика, право, естествознание и даже чуть ли не экономика. Некоторые из этих сфер, конечно, граничат со сферой морали; другие Ницше искусно заставляет с нею соприкасаться. Но нет ли тут натяжки, чересчур расширительного понимания морали, которая ведь, в сущности, есть не что иное как сравнительно узкий срез психики, а именно, бессознательно результированная и сознательно санкционирующая конвенция по поводу того, какие психические реакции каждого индивида в отношении всех других (или любого другого), а также в отношении себя — но лишь в корреляции с другими! — считать нормативными (в диапазоне от «терпимости» до «желательности»), а какие нет. Какая же тут может быть связь, скажем, с языком или с вопросами физического здоровья? Но если Ницше ее видит (потому что обсуждает в книге о «моральных предрассудках»), значит, мораль в его глазах — стихия универсальная, объемлющая собою все проявления человеческой жизни. Но тогда, значит, он понимает ее как-то иначе, чем принято.

Так оно и было: мораль для него — синоним коллективного инстинкта наделения ценностью всего того, что входит в поле человеческого опыта. А что в него не входит? В него входит решительно все, включая и само небытие. Хорошо, это ясно: если понять мораль так, обобщенно-аксиологически, то Ницше занимается именно тем, чем и должен. А почему он тогда прилагает к исследуемому феномену его же собственную, аксиологическую мерку, подвергая свой объект как минимум радикальному сомнению, а как максимум — отрицанию? (Позже он саму мораль прямо назовет предрассудком, он назовет ее даже «величайшей угрозой для человечества».) Просвещенному читателю, разумеется, хорошо известно, почему: потому что, по Ницше, требуется «переоценка всех ценностей». Так, это тоже ясно, ясно и почему: мораль в глазах нашего мыслителя очерняет и портит жизнь и человека вообще.

Не ясно пока одно: какие ценности для него противоположны моральным. Назвать их совокупность сферой «имморализма» — значит ничего не сказать: ведь никто не знает, что это такое, и имеет на то полное право (поскольку негативное определение — это почти не определение), покуда Ницше не наполнил свой термин содержанием. А сделал ли он это? Это и впрямь большой вопрос. Интуиция в полный голос говорит «да», но разум то и дело запинается, бормочет что-то нерешительное и сомневается. Ясных, т. е. положительных и недвусмысленных (а не «апофатических») формулировок имморализма у Ницше не найти. Тогда поищем у него определения неявные — точнее, позиции, которые можно счесть хотя бы объяснениями.

Первым делом в глаза бросается противопоставление альтруизма как квинтэссенции морали эгоизму. Но ведь эгоизм, вообще говоря, определяется только в системе моральных суждений и оценок, и притом как нечто негативное. Значит, чтобы понять его как нечто позитивное (к чему и стремится Ницше), нужно выйти за пределы морального (религиозного, метафизического, вообще философского мышления), «за пределы добра и зла». Если приглядеться еще, становится ясно, что моральным ценностям он противопоставляет эстетические. Почему, становится яснее, если учесть, что он противопоставляет морали всё имеющее отношение к личности: ведь эстетическое переживание, как известно, всегда индивидуально. А кто же тогда испытывает моральные переживания? Разве не личность?

Где же, каким мышлением искать ответа на эти вопросы? Эстетикой занималась традиционная философия, личность была предметом и богословия — ни то, ни другое Ницше не устраивало. Ему нужен был какой-то другой плацдарм для атаки на мораль, какая-то нетрадиционная точка опоры. Ее могла дать только психология, и Ницше с радостью пользуется этой возможностью. В «Утренней заре» это еще не так заметно, но в те времена, когда он писал предисловие к ней, он прямо называет себя психологом, даже в подзаголовках предполагаемых новых работ (вроде «Увеселения психолога»). Правда, он не отказывается называть себя и философом, хотя явно понимает соответствующее занятие по-своему. И все же ни психологом, ни философом в общепринятом смысле этих слов его назвать нельзя — скорее, он действует, т. е. мыслит, на ничейной земле где-то между этими двумя не очень веселыми науками. Личность — сильная и слабая, обманутая и обманывающая других и себя, подчиняющая и покоряющаяся, спящая и бдящая, преступная и святая, — личность, какой она бывала, бывает и может быть, личность, какой она быть обязана, — вот что составляет главный интерес Ницше.

Вернемся же поэтому к вопросу о том, личность ли испытывает моральные переживания и является «субъектом» и субстратом морали. Что, если ответить на этот вопрос: «Нет, не личность»? Ведь если ответить: «Вот именно личность», то выйдет (у Ницше) такая путаница, выпутаться из которой будет уже невозможно. Если не найти нужной перспективы, в которой и смотреть на его творчество в целом, и не решить вопроса о том, было ли само это творчество перспективой, в которой виднелось (а если да, то в какой мере) решение проблемы личности, вряд ли можно достичь тут какой-то ясности (т. е. вообще какой-то ясности с Ницше). Ни одна из уже имеющихся перспектив меня не удовлетворяет, поэтому я сделаю попытку приложить к Ницше собственные мерки — они, мне кажется, не слишком далеки от его мерок, мало того, во многом от них же и происходят. Эти мерки — идея самостановления как движения между полюсами коллективного и личностного начал индивидуальной психики.

Коротко6 можно изложить эту идею так. Почва, из которой появляется и растет всякое человеческое существо, есть то, что К. Г. Юнг назвал «коллективным бессознательным»7. От этой почвы существо не может оторваться никогда, в ней оно растет, стареет и умирает, в точности как деревья. По мере роста в существе развивается сознание (включая «душу» как систему осознаваемых эмоций), и это развитие — природный, не зависящий от существа процесс. Есть ли пределы такого природного роста, произрастания, и что они означают? Есть: произрастание как природная программа заканчивается, когда сознание достигает способности устойчиво и непрерывно давать существу ориентацию, достаточную для его выживания и взаимодействия с другими существами в рамках нормы, т. е. среднего (в данном коллективе) уровня такой способности. За счет чего совершается это произрастание? За счет заполнения, т. е. актуализации врожденной, видовой структуры психики и за счет постепенного перераспределения психической энергии, идущей на управление поведением существа, от бессознательного к индивидуальному сознанию (поэтому такой процесс называют индивидуацией). Дальше (при нынешней европейской норме в 18-20 лет) такое сознание уже не растет, а только поддерживается (щедростью опять-таки природы), и к концу жизни начинает хиреть и отмирать (увы, значит, это все-таки был не дар, а непрошеный заем); в случае патологии это, как всем хорошо известно, может произойти в любой момент.

Итак, без всякой своей заслуги, без труда любое человеческое существо получает от природы (в виде врожденных психических структур, актуализируемых воздействиями, исходящими от окружающего коллектива) чисто инструментальное сознание как свою видовую характеристику. Большего природа от него не требует — не требуют большего и остальные существа, поэтому всякое из них до конца жизни остается только таким, т. е. представителем эволюционного вида Homo sap. sap., «общественным животным», и ничем больше. Этого, с точки зрения обычной, т. е. точки зрения коллектива, достаточно, чтобы присвоить существу ранг личности; впрочем, существа наделяют им других уже раньше, прямо при их рождении. А вот теперь и посмотрим, личность ли это на самом деле.

«Есть две стороны жизни в каждом человеке: жизнь личная, которая тем более свободна, чем отвлеченнее ее интересы, и жизнь стихийная, роевая, где человек неизбежно исполняет предписанные ему законы»8. Эти слова Л. Толстого тут как нельзя более кстати, хотя и требуют своего уточнения. Инструментальное, «роевое» сознание по своей сущности насквозь коллективно, муравьино, т. е. позиционно и заместимо любым другим, оно тождественно любому другому сознанию в самом существенном — в своей коллективности, а немного отличается от любого другого только своим «геометрическим местом», тем, с каким организмом связано. Оно, по старой теории, «детерминировано средой», сочетанием случайных условий и обстоятельств, оно — и это главное — жестко задано законами природы (психики) и общества (теми же законами природы, но в другой аранжировке). В психической жизни «общественного животного» сознание играет пассивную роль — во взаимодействии с бессознательным оно лишь слепо реагирует, благодаря этой слепоте питая иллюзию самостоятельности и самодостаточности. Эту иллюзию стократ усиливает чувство самоидентичности, то, что принято называть самосознанием. Но если индивидуальное «я» (как чувство самотождественности роевого сознания) — дело рук природы; если его индивидуальность (как уникальное место в пространстве и случайное сочетание обстоятельств) от него никак не зависит; если оно, само об этом не зная, со всех сторон определяется влиянием бессознательного, — то оно не существует в качестве личности, а существует лишь в качестве возможности личности, т. е. бытия, определяемого не природой, не средой, не случайностью, которые можно обобщить понятием коллективности, а тем, что уже не коллективно.

И все же претензии роевого сознания на личность не совсем беспочвенны. Ведь уже и оно ознаменовано некоторой (а именно бессознательной) степенью изъятости из коллективного (т. е. бессознательного). А эта изъятость с необходимостью встречается всегда и равнозначна свободе воли. Свобода воли — это, попросту говоря, рубеж, где природа бросает человеческое существо, доведя его до предела своих возможностей, и предоставляет его собственным, сверхприродным возможностям, это открытая дверь, за которой лежит нечто неизвестное роевому сознанию: человек как сверхприродное существо, как тот, кто определяет себя сам, как личность, как самобытие. Каждое человеческое существо испытывает влечение войти в эту дверь, но не каждое в нее входит.

Почему? Потому что это трудно и опасно. Чтобы стать личностью, надо тяжко трудиться для неведомой цели (в то время как роевое сознание достается без всякого труда), изымая, выпутывая из коллективного нечто поначалу неясное. Этот труд совершается на свой страх и риск, его ничто и никто не санкционирует и вообще не признает за труд. Выпутывающий свою личность из коллективного выпутывается тем самым и из коллектива, становится одиноким и поэтому чужим. Но этого мало: ему грозят неведомые опасности изнутри. Ведь выпутывание из коллективности — это личное выпутывание из коллективного бессознательного, а «разбирательство с бессознательным» дело, как известно, опасное (за «широкого размаха» примером ходить никуда не надо, он прямо тут, в этой книге — личность Ницше и его своеобразная судьба).

Немногие отваживаются на опасный труд, на авантюру личности; большинство разумно предпочитает «остаться дома», а не пускаться в моря неизвестного. Но всякий оставшийся инстинктивно чувствует в себе зияние личности, «экзистенциальную тоску» оттого, что не попал в единственную цель, ради которой стоит жить, что раз и навсегда промахнулся. Остаться роевым существом — бессознательный выбор в пользу легкого и безопасного существования, которое дается отсутствием личности. Это зияние личности, эта пустота, в любом случае всегда бессознательно переживаемые роевым существом, требуют заполнения, и такое требование тоже не осознается им. Зато оно удовлетворяется, и это удовлетворение становится главной целью, ведущим инстинктом жизни роевого существа в замену не достигнутой настоящей главной цели и как бы в утешение.

Чем же заполняется пустота роевого, коллективного существа? Признанием со стороны других как единственной доступной ему формой самоутверждения9. Поскольку это существо не наделило себя бытием, не захотело и не смогло это сделать, то бытие должны дать ему другие (потому что больше некому; Бог предположительно тоже даст его, но только потом, да и то без гарантий, а надо сейчас) — и именно путем признания его хотя бы просто существующим (а желательно — ценным) для них. Признания добиваются всеми возможными способами — от «коммуникации» и любви до поджога храмов и массовых убийств. Его смиренно ждут, его вымаливают и выманивают, его вытряхивают и вымогают силой, им (чаще всего) обмениваются, как денежными знаками. Его потребляют. Жить без признания другими роевое существо не может, иначе оно лицом к лицу сталкивается с фактом своего ничтожества. Беда только в том, что как ни складывай (путем взаимного признания) нули, всё будет нуль — но роевое сознание замечает это лишь в результате катастроф да in confinio mortis. Пустота в этих песочных «актах коммуникации» (прошу прощения за непристойность), психической копуляции психических эмбрионов, наполняется только пустотой. Неосознаваемое зияние личности не утоляется роевым существом до самой смерти — да и не может быть утолено им никогда.

Главные признаки10 этих существ с их сосущей внутренней пустотой — с одной стороны, «социальность», стадность, страдание от одиночества, с другой — эгоизм как требование признания, как бессознательная «самоутверждающая» компенсация собственной ничтожности (потому что он наделяет пустоту значительностью, облекает ее иллюзией личности), эгоизм, который — в виде бессознательной компенсации — как раз и порождает неэгоистическую, «альтруистическую» мораль (чтобы требование признания ограничивалось «мирными формами сосуществования» и не доходило до менее удобных его форм и даже до его отрицания вообще) и религию как оправдание и извинение собственного ничтожества. Мораль (такова одна из ее главных психологических функций) поднимает роевое существо, песок, в собственных глазах, а заодно маскирует зияние личности. Мораль —квинтэссенция внутренней коллективности роевого существа, а заодно механизм его околлективливания («социализации»).

А что же те, удачные, кто отважился на одиссею личности, кто победил в себе леность и страх, если они в нем были? Их «асоциальность», их добровольное и даже «возлюбленное» одиночество (вовсе не непременно монашество) — лишь внешнее выражение глубочайшего и труднейшего внутреннего дела: выпутывания, высвобождения из коллективности чего-то, что по освобождении и оказывается личностью (надо ли говорить, что эта бесконечная авантюра занимает всю жизнь?). Но от чего же освобождается личность, если ее освобождение от других (в форме освобождения от их морали) — лишь внешний признак внутреннего дела? От коллективности как собственной внутренней основы, как заданности и ограниченности нормами первой природы (бессознательного) и общества (инструментального, роевого сознания, второй природы). Такое освобождение не означает непризнания этих норм как обязательных для себя — да от них и невозможно избавиться, как невозможно избавиться от собственного тела. Речь идет только об обособлении от перспективы коллективного как создании собственной перспективы мира. Такое создание поначалу всегда идет бессознательно — поэтому то, что я назвал самостановлением, так же как и индивидуация, есть инстинкт, только в отличие от этой последней — единственный сверхприродный инстинкт, присущий любому человеческому существу от рождения. Если один из названных инстинктов сменяет другой, это означает замену природной заданности на сверхприродное задание, суть которого — воплощение личности в человеческом существе. Становящийся собой может заметить свое становление, и тогда к его инстинктивной работе добавится осторожное сознательное управление.

Но решающее различие между индивидуацией и самостановлением состоит в том, что первая никогда не выходит за пределы бессознательности и складывающееся в ее ходе инструментальное сознание всегда занято только собой и ничего не знает ни о своей коллективной порождающей основе (бессознательном), ни о своей собственной коллективности, а второе как раз и есть разбирательство сознания со своей коллективностью, разбирательство, по мере которого оно становится личным. Но чем больше оно как перспектива мира становится личным, «чем отвлеченнее его интересы» (Л. Толстой), тем шире и яснее становится его перспектива, тем больше она вмещает в себя и других перспектив. Поэтому в процессе самостановления личность постепенно приобретает сверхличные черты.

Самосозидание (так, может быть, лучше называть это основное содержание человеческой жизни11) как творчество себя самого — вот основа и главный вид творчества вообще. Любой «прикладной» вид творчества (поэзия, музыка, философия и т.д.) — неизбежный побочный эффект, естественный жест души, занятой основным делом своей жизни. И здесь можно ходить только своими путями (см. ницшевское Предисловие, 2), потому что никаких других не существует.

Коллективное и личностное, самоуничтожение и самосозидание, потребление и творчество — две основы, два противолежащих полюса, к которым так или иначе сводится все реальное и возможное многообразие человеческих поступков и идей и в напряжении между которыми развертывается или свертывается жизнь любого человеческого существа, от торгаша до личности, — спонтанный или неспонтанный ответ на вопрос «быть или не быть».

 

 

III

 

 

Теперь, получив нужную перспективу, сойдем еще на ступень вниз и посмотрим (в этой перспективе) на «Утреннюю зарю», а точнее, на Ницше как личность, выражающую себя текстом, который нам с читателем надо bene legere, хорошо прочесть.

Владел ли сам Ницше той перспективой, в которой мы его пытаемся разглядеть? И да и нет. Есть много ступеней самосозидания, и не с каждой из них можно ясно разглядеть смысл всей этой полубессознательной работы в целом — так, чтобы она стала еще более осмысленной и еще менее бессознательной. Ницше, как никто другой, был близок к этому (отсюда его популярность среди тех, кто более или менее смутно ощущает инстинкт самосозидания и в себе) и так сильно переживал эту близость, этот, быть может, последний шаг до желанного просвета12, что прилагал неимоверные усилия для его совершения (отсюда его радикализм и «широкий размах» вообще). Но шаг этот ему так и не дался (а отсюда общий трагизм и катастрофизм его миро- и самоощущения), и на то были свои причины.

Все сказанное выше об инстинкте самостановления и есть мой ответ на вопрос о том, о чем «Утренняя заря» (да и все творчество Ницше) на самом деле. Можно было бы для демонстрации этого тезиса привести соответствующие места из «Утренней зари» и из других книг, но теперь, когда читатель получил инструмент (оптический и вместе землеройный) для самостоятельной работы, я предпочитаю предоставить такое удовольствие (от подтверждения или — особенно — от опровержения моей точки зрения) ему самому, тем более что интуицией коллективного и личностного как двух полюсов любого мышления и поведения насквозь пропитан весь текст Ницше, а ввиду ограниченности места я все равно не смог бы проследить все подробности или хотя бы назвать все идеи и темы, в которых преломляется эта интуиция. (В качестве начальных отправных точек укажу лишь на самые характерные афоризмы: 105, 113, 455, 491, особенно 552, о «беременности» — чем? разумеется, собственной личностью.) Я лучше обращусь к разрешению более трудного вопроса13 о том, почему ему не дался последний шаг. Ответ на него поможет правильно оценить и усилия, которые совершил Ницше, чтобы сделать этот шаг.

В труде своего самостановления он сделал две крупных и даже роковых ошибки. Одна из них тактическая, другая — стратегическая; обе совершены в сфере психологической, но первая имеет вид ошибки мышления, а вторая приводит к ошибкам мышления. Первая состоит в том, что Ницше неверно оценил взаимное соотношение сознания и бессознательного, а, стало быть, и их роли в становлении личностного начала из коллективного. Он сделал это очень рано, тогда, когда в общем и целом (с оговорками) отождествил бессознательное с волей, а сознание — с представлением, причем в полном соответствии с пониманием Шопенгауэра, автора этих терминов (конец 1870 г.)14. (Позже он совершил еще одну ошибку — пытаясь мыслить самостоятельно, не заметил своей зависимости от оспариваемого им же авторитета именно тут.) Это отождествление немного позднее сказалось на понимании им собственных принципов аполлоновского и дионисовского: аполлоновское у него (сознание) оказывается силой, порождающей иллюзии (видения и даже сновидения), а потому оценивается отрицательно (а бессознательное соответственно — положительно, уже в духе другого авторитета, с которым Ницше также боролся всю жизнь, но так и не победил в своей душе, Вагнера: ertrinken, versinken —, unbewu?t —, h?chste Lust! — «Тристан и Изольда»).

Что же дальше? Дальше мысль Ницше, не способная выбраться из этой колеи, неизбежно сделала вывод, противоречащий его собственному основному, глубочайшему инстинкту (а заодно и фактам жизни): бессознательное в человеке он счел началом его личности, а сознание, наоборот, началом всего коллективного15, и вообще, всякое совершенство понял как происходящее от бессознательного, а всякое несовершенство — от сознания16. Эта ошибка повлекла за собой то угасавшее, то вспыхивавшее противоречие между верным и сильным инстинктом и сбившимся в сторону разумом, а уж оно породило так хорошо известную противоречивость, алогичность Ницше вообще (некоторые недаром считают ее коренным, а не случайным свойством его натуры). Эта алогичность — символическое выражение алогичности (как одной из двух сторон) самой стихии становления, а в том числе и самостановления, но выражение бессознательное. Главная формула и самого инстинкта, и его уклонения, девиантности, — «wie man wird, was man ist» — вынесенная в подзаголовок упоминавшегося автопортрета «Се человек» (и часто встречавшаяся у Ницше раньше), тоже алогична: буквально она звучит «как становятся тем, чем являются»17. Ах, если бы это звучало «wie man wird, was man in Wahrheit ist», «как становятся тем, чем являются на самом деле»! Но «истину» (Wahrheit), поняв ее как инструмент коллективности, Ницше сделал своим врагом. И все-таки инстинкт самостановления, подобно подземному потоку, всякий раз снова пробивал себе дорогу после того, как разум Ницше устраивал обвал: он не раз просачивался на поверхность, но так и не вышел из-под земли окончательно.

Вторая, стратегическая ошибка Ницше состояла в неверно нащупанном пути самостановления (ибо этот путь поначалу всегда нащупывается вслепую): вместо того, чтобы осторожно разбираться с собственной внутренней коллективностью, он стал воевать с коллективностью вне себя, приняв ее за врага (и тем самым создал себе внутреннего врага, хотя бессознательное, коллективное вообще само по себе вовсе не враг, а просто природа, почва). Воюя с коллективным вне себя, он на самом деле вел внутреннюю битву (или, иначе: вынес ее наружу) — но тождества этих двух своих битв он так до конца и не понял18. Он совершил проекцию «широкого размаха». Проекции же всегда по природе своей бессознательны, а бессознательные шаги такого рода в ходе самостановления, чем дальше оно продвигается, тем вернее подводят к пропасти; инстинкт самостановления вообще подвержен порче, девиации со «своих путей», может быть, больше, чем естественные инстинкты (поэтому тема удачи и удачных по праву играет такую видную роль в рассуждениях Ницше). Мало того, он совершил негативную экстраверсию, т. е. воспроизвел пубертатную стратегию процесса индивидуации (желание делать все наоборот, назло: «добро — ценность коллективная; так вот, долой добро, да здравствует зло» и т.д.), только на несравненно более высоком уровне — уровне самостановления. Идея же всеутверждения сущего в дионисийском потоке становления (и вечного возвращения) выражала естественную сторону «вочеловечения» Ницше, но эти две стороны одной внутренней жизни — негативно-экстравертная и утвердительная — оставались чуждыми друг другу (и дионисийский поток, и вечное возвращение на самом деле нейтральны в отношении всего, что содержат: они не только утверждают, но и отрицают). Мыслителю гораздо больше нравилось говорить «нет», чем «да».

В чем проявилась ошибка негативной экстраверсии? В том самом, чем и славится Ницше прежде всего остального, — в «философствовании молотом», в ниспровержении всех прежних ценностей, в «нигилизме» и «цинизме», в тотальной критике морали, христианства и религии вообще («Бог» — высшее символическое воплощение всего коллективного в человеке, но заодно и всего личного, чего — как и амбивалентности бессознательного вообще — Ницше не заметил), Вагнера, «современных веяний», «стада», демократии, пива, социализма, антисемитства и многого другого, в чем выражает себя роевое начало, коллективность в ее внешнем (вульгарном или утонченном, материальном или символическом) оформлении, — одним словом, в терминаторстве. Смысл этого терминаторства — в расчистке места для ценностей, сопровождающих становление собственной личности: поэтому сначала нужно было демонтировать все «готовое», коллективное, чтобы заменить своим. Ницше успел или смог выполнить главным образом только первую часть задачи. Но в деле терминации он и впрямь был величайшим мастером всех времен и народов — во-первых, потому, что инстинкт самостановления говорил в нем громче, чем в других, а во-вторых (и это главное), потому, что этот инстинкт принял в нем негативно-экстравертную форму. И свидетельство силы, верности инстинкта Великого терминатора — то, что он громил и приносил в жертву все самое дорогое для роевой стороны своей собственной души: мораль, христианство, Вагнера и даже, наверное, пиво. Но эта роевая сторона — только личностный аспект или слой коллективного, глубже которого лежит само коллективное (бессознательное как природа). Его-то Ницше и принял за его же верхний слой, произведя подмену, о которой речь шла выше.

А сейчас мы с читателем путем искусного маневра увернемся от одной ужасной ошибки и дружно скажем: оттого, что Ницше совершил в своем самостановлении стратегическую ошибку негативной экстраверсии, его терминаторство всего коллективного, когда он понимает его именно как коллективное в противостоянии личному, не становится менее верным и убедительным. Таков, например, его вывод о «стадной», т. е. коллективной природе морали (хотя это лишь одна из ее сторон). Но это же терминаторство становится менее верным и убедительным, а то и прямо ошибочным (биологический редукционизм, непонимание принципиально двойственной, коллективно-личностной природы таких явлений, как мораль и религия), когда Ницше охватывает «забвение» основного инстинкта, а отрицание превращается в цель саму по себе. Психологически оно неизбежно влечет за собой стремление к власти — ведь отрицать значит прилагать силу, направленную против чего-либо, чтобы утвердить себя. Это стремление как идея («воля к власти») тоже было проекцией — теперь уже потребности во власти над собой, которой Ницше, как известно, в конце концов как раз и не хватило.

Основные черты всякого самостановления благодаря сильному инстинкту Великого терминатора стали и узловыми моментами, «центрами кристаллизации» его творчества. Вот они в двух словах: абсолютная ценность творчества, свободы (освобождения), одиночества и мужского начала («пафос дистанции»), эстетизм, иерархизм, «аристократизм» («что благородно?»), воинская дисциплина духа, принцип движения, роста («познание как страсть»), бесстрашие, принцип ответственности и, вообще говоря (словами Пушкина), «неподражательная странность и резкий, охлажденный ум». Но ведь творчество — сила главным образом позитивная, а терминаторство может играть в нем только подчиненную роль. Как же обстоит у Ницше дело с созиданием? Какие новые ценности он предлагает взамен старых, коллективных?

В перспективе самостановления особенно соблазнительно выглядит одна из них — идея сверхчеловека: вот, вот она манит и влечет, вьется золотой рыбкой — но попробуй поймай ее! В сущности, сверхчеловек — это просто человек, личность, и, конечно, другой вид, нежели H. sap. sap., — только не биологически, а «сверхприродно»; но вот терминаторство искажает, замутняет чистую перспективу — и заставляет Ницше ошибаться. Ему приходит в голову, во-первых, связать сверхчеловека с идеей власти, а во-вторых, заставить его (в проекте) размножаться и создавать расу сверхлюдей, т. е. свести весь сверхприродный (не отвергающий природу, а вырастающий из нее и растущий дальше) труд самостановления назад, к биологическому или по крайней мере моральному (воспитание!) началу. Так можно вывести только расу аристократов (и это, конечно, лучше, чем ничего, т. е. раса торгашей, песок) — но аристократия не гарантирует личности, а только создает условия для ее появления (в отличие от песка, демократии любого пошиба, напрочь и принципиально исключающей такую возможность).

Идея сверхчеловека, как ни двусмысленна она у Ницше, — единственное его собственно позитивное достижение (я говорю «собственно», потому что «несобственный» позитивный смысл есть у его терминаторской работы: к примеру, отвергая коллективную мораль, он неявно утверждает мораль «на иных основаниях, чем это делалось прежде»19, — нам ясно, что на основаниях ценности личности, хотя автор и молчит об этом). Вечное возвращение и воля к власти — идеи, мягко говоря, убедительные далеко не для всех. Да они и не могли быть такими, если учесть, что входили в педагогический (или врачебный) замысел Великого терминатора, наивный потому, что на самом деле бессознательно предназначался для своего автора. А педагогика и психотерапия часто пользуются отвлекающими маневрами с помощью представлений, не имеющих собственного смысла. Так было и тут, и Ницше, видимо, давал себе в этом отчет. В не предназначенных для публикации материалах мыслителя есть один фрагмент, на который исследователи уже давно обратили внимание20: там Ницше описывает свое творчество в терминах «экзотерическое — эзотерическое», причем идея воли явно относятся к экзотерическим, предназначенным для публики, педагогическим; в другом фрагменте21 — уже после «Заратуштры»! — он говорит о гипотетическом и предварительном «для нас» статусе идеи вечного возвращения.

А что же эзотерическое учение? Да ровно ничего! Его «формулировки» чисто негативны («нет воли, нет причины»), так что складывается впечатление, будто его содержание — просто тайна, тайна сама по себе, без всякого содержания. Психологический комплекс тайны, основанный на бессознательном стремлении защитить становящееся сознание (в случае индивидуации) и становящуюся личность (в случае самостановления) от «враждебных» сил коллективного, грозящих «пожрать» то, что от него уходит (а тайна, невидимость тут — единственное оборонительное средство), был свойствен мыслителям в явной или неявной форме и до, и после Ницше (достаточно вспомнить о Пифагоре и Платоне с их неписаными учениями, о шифрованном, перекрученном и переусложненном языке Хайдеггера) и, вероятно, не миновал Великого терминатора. Уже упоминавшийся афоризм 552 «Утренней зари» дает некоторое представление об этом комплексе: здесь он выражен символически, образом «беременных» — своей личностью как тайной.

Зато много ценного можно извлечь из исторической перспективы, которую предложил Великий терминатор. Предвидение краха европейской цивилизации и попытки выяснить его причины (см. аф. 132, особ. 173 слл., 206), ощущение того, что «мораль» — коренной духовный склад Европы (аф. 539), наконец, тема забвения (аф. 312) как начала цивилизации (в неявном противопоставлении культуре) — таковы достижения и плоды «Утренней зари», плоды, некоторым из которых предстояло дозреть в более поздних сочинениях.

Среди этих недозревших и до сего дня плодов особенно выделяется мысль о забвении — по Ницше, «звериной природы», «исконных переживаний», того, что нынче назвали бы коллективным бессознательным. Сам-то он как говорящий об этом как будто бы не лишен памяти. Но почему он тогда время от времени замечает состояние «глубочайшего опамятования» — как нечто важнейшее — у себя самого22? Кажется мне, теперь читатель и сам сможет ответить себе на этот вопрос — в глубоком молчании. «…Моя задача — подготовить миг высочайшего опамятования человечества…» Что ж, может быть, Великий терминатор и выполнил эту задачу: хотя он и не научил человечество «быть самим собой» (а это и была бы подлинная «переоценка всех ценностей»), но дал любому желающему великий урок в этом единственном деле, которым стоит заниматься. А незавершенность его собственного самостановления есть символ бесконечного, но строго определенного пути, который выбирает тот, кто решается на собственную личность, на бытие.

 

 


1. Заранее предупреждаю: любители психологических ягод (вроде клубники с душком и пышной клюквы) в духе Фрейда тут ничего не получат, им лучше сразу уйти; здесь надо тяжело работать, а не смаковать. Бессознательное (а не «подсознание»; уж и не знаю, что это такое) тут и дальше понимается более или менее в духе К.Г. Юнга. — В качестве эпиграфа к этой статье предлагаю текст последних строк стихотворения Ницше «Die Wuste wachst…» («Пустыня пуще…») из «Дионисовых дифирамбов»: «Пустыня пуще: горе тому, кто носит в себе пустыни! // Камень скрипит о камень, пустыня обхватывает и душит. // Чудовищная смерть глядит пылающим бурым оком // и жует — , для нее жить значит жевать… // Не позабудь, человек, выдубленный сладострастием: // ты — этот камень, эта пустыня, ты — смерть…».

2. Переводы из «Се человек» мои.

3. Я предпочитаю то, что пишут маслом на холсте. См., например, картины известной московской художницы Лены Хейдиз (Hades), особенно «Все они круглы…» и «Государством зову я…», репродуцированные в кн.: Ницше Ф. Так говорил Заратустра. М., ИФ РАН, 2004, — картины эти выражают в образе одну из идей «Утренней зари», а не только «Заратуштры» («песок»).

4. Точно так же не зависевший, но в противоположном смысле, от двух великих антиподов Ницше — Ф. Достоевского и Л. Толстого, как и от любого другого «властителя дум»: эти скалы песок просто обтекал и тек себе дальше; лишь несколько песчинок приставало к их подножьям. Другие «властители» (вроде К. Маркса) царили только потому, что превозносили песок до небес — а теперь песок научился царить и сам, и властители ему не нужны вообще; вернее, нужны, но только такие же, как он сам.

5. У меня получилось так: «Новая эволюция: Homo sap. sap. --> существо (а не то даже тварь) торговато-продажное».

6. К моему великому сожалению, в этой статье по необходимости обо всем сказано слишком коротко — прошу читателя-критика иметь это в виду.

7. Строго говоря, этот термин избыточен: бессознательное по своей сущности коллективно, и наоборот. Но поскольку все существует в градации, он имеет смысл — ведь есть и коллективное сознание (которое благодаря своей коллективности бессознательно). Дальнейшие различения здесь невозможны.

8. Толстой Л. Н. Война и мир. Т. 3, ч. 1, гл. 1.

9. «Самоутверждение в собственных глазах» — это всегда воображаемая внешняя оценка. Связь между признанием и «ощущением власти» улавливал и Ницше (аф. 112, 113) — он только не знал, что «воля к власти» есть бессознательная компенсация зияния личности.

10. Можно приводить и другие признаки «околлективленности», к примеру, бессознательная или сознательная идентификация с родом, семьей, полом, этносом, государством, профессией, партией, конфессией, наукой, должностью и любой ролью вообще (то, что К. Г. Юнг назвает маской), — но я не стану заниматься здесь феноменологией песка. В «Утренней заре» всюду проводится упрямое разотождествление со всеми этими ролями.

11. Или, пожалуй, персонализация, или еще трансмутация, или даже вочеловечение, — как кому больше нравится.

12. Не до личности дотягивался Ницше — она у него была, — а до окончательного понимания собственного инстинкта. Инстинкту лучше всего быть или вообще непонятым, или понятым вполне: инстинкт недопонятый — это инстинкт ущербный.

13. Чтобы ответить на него, мне, конечно, придется выйти далеко за рамки «Утренней зари»; да и наивно было бы желание объяснять только одно произведение такого автора, как Ницше.

14. См.: KSA, Bd. 7, fr. 5 [80]. Рус. пер.: Ницше Ф. Полн. собр. соч. Т. 7. М., 2007. С. 106 сл. На самом деле коллективно только инструментальное, роевое сознание (а его «я» как личность иллюзорно).

15. См.: «Веселая наука», аф. 354.

16. См, например: Ницше Ф. Полн. собр. соч. Т. 13. М., 2006. Фр. 14 [128].

17. Ницше неверно понял уже изречение Пиндара, из которого «вывел» свою формулу: его смысл на самом деле «Не изменяй себе, оставайся, каков есть» (девиз, адресованный поэтом сиракузскому тиранну Гиерону).

18. Правда, общая интуиция работы с бессознательным у него была — достаточно обратить внимание на композицию «Утренней зари»: «подземщик» в начале (хотя и задним числом) — «воздухоплаватели духа» в конце; это музыкальное движение символизирует, что здесь, как и в античных мистериях, путь вверх лежит через «подземелье» (т. е. к большему сознанию — через работу с бессознательным, которое и ниже сознания, и выше его).

19. Аф. 103. Значит, Ницше отрицает не мораль, не добро вообще, а только мораль и добро, поскольку они поддерживают и оправдывают все коллективное в человеке, — делает правильный вывод читатель.

20. Ницше Ф. Полн. собр. соч. Т. 12. М., 2005. Фр. 5 [9].

21. См.: там же. Т. 13. Фр. 14 [188].

22. См: там же. Т. 12. Фр. 9 [172] (осень 1887 г.).

 

См. также: