Ф. Ницше «Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого» Перевод Рынкевича

Страницы: 1 2 3

Фридрих Ницше

ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА
КНИГА ДЛЯ ВСЕХ И НИ ДЛЯ КОГО

Перевод В.В.Рынкевича
под редакцией И.В.Розовой
М.: "Интербук", 1990

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ

– О, кто совершил больше безрассудств, чем милосердные; И что причинило больше страданий, чем безумие сострадательных?
Горе любящим, еще не достигшим той высоты, которая выше сострадания их!
Так сказал мне однажды дьявол: "Даже у Бога есть свой ад – это любовь его к людям".
А недавно я слышал от него: "Бог умер, из-за сострадания своего к людям умер он".

Заратустра. "О сострадательных"

ЖЕРТВА МЕДОВАЯ


И снова бежали месяцы и годы над душой Заратустры, а он не замечал этого; но волосы его поседели. Однажды сидел он на камне рядом с пещерой своей и молча смотрел вдаль, на вздымавшиеся пучины морские; звери его задумчиво ходили вокруг и, наконец, остановились перед ним.
"О Заратустра, – сказали они, – не высматриваешь ли ты счастье свое?" – "Что мне счастье! – отвечал Заратустра. – Давно уже не стремлюсь я к счастью – я стремлюсь к делу своему". – "О Заратустра, – продолжали звери, – ты говоришь так, словно сверх меры преисполнен блага. Ты как будто плывешь в лазоревом озере счастья!" – "Ах вы, хитрецы, – отвечал Заратустра, улыбаясь, – какой удачный образ выбрали вы! Однако вы знаете, что счастье мое тяжело и не похоже на подвижную волну: оно гнетет и не отстает от меня, словно растопленная смола".
Тогда звери снова стали ходить вокруг в раздумье и затем опять остановились перед ним. "О Заратустра, – говорили они, – так вот почему становишься ты все желтей и темней, хотя волосы твои белеют и делаются похожими на лен? Взгляни, ты и вправду словно покрыт смолой!" – "Что вы такое говорите, звери мои, – смеясь, отвечал Заратустра, – поистине, оклеветал я счастье свое, сравнив его со смолой. Со всеми плодами, которые созревают, происходит то же, что и со мной. Это – мед в жилах моих; он делает кровь мою гуще, а душу – спокойнее". – "Должно быть, так и есть, – ответили звери, приближаясь к нему, – а не хочешь ли ты подняться сегодня на высокую гору? Воздух прозрачен, и с горы мир виден лучше, чем когда-либо". – "Да, звери мои, – отвечал он, – прекрасен совет ваш и по сердцу мне он: я поднимусь на высокую гору! Но позаботьтесь о том, чтобы был у меня мед – желтый, чистый, прозрачный, холодный, как лед, золотистый сотовый мед. Ибо знайте, – там, наверху, хочу принести я жертву медовую."
Но когда Заратустра достиг вершины горы, он отослал зверей, сопровождавших его, домой и, убедившись, что остался один, рассмеялся от всего сердца и сказал, оглянувшись вокруг:


"Я говорил о жертвах и о жертве медовой; но это было только уловкой и, поистине, полезным чудачеством! Здесь, наверху, могу говорить я свободнее, чем перед пещерами отшельников и домашними животными их.
Жертвовать? Скорее расточаю я то, что дарят мне, я – расточитель с тысячью рук: как посмею я назвать это жертвой!
И когда желал я меда, я желал только притравы и сладкого, густого медового сока, которым лакомятся ворчуны-медведи и диковинные хищные птицы:
– лучшей притравы, столь необходимой охотникам и рыболовам. Ибо если похож этот мир на лес, населенный дикими зверями, и на охотничьи угодья, то, по-моему, еще больше похож он на бездонное и изобильное море,
– на море, полное пестрых рыб и крабов, море, которому возрадовались бы даже боги и захотели бы сами стать рыболовами и забрасывать сети свои: так богат этот мир большими и малыми чудесами!
Особенно человеческий мир, человеческое море: в него закидываю я золотую удочку свою и говорю: разверзнись, человеческая бездна!
Разверзнись и выброси мне рыб и сверкающих крабов! Лучшей притравой своей приманю я сегодня самых диковинных человеческих рыб!
– само счастье свое я закидываю вдаль, во все края, между восходом, зенитом и закатом, чтобы увидеть, много ли рыб среди людей станет биться и дергаться на приманке счастья моего,
– пока, попавшись на острые, скрытые крючки мои, не придется достигнуть им всем – этим разноцветным пескарям бездны – высоты моей, высоты самого яростного ловца человеков [1] и рыб.
Ибо таков я изначально, влекущий и манящий, тянущий вверх и возвышающий, воспитатель и надсмотрщик, который не напрасно внушал некогда сам себе: "Будь тем, кто ты есть!".
Пусть же теперь поднимаются они вверх, ко мне: ибо жду я знамения, возвещающего, что настал час нисхождения моего; а сам я пока еще не спускаюсь в море людское, в которое некогда предстоит мне погрузиться.
Потому и жду я в этих горах, лукавый и насмешливый, без терпения и без нетерпения, а, скорее, как тот, кто разучился даже терпеть, поскольку "терпеть" ему больше уже не приходится. [2]
Ибо не торопится судьба моя: не иначе, как забыла она обо мне! Или уселась в тени, за каким-нибудь камнем, и ловит мух?
И поистине, за то благодарен я вечной судьбе моей, что она не подгоняет, и не торопит меня, и не жалеет она времени для шуток и злости: вот и сегодня взошел я на эту высокую гору, чтобы заняться рыбной ловлей.
Когда-либо ловил ли кто-нибудь рыбу в высоких горах? Но как ни безумно то, чем занят я тут, наверху: это все-таки лучше, чем сидеть там, внизу, – торжественным, пожелтевшим и позеленевшим от ожидания,
– надутым от ожидания и пышущим гневом, как завывание священной бури, нетерпеливо несущейся с гор в долины с воплями: "Слушайте, не то я ударю вас божьим бичом!".
Нет во мне неприязни к этим гневливым: ибо годятся они для насмешек моих! Они и должны быть столь нетерпеливыми, эти огромные, гремящие барабаны: а вдруг, если сегодня не дадут им слова, не получить им его никогда?
Но я и судьба моя, мы не обращаемся ни к "Сегодня", ни к "Никогда": у нас есть терпение и время, и даже избыток того и другого, чтобы говорить. Ибо некогда должен придти он, и нас он тогда не минует.
Кто же это должен прийти и нас не минует? – Наш Великий Случай, наше великое, грядущее царство земное, тысячелетнее царство Заратустры.
Далеко ли еще до него, до этого царства? Какое мне дело! Однако не слабеет от этого верность моя – на этом стою я, и стою прочно, обеими ногами,
– на этом вечном основании, на твердых первозданных камнях, на высочайших твердынях древних гор, где ветры сходятся, как у предела бурь, вопрошая – где? куда? откуда?
Смейся, смейся, благая ярость моя! Сбрасывай вниз в долины свой сверкающий презрением смех! Самых прекрасных рыб среди людей примани мне сверканием своим!
И все, что принадлежит мне во всех морях, то, что во всем – мое-и-для-меня: вылови мне это и извлеки из глубин. Вот чего жду я, злейший из всех ловцов человеков и рыб.
Дальше, дальше, удочка моя! Глубже опускайся, приманка счастья моего! Излей по каплям сладчайшую росу свою, мед сердца моего! Вонзайся, крючок мой, в брюхо всякой черной скорби!
Дальше, дальше, взор мой! О, как много морей вокруг, сколько мерцает огней человеческого будущего! О, какая алая тишина надо мной! Какое безоблачное молчание!"


КРИК О ПОМОЩИ


На следующий день Заратустра опять сидел на камне перед пещерой, в то время как звери блуждали по свету в поисках пищи, а также нового меда: ибо Заратустра истратил и расточил весь старый мед свой до последней капли. И вот – когда сидел он так, с посохом в руке, и обводил им тень свою на земле, и размышлял, – но не о себе и не о тени своей размышлял он, – вздрогнул он вдруг от испуга, ибо рядом со своей тенью увидел чью-то другую. И когда он поспешно обернулся и встал на ноги, перед собой увидел он прорицателя, того самого, что однажды ел и пил за столом у него, того самого провозвестника великой усталости, поучавшего: "Все равно ничто не вознаграждается, мир лишен смысла, знание – душит". Но с тех пор изменилось лицо его, и когда Заратустра взглянул ему в глаза, вновь содрогнулось сердце его: так много зловещих знамений и пепельно-серых молний запечатлелось на этом лице.
И прорицатель, поняв, что творится в душе Заратустры, провел рукой по лицу своему, словно желая напрочь стереть с него эти зловещие знаки; так же поступил и Заратустра. И тогда, придя в себя, они протянули друг другу руки, в знак того, что готовы узнать один другого.
"Добро пожаловать, пророк великой усталости, – сказал Заратустра, – не напрасно был ты некогда гостем и сотрапезником моим. Будь же им и сегодня, ешь и пей за столом у меня, и не взыщи, если рядом с тобой будет сидеть веселый старик!" – "Веселый старик? – переспросил прорицатель, покачав головой, – кто бы ты ни был и кем бы ни захотел стать, о Заратустра, слишком долго жил ты здесь, наверху, – скоро уже не будет сушей то место, где стоит челн твой!" – "А разве я на суше?" – отвечал Заратустра, смеясь. – "Волны великого бедствия и скорби поднимаются все выше и выше вокруг горы твоей, – сказал прорицатель, – скоро подхватят они челн твой, и тебя унесут вместе с ним". – Заратустра молчал и удивлялся. – "Разве ты не слышишь? – продолжал прорицатель, – не слышишь клокочущий шум, поднимающийся из глубины?" – Заратустра все еще молчал и прислушивался: и вот – услышал он долгий протяжный крик, который пучины бросали друг другу, передавая все дальше и дальше, ибо ни одна не желала оставить его у себя: так зловеще звучал он.
"Ты, роковой провозвестник, – сказал, наконец, Заратустра, – это же крик о помощи, крик человека, и, похоже, доносится он из темных глубин неведомого моря. Хотя какое мне дело до человеческих бед! Но последний грех, что остался во мне, – знаешь ли ты имя его?"
"Сострадание! – отвечал прорицатель из глубин сокрушенного сердца, подняв вверх руки свои. – О Заратустра, я пришел, чтобы ввести тебя в последний твой грех!"
И едва произнес он эти слова, как снова раздался крик, еще протяжнее и тоскливее, чем раньше, но уже намного ближе. – "Ты слышишь? Слышишь, Заратустра? – воскликнул прорицатель, – это тебя, тебя призывает этот крик: "Иди, иди, иди, пора, давно пора!".
Но Заратустра молчал, смятенный и потрясенный; наконец он спросил, словно сомневаясь в себе самом: "Кто же это зовет меня?"
"Тебе ли не знать этого, – резко отвечал прорицатель, – зачем ты прячешься? Это высший человек взывает к тебе!"
"Высший человек? – воскликнул Заратустра, охваченный ужасом. – Чего же он хочет? Что нужно ему? Высший человек! Что ему нужно здесь?" – и тело его покрылось потом.
Прорицатель же не отвечал на испуганные восклицания Заратустры, а продолжал вслушиваться в зов глубин. Но оттуда долго не доносилось ни звука, тогда он обернулся и увидел, что Заратустра все еще стоит, не двигаясь с места, и дрожь бьет его.
"О Заратустра, – проговорил он, – ты не похож на человека, который от счастья кружится на месте: чтобы не упасть, придется тебе танцевать!
Но даже если ты и захочешь танцевать и выделывать на канате трюки, все равно никто не скажет: "Смотрите, вот танцует последний веселый человек!"
Тот, кто его ищет здесь, напрасно поднялся на эти высоты: пещеры найдет он и скрывающихся в них, а также убежища для тех, кто спасается бегством, но не обнаружит ни тайников, ни сокровищниц счастья, ни новых золотоносных жил его.
Счастье – не обрести его у отшельников, заживо похоронивших себя! Неужели придется искать мне последнее счастье на блаженных островах, среди далеких забытых морей?
Хотя все равно ничто не вознаграждается, всякие искания бесполезны, не существует более блаженных островов!"
Так вздыхал прорицатель; но с последним вздохом его к Заратустре вернулись спокойствие и уверенность, словно он из глубокого ущелья снова вышел на свет. "Нет! Нет! Трижды нет! – воскликнул он бодрым голосом, поглаживая бороду, – это мне хорошо известно! Существуют еще блаженные острова! Уж лучше молчи об этом, ты, мешок печалей и воздыханий!
Перестань болтать, ты, полуденная дождевая туча. Разве не видишь, что промок я уже от печалей твоих, словно собака, которую окатили водой?
Отряхнусь-ка я и сбегу от тебя, чтобы высохнуть, – так что не удивляйся! Или сочтешь ты это невежливым? Но тут мои владения.
А высшего человека я тотчас разыщу в тех лесах, откуда, быть может, доносился крик его. Быть может, его преследует какой-нибудь лютый зверь.
Он – в моих владениях: здесь с ним не случится несчастья! Действительно, немало тут у меня лютых зверей".
И с этими словами Заратустра направился к лесу. Тогда прорицатель сказал: "О Заратустра, ты – плут!
Я понял: ты хочешь избавиться от меня! Ты предпочитаешь уйти в лес, к диким зверям!
Но тебя это не спасет! Вечером снова буду я здесь; я усядусь в пещере твоей и буду сидеть, терпеливый, тяжелый, словно колода, и ждать тебя!"
"Да будет так! – крикнул Заратустра уже издали. – И пусть все мое в этой пещере принадлежит и тебе, дорогому гостю моему!
Если найдешь ты мед, – ну что ж! лижи его, ворчливый медведь, и услаждай душу свою! А вечером оба мы будем веселы,
– веселы и довольны, что день этот кончился! И будешь ты плясать под песни мои, словно ученый медведь.
Ты сомневаешься? Ты качаешь головой? Ну что ж, посмотрим, старый ворчун! Ведь и я – тоже прорицатель!"


Так говорил Заратустра.


БЕСЕДА С КОРОЛЯМИ

1.


Заратустра не был еще и часу в пути по горам и лесам своим, как вдруг увидел престранное шествие. Посреди дороги, по которой хотел он спуститься, шли два короля, в коронах и украшенные пурпурными поясами, пестрые, словно фламинго: перед собой они гнали нагруженного осла. "Что надо этим королям в моем царстве?" – изумленно сказал Заратустра в сердце своем и поспешил спрятаться за куст. Но когда короли поравнялись с ним, он произнес вполголоса, словно обращаясь к самому себе: "Странно! Странно! Как увязать одно с другим? Двух королей вижу я – но только одного осла!".
Тогда те двое остановились, с улыбкой глядя в ту сторону, откуда донесся голос, и повернулись друг к другу. "Так же думают многие и среди нас, – сказал король, что шел справа, – но они не высказывают этого вслух".
А король слева, пожав плечами ответил: "Это, вероятно, пастух, пасущий коз. Или отшельник, долго живший среди скал и деревьев. Да, отсутствие общества портит самые добрые нравы".
"Добрые нравы? – сердито и с горечью возразил другой король. – Так от чего же мы бежим? Не от "добрых" ли нравов? Не от нашего ли "высшего общества"?
Поистине лучше уж жить среди отшельников и пастухов, чем в кругу нашей раззолоченной, лживой, нарумяненной черни, которая называет себя "высшим обществом",
– которая называет себя "аристократией". Но все в них лживо, и даже сама их кровь – из-за застарелых дурных болезней и еще более дурных исцелителей.
Теперь я предпочитаю им всем крестьянина: он груб и хитер, упрям и вынослив: ныне это самый благородный тип.
Крестьяне – вот кто ныне лучшие из людей; они и должны господствовать! Однако теперь – царство толпы, и я уже не обольщаюсь. Толпа же – это мешанина и неразбериха.
У них все перемешано: святой с негодяем, дворянин с евреем, и все зверье из Ноева ковчега.
Добрые нравы! Все у нас лживо и прогнило насквозь. Никто уже не способен к почитанию: как раз от этого мы и бежим. Всюду эти назойливые заискивающие псы, покрывающие позолотой пальмовые листья.
Отвращение душит меня оттого, что мы, короли, сами стали ненастоящими, что мы прячемся под одеждами ветхого, раззолоченного дедовского великолепия, что для глупцов и пройдох и для всех, кто вовлечен сегодня в мелочную торговлю властью, мы не более чем профили на монетах!
Мы – не первые среди людей, но должны разыгрывать эту роль для толпы: и от этой лжи пресыщение и отвращение овладели нами.
Мы ушли, наконец, от этого сброда, от всех этих крикунов и от мушиной пачкотни грязных писак, от смрада торгашей, от судорог честолюбия и от зловонного дыхания – тьфу! жить среди этой сволочи!
– тьфу! играть роль первых среди этой сволочи! О отвращение! Отвращение! Отвращение! Во что превратились мы, нынешние короли!"
"Это приступ твоей застарелой болезни, – сказал король слева, – это приступ отвращения, бедный мой брат. Однако, по-моему, кто-то подслушивает нас".
Заратустра, с напряженным вниманием слушавший эти речи, тотчас вышел из убежища своего, подошел к королям и сказал:
"О короли, тот, кто слушает вас, и слушает весьма охотно, зовется Заратустрой.
Я – Заратустра, я тот, кто сказал некогда: "Кому ныне дело до королей!" Не взыщите, но возрадовался я, услышав, как вы говорите друг другу: "Кому ныне дело до нас, королей!"
Но здесь мое царство и моя держава: что ищете вы здесь? Однако, быть может, дорогой вы нашли то, что ищу я, – высшего человека".
Услышав это, короли ударили себя в грудь и сказали в один голос: "Нас узнали!
Мечом этого слова рассекаешь ты густой мрак сердец наших. Ты угадал печаль нашу, ибо, видишь ли, для того и пустились мы в путь, чтобы найти высшего человека,
– человека, который был бы выше нас: хотя мы и короли. Ему ведем мы этого осла. Ибо высший человек должен быть и высшим властелином на земле.
Нет более жестокого несчастья в судьбе человеческой, чем когда властители земли – не первые среди подданных своих. И все тогда становится лживым, превратным и ужасающим.
Когда же они становятся последними и из людей превращаются в скотов, тогда чернь все более поднимается в цене, пока, наконец, добродетель ее не провозгласит: "Смотрите, только я одна – добродетель!"
"Что слышу я? – отвечал Заратустра. – Как мудры короли! Я восхищен и поистине с удовольствием переведу на язык рифм то, о чем говорилось:
– хотя стихи эти и не для всяких ушей и вряд ли понравятся всем. Но я давно уже не обращаю внимания на длинные уши. Итак, вот они!
(Но тут и осел заговорил: отчетливо и не без злого умысла он произнес – "И-А"). [3]

Однажды – в первый год от Рождества Христа –
Сивилла, опьянев, но без вина, вещала:
"О горе! Как все обветшало!
Как низко опустился мир!
В блудницу превратился Рим,
Во всем упадок и развал,
Пал Цезарь до скота,
Сам Бог – евреем стал!"

2.


Короли наслаждались стихами Заратустры, а тот, что справа, сказал: "О Заратустра, как хорошо сделали мы, отправившись повидать тебя!
Ибо враги твои в своем зеркале показали нам образ твой: и в том зеркале явился ты в облике демона, с язвительной усмешкой, так что убоялись мы тебя.
Но и это не помогло! Снова и снова продолжал ты уязвлять нам сердца и уши своими речениями. Наконец, мы решили: не все ли равно, как он выглядит!
Надо услышать того, кто поучает: "Вы должны любить мир лишь как средство к новой войне, и мир короткий – сильнее, чем мир продолжительный!".
Никто еще не произносил столь воинственных слов: "Что такое – добро? Добро – это быть храбрым. Благо войны освящает всякую цель".
О Заратустра, при этих словах кровь отцов взволновалась в жилах наших: словно сама весна обратилась с речью своей к бочкам, наполненным старым вином.
Когда мечи перекрещивались с мечами, подобно обагренным кровью змеям, тогда любили жизнь отцы наши; мирное солнце в мирном небе казалось им безжизненным и холодным, а долгий мир был позором для них.
Как вздыхали они, отцы наши, видя на стене блестящие, притупленные мечи! Подобно мечам этим, жаждали они войны. Ибо меч хочет упиваться кровью и сверкает от страстного желания."
Пока короли с жаром, увлеченно говорили о счастье отцов своих, Заратустрой овладело сильное желание посмеяться над пылом их, ибо было очевидно, что короли эти – с благородными, тонкими чертами лица – вполне миролюбивы. Однако же превозмог он себя. "Ну что ж! – сказал он. – Вот дорога, ведущая к пещере Заратустры; долог будет вечер сегодняшнего дня! А теперь покину я вас: меня призывает крик о помощи.
Это честь для пещеры моей, что даже сами короли воссядут в ней и будут ждать, однако же долго придется им ждать!
Ну что ж! Ничего не поделаешь! Где ныне лучше всего обучаются ожиданию, как не при дворе? И вся добродетель королей, какая еще осталась у них, не гласит ли она: уметь ждать?"


Так говорил Заратустра.


ПИЯВКА


Заратустра, занятый своими мыслями, пошел дальше, спускаясь с гор, по лесам, мимо болотистых мест; и, как это может случиться со всяким, кто размышляет о трудном и нелегком, он нечаянно наступил на кого-то. И вот – разом посыпались ему в лицо крик боли, два проклятья и двадцать два скверных ругательства, так что Заратустра в испуге замахнулся палкой и к тому же ударил того, на кого наступил. Но он тотчас овладел собой, и сердце его смеялось над глупостью, которая только что совершилась.
"Прости, – сказал он приподнявшемуся с мрачным видом человеку, – не сердись и выслушай прежде всего такую притчу.
Подобно путнику, мечтающему о чем-то далеком, который на пустынной улице нечаянно толкает ногой спящую на солнце собаку;
– и подобно тому, как оба они вскакивают и бросаются друг на друга, словно смертельные враги, оба перепуганные насмерть, – точно так же случилось и с нами.
И все же – много ли надо, чтобы они отнеслись друг к другу с лаской. Ведь оба они – одинокие!"
"Кто бы ты ни был, – все еще гневаясь, отвечал незнакомец, – ты больно задел меня не только ногой, но и этим сравнением!
Взгляни, разве я собака?" – И с этими словами сидящий поднялся и вытащил голую руку свою из болота. А до этого он, притаившись и припав к земле, лежал у воды, словно охотник, выслеживающий дичь.
"Что с тобой? – воскликнул Заратустра в испуге, ибо увидел, что по руке незнакомца ручьями льется кровь, – что ты делаешь здесь, несчастный? Не укусы ли это какой-то мерзкой, подлой твари?"
Но истекающий кровью улыбнулся, хотя и не прошел еще гнев его. "Какое тебе дело? – ответил он, собираясь уходить. – Здесь я у себя дома, в своих владениях. Пусть меня спрашивает, кто хочет: но всякому болвану я не собираюсь отвечать".
"Ты ошибаешься, – с состраданием в голосе сказал Заратустра, удерживая его, – ты здесь не у себя, но в моем царстве, а тут ни с кем не должно случиться ничего дурного.
Называй меня как хочешь, – я тот, кем должен быть. Сам же я называю себя Заратустрой.
Вот что! Там, наверху, дорога ведет к пещере моей – это недалеко; не хочешь ли ты перевязать у меня свои раны?
Не повезло тебе в этой жизни, несчастный: сначала тебя ранил зверь, потом на тебя наступил человек!"
Но услышав имя Заратустры, пострадавший преобразился. "Какое везение! – воскликнул он. – Если что и привязывает меня еще к жизни, возбуждая мой интерес, то это один-единственный человек – Заратустра – и одна-единственная тварь – пиявка.
Ради этого и лежу я у болота, словно рыболов, и вот уже раз десять впивалась пиявка в руку мою, теперь же куда более прекрасного зверя привлекла кровь моя – самого Заратустру!
О счастье! О чудо! Да будет благословен тот день, что привел меня к этому болоту! Да будет благословенна наилучшая, сильнейшая из пиявок, ныне живущих, да будет благословенна пиявка совести – Заратустра!"
Так говорил незнакомец; и Заратустра радовался словам его и почтительной манере речи. "Кто ты? – спросил он, протягивая ему руку. – Еще много между нами невыясненного и неясного, но, кажется, светлый и погожий день уже наступает".
"Я – совестливый духом, – отвечал тот, – и в том, что касается духа, трудно найти человека, более строгого, твердого и целеустремленного, чем я, кроме того, у кого я учился, – я говорю о Заратустре.
Лучше не знать ничего, чем многое – наполовину! Лучше на свой страх и риск быть дураком, чем мудрецом за счет чужих мнений! Я доискиваюсь основы:
– неважно, мала она или велика, называется болотом или небом. Пусть основа эта будет хотя бы в руку шириной – с меня достаточно: лишь бы была она основанием, на котором можно утвердиться!
– пусть хоть в руку шириной: на ней можно утвердиться. В истинно совестливом познании нет большого и малого".
"Так, может быть, ты – исследователь пиявок? – спросил Заратустра. – Может быть, ты, совестливый духом, до последних основ исследуешь пиявку?"
"О Заратустра, – отвечал совестливый духом, – это было бы слишком, если бы решился я на это!
Если что и познал я, так это мозг пиявки: это – мой мир!
Поистине, это целый мир! Но прости, здесь говорит уже гордость моя, ибо в этом нет мне равных. Потому и сказал я, что тут – я у себя дома.
Давно уже исследую я эту единственную вещь, мозг, пиявки, чтобы скользкая истина не ускользнула от меня! Здесь – мое царство!
– ради этого я пожертвовал всем, из-за одного этого все стало мне безразличным; и рядом со знанием моим – тьма невежества.
Совесть духа моего требует от меня, чтобы знал я что-нибудь одно и не знал ничего другого: мне отвратительны все половинчатые духом, все туманные, выспренние, мечтательные.
Там, где кончается честность моя, я слеп, и хочу быть слепым. Но там, где желаю я знать, хочу я быть честным, а значит – строгим, твердым, целеустремленным, жестоким и неумолимым.
Ты сказал некогда, о Заратустра: "Дух есть жизнь, которая сама надрезывает жизнь"; это привлекло меня и привело к учению твоему. И поистине, собственной кровью умножил я знание свое!"
"И это очевидно", – отвечал Заратустра: ибо с руки совестливого духом все еще лилась кровь. Десять пиявок впились в руку его.


"О ты, странный товарищ, сколь многому учит меня такая очевидность – ты сам! И быть может, не все осмелился бы я доверить слуху твоему, столь взыскательному!
Ну что ж! Здесь мы и расстанемся! Но я хочу снова увидеться с тобой. Там, наверху, дорога к пещере моей: этой ночью будешь ты желанным гостем моим!
Я хочу исцелить также и раны тела твоего, на которое я наступил: я еще подумаю об этом. А теперь мне надо спешить – меня призывает крик о помощи!"


Так говорил Заратустра.


ЧАРОДЕЙ

1.


Но когда Заратустра обогнул скалу, он увидел неподалеку, на ровной дороге, человека, который корчился, как бесноватый, и, наконец, бросился ничком на землю. "Постой! – сказал Заратустра в сердце своем, – должно быть, это и есть тот высший человек, чей мучительный крик о помощи слышал я; надо взглянуть, нельзя ли чем-нибудь помочь ему". Но сбежав вниз, к тому месту, где лежал человек, он увидел перед собой старика: дрожь била его, и взор был неподвижен, и как ни старался Заратустра поднять его на ноги, все было тщетно. Казалось, несчастный даже не замечал, что рядом с ним кто-то есть; было жалко смотреть, как он с жестами отчаяния озирался по сторонам, словно покинутый целым миром и безмерно одинокий. Наконец, после всех этих корчей и мучительных судорог, он стал причитать:

О, кто меня отогреет? Кто меня еще любит?
Дайте тепла ваших рук,
Дайте пылающих углей остывшему сердцу!
Едва живой,
Бьюсь в приступе неведомой болезни, –
Раскаленные иглы всепроникающего холода
Пронзают плоть,
Я трепещу –
Ты, Мысль, преследуешь меня!
Охотник, скрытый тучами!
Ужасный! Безымянный!
Твой презрительный взгляд поразил меня молнией
Из непроглядной тьмы,
И вот лежу я в мучительных судорогах
И все извечные скорби и муки постигли меня,
Жестокий охотник,
Неведомый Бог!
Рази сильнее, глубже!
Пронзи, разбей мне сердце!
О, почему терзаешь ты меня тупыми стрелами?
Что еще увидел во мне
Твой злорадный, твой молниеподобный взгляд,
Взгляд Божества, что никогда не пресытится зрелищем мук?
Нет, не погибели моей ты жаждешь,
А страданий!
Зачем меня – терзаешь,
Неведомый, злорадный Бог?
Я чувствую, как ты крадешься,
Чего ты хочешь от меня в полночный час?
Ответь!
Ты гнетешь, подавляешь меня.
О! Ты уже близко!
Прочь! Прочь!
Ты прислушиваешься к моему дыханию,
Ты подслушиваешь биение сердца,
Ты, ревнивец! К чему ты ревнуешь меня?
Прочь! Прочь!
А эта лестница – зачем она тебе?
Хочешь проникнуть в сердце?
В сокровенные помыслы?
Бесстыдный вор!
Что ты задумал украсть?
Что надеешься выведать?
Что пытаешься выпытать?
Истязатель!
Бог пыток и казней!
Или должен я, как собака,
Пред тобой пресмыкаться
И всецело предаться тебе, виляя хвостом?

Напрасно! Уязви же сильнее,
Жесточайшее жало!
Нет, я не пес твой, я – твоя дичь,
Ужасный охотник!
Я – самый гордый из плененных тобой,
Сокрытый тучами разбойник!
Говори же,
Таящийся в молниях!
Подстерегающий на дорогах!
Что надобно тебе, Неведомый?

Как? Ты хочешь выкупа? Что я могу тебе дать?
"Потребуй многого", – советует гордость!
"Будь сдержан", – внушает другая.
Так это – я?
Ты жаждешь получить – меня!
Меня всего?..
И при этом ты продолжаешь пытать меня?
О, безумный, ты унижаешь мое достоинство!
Дай мне любви – кто обогреет меня?
Кто меня еще любит?
Дай мне тепла твоих рук,
Дай пылающих углей остывшему сердцу!
Добавь одинокому льда!
Ибо семь леденящих покровов
Научили меня тосковать по врагам,
Покорись мне, злокозненный!
Дай мне – себя!

Умчался прочь!
Покинул меня единственный, последний друг,
Первый недруг,
Неведомый Бог,
Бог пыток и казней!

– Нет! Вернись!
Вернись со всеми муками!
Вернись к последнему из одиноких!
Потоки слез моих стремятся за тобой
И пламя сердца!
О вернись, мой неведомый Бог!
Моя боль
И последнее счастье!

2.


Но тут Заратустра не смог больше сдерживать себя, схватил свой посох и что есть силы стал бить хнычущего чародея. "Перестань! – воскликнул он со злым смехом, – перестань, ты, комедиант! Фальшивомонетчик! Закоренелый лжец! Я вижу тебя насквозь!
Я живо тебя сейчас взгрею, подлый колдун, это я умею – разогревать таких, окоченевших, вроде тебя!"
"Оставь! – вскричал старик, вскакивая с земли. – Не бей меня больше, о Заратустра! Я разыгрывал тебя!
Это – одно из проявлений искусства моего; я хотел испытать тебя, подвергнув этому искусу! И поистине, ты раскусил меня!
Но и сам ты – ты немало дал мне узнать о себе: ты жесток, мудрый Заратустра! Жестоко бьешь ты своими "истинами", и твоя дубина выбил эту истину из меня!"
"Не льсти, – отвечал Заратустра, все еще гневаясь, и мрачно взглянул на него, – не льсти мне, закоренелый фигляр! Ты лжив: тебе ли говорить об истине!
Ты, павлин из павлинов, ты, море тщеславия, что разыгрывал ты передо мной, в кого должен был поверить я, когда ты плакался передо мной в таком жалком обличье?"
"Я разыгрывал кающегося духом, – сказал старик, – ты сам выдумал некогда это выражение,
– поэта и чародея, который кончает тем, что обращает дух свой против себя самого, я разыгрывал преображенного, который замерзает от своего неведения и дурной совести.
И признайся же, Заратустра: ведь не сразу разгадал ты мои ложь и притворство! Ты поверил в горе мое, когда обеими руками поддерживал голову мою,
– я слышал, как ты сокрушался: "Его слишком мало любили, слишком мало любили!". И тайно радовалась злоба моя, что сумел я так ловко тебя обмануть".
"Ты обманывал и более проницательных, нежели я, – резко ответил Заратустра. – Я не остерегаюсь обманщиков, я должен жить без осторожности: так хочет судьба моя.
Ты же – должен обманывать: настолько я знаю тебя! Твои слова должны всегда иметь два, три, четыре и более смыслов. И то, в чем ты признался сейчас, не было до конца ни правдой, ни ложью!
Ты, подлый фальшивомонетчик, разве можешь ты иначе? Ты и болезнь свою скроешь под гримом, если придется тебе показаться нагим врачу своему.
Так и сейчас приукрасил ты передо мной ложь свою, говоря: "Я нарочно разыгрывал все это!" В этом было и нечто серьезное, и в тебе самом есть что-то от кающегося духом!
Я хорошо разгадал тебя: ты опутал чарами всех, но для себя самого у тебя уже не осталось ни лжи, ни хитрости – ты сам в себе разочарован!
Ты пожинаешь отвращение как единственную истину твою. Все, исходящее из уст твоих, – ложь и фальшь, и лишь сами уста – единственное, что осталось в тебе настоящего, ибо отвращение неотделимо от уст твоих".
"Кто ты такой, что смеешь так говорить со мной, величайшим из ныне живущих? – надменно изрек старый чародей, и зеленая молния сверкнула из глаз его на Заратустру. Но тут же сник он и печально сказал:
"О Заратустра, я устал, претит мне искусство мое и вызывает во мне отвращение, я не велик – к чему притворяться! Но тебе хорошо известно – я искал величия!
Я хотел лишь представлять великого человека и многих убедил в величии своем: но ложь эта оказалась выше моих сил. Она сокрушила меня.
О Заратустра, все – ложь во мне, но крушение мое – это правда!"
"Это делает тебе честь, – мрачно отвечал Заратустра, глядя в землю. – Это делает тебе честь, что искал ты величия, но это же и выдает тебя. Ты – не велик.
Ты – жалкий, старый чародей, это и есть самое лучшее и правдивое в тебе, и я почитаю тебя за то, что устал ты от себя и сам признал, что не велик.
За это я уважаю тебя как кающегося духом: хотя бы на одно мгновение был ты правдив!
Но скажи, чего ищешь ты здесь, среди скал и в лесах моих? И если ради меня ты лежал на дороге, в чем ты хотел испытать меня?
– в чем искушал ты меня?"


Так говорил Заратустра, и сверкали глаза его. Старый чародей помолчал немного и ответил: "Разве искушал я тебя? Я всего лишь ищу.
О Заратустра, я ищу кого-нибудь правдивого, прямого, простого, недвусмысленного, ищу человека, честного во всем, праведника познания, сосуд мудрости, великого человека!
Разве не знаешь ты это, Заратустра? Я ищу Заратустру".


И тогда наступило долгое молчание, и Заратустра погрузился в глубокое размышление, так что даже закрыл глаза свои. Но затем, когда возвратились к собеседнику мысли его, он взял чародея за руку и сказал ему учтиво, но не без лукавства:
"Ну что ж! Там, наверху, – дорога, что ведет к пещере Заратустры. В ней и ищи того, кого искал ты.
И спроси совета у зверей моих – у орла и змеи: они помогут тебе в поисках твоих. Но пещера моя велика.
Правда, сам я ни разу еще не видел великого человека. Грубы еще глаза даже у самых проницательных для всего великого. Ныне господствует чернь.
Многих встречал я уже, что тянулись вверх и надувались, а народ кричал: "Смотрите, вот великие люди!". Но что толку в кузнечных мехах! В конце концов воздух выходит из них.
В конце концов лопается и лягушка, которая слишком долго надувалась, и воздух выходит из нее. По-моему, неплохая шутка – ткнуть в живот надувшемуся. Внемлите же мне, дети!
Все сегодняшнее принадлежит черни: кто нынче знает, где великое, где малое? У кого поиски величия увенчались успехом? Только у безумцев: им дано это счастье.
Ты ищешь великого человека, странный безумец? Кто научил тебя этому? Разве теперь для этого подходящее время? О ты, жалкий искатель, к чему искушаешь меня?"


Так говорил Заратустра, утешенный в сердце своем, и, смеясь, пошел дальше своей дорогой.

В ОТСТАВКЕ



Через некоторое время после того, как Заратустра избавился от чародея, он вдруг увидел, что снова кто-то сидит на дороге, по которой он шел, – какой-то высокий человек в черном, с бледным, изможденным лицом. Заратустра чрезвычайно огорчился, увидев его. "Увы, – сказал он в сердце своем, – вот сидит оно, переодетое уныние; похоже, что человек этот из породы священников: что же им нужно в царстве моем?
Как! Едва избавился я от чародея, еще один чернокнижник встал на пути моем,
– какой-то колдун, облеченный властью наложения рук, угрюмый чудотворец, божьей благодатью освященный и посвященный клеветник на жизнь, чтоб его черт побрал!
Но черта нет на месте как раз тогда, когда он нужнее всего: всегда появляется он слишком поздно, этот проклятый хромоногий карлик!"
Так, потеряв терпение, ругался Заратустра про себя, прикидывая, как бы ему свернуть в сторону и проскользнуть мимо черного человека, однако вышло иначе. Тотчас же сидящий на дороге увидел Заратустру, вскочил на ноги, словно внезапная радость обуяла его, и бросился к нему.
"Кем бы ты ни был, путник, – воскликнул он, – помоги старику, заблудившемуся и уставшему от поисков, помоги старику, с которым так легко может приключиться беда!
Незнакомы и чужды мне земли эти, и вой диких зверей слышится мне; и нет больше того, кто защищал меня.
Я искал последнего благочестивого человека, святого и отшельника, единственного, кто в своем лесу не слышал о том, что известно ныне всем".
"Что же ныне известно всем? – спросил Заратустра. – Не то ли, что нет больше в живых старого Бога, в которого некогда верил весь мир?"
"Вот ты и сказал это, – печально ответил старик. – Я же служил этому старому Богу до последнего часа его.
А теперь я – в отставке, без господина, и все же не свободен, и печаль не оставляет меня ни на минуту, а радость приходит только в воспоминаниях.
Потому и поднялся я в эти горы, чтобы, наконец, устроить себе праздник, как подобает последнему Папе и Отцу церкви: ибо знай – я последний Папа! И это будет праздник благочестивых воспоминаний и богослужения!
Но умер и он, тот самый благочестивый человек, святой, живший в лесу, который постоянно славил Бога молитвами и пением.
Самого его я не нашел: а когда обнаружил хижину, только два волка сидели в ней и выли по кончине его; ибо его любили все звери. И я ушел прочь.
Неужели напрасно пришел я в эти горы и леса? И тогда решил я в сердце своем, что стану искать другого, самого благочестивого из тех, кто не верует в Бога, – я решил искать Заратустру!"
Так говорил старик, внимательно вглядываясь в стоящего перед ним; Заратустра же взял руку последнего Папы и долго, с изумлением разглядывал ее.
"Что вижу я, о почтенный! Какая изящная рука! – сказал затем Заратустра. – Это рука человека, неустанно раздававшего благословения. И вот – теперь крепко держит ее тот, кого искал ты, ибо я – Заратустра.
Это я, безбожник Заратустра, который говорил: "Кто безбожнее меня, чтобы возрадовался я наставлению его?".


Так говорил Заратустра, проникая взглядом в мысли и тайные помыслы последнего Папы. И тот сказал, наконец:
"Тот, кто больше всех любил Его и обладал Им, для того Он и потерян теперь окончательно,
– вот, смотри, ныне кто из нас двоих безбожнее? Не я ли? Только вот кто возрадуется этому?"
"Ты служил Ему до конца, – задумчиво проговорил Заратустра после долгого молчания, – тебе известно, как Он умер? Правду ли говорят, что сострадание задушило Его,
– когда увидел Он человека, висящего на кресте, и не вынес зрелища этого, что любовь Его к человеку стала адом его, а под конец – и смертью?"
Но последний Папа ничего не ответил на это, только робко отвел в сторону взгляд свой, с выражением скорби и уныния на лице.
"Да будет так, – сказал Заратустра, подумав некоторое время и при этом продолжая смотреть старику в глаза. – Да будет так, с Ним покончено. Но, хотя и свидетельствует о чести твоей то, что говоришь ты только благое об этом мертвом, и тебе, и мне хорошо известно, кем Он был и как удивительны были пути его".
"Говоря с глазу на два, поскольку у меня он всего один, – оживленно отозвался последний Папа (а он был слеп на один глаз), – в том, что касается Бога, я осведомленнее, чем сам Заратустра, – и по праву.
Много лет служила Ему любовь моя, и воля моя во всем следовала его воле. А хорошему слуге известно все, даже то, что господин его скрывает сам от себя.
Он был сокрытым Богом, преисполненным тайн. Поистине, даже сына своего обрел Он не иначе, как тайными путями. В преддверии веры в Него – прелюбодеяние. [4]
Тот, кто превозносит Его как Бога любви, не слишком высокого мнения о любви. Разве не хотел этот Бог быть и судьей? Но тот, кто любит, любит невзирая на награду и воздаяние.
Когда был Он юн, этот Бог с Востока, был Он суров и мстителен и создал ад для услады любимцев своих.
Но в конце концов состарился Он и стал мягким, вялым и жалостливым и более стал походить на деда, нежели на отца, а еще больше – на старую дряхлую бабку.
И вот, сидел Он, скорчившись на печке, брюзжал и жаловался на слабость в ногах, уставший от мира, уставший хотеть чего-либо, пока не задохнулся однажды от чрезмерного сострадания своего".
Но тут Заратустра перебил его: "И ты, последний Папа, видел это своими глазами? Это могло быть и так; но могло быть и по-другому. Когда умирают боги, всегда многообразна их смерть.
Впрочем, так или иначе, – Он умер! Многое в нем оскорбляло и взор мой, и слух, о наихудшем же я умолчу.
Я люблю все, что смотрит чистым оком и говорит правдиво. Тогда как Он, – а тебе хорошо это известно, старый священник, ибо что-то было в Нем и от вашей породы, от породы священников – Он всегда был неоднозначен.
Был Он к тому же непонятен. Как гневался Он на нас, преисполненный ярости из-за того, что мы плохо Его понимали! Но почему же тогда не говорил Он яснее?
А если виною тому был наш слух, не Он ли виновен в том, что мы не способны были внимать Ему? И если были уши наши забиты грязью, ну что ж! Чьих рук это дело?
Слишком многое не удалось этому горшечнику, который не доучился до конца! Однако же то, что обрушил Он месть на горшки и творения свои, так как плохо они удались Ему, – это было прегрешением против хорошего вкуса.
И в благочестии есть хороший вкус, и вкус этот в конце концов провозгласит: "Долой такого Бога! Лучше совсем без Бога, лучше на свой страх и риск творить судьбу свою и быть безумцем, лучше самому стать Богом!".


"Что слышу я! – воскликнул тут последний Папа, навострив уши. – О Заратустра, ты, со своим неверием гораздо благочестивее, чем думаешь! Не иначе как нечто божественное в тебе самом сделало из тебя безбожника.
Не само ли благочестие твое не позволяет тебе веровать? А великая честность твоя еще выведет тебя даже за пределы добра и зла!
Взгляни же, что уготовано тебе! Твои глаза, уста и руки от вечности предназначены для благословения. Ибо благословляют не одними только руками.
Хотя ты и настаиваешь на том, что ты безбожник, – находясь близ тебя, я чувствую, как незримо возносится благовонный фимиам благословений: и овладевают мной боль и благоговение.
Позволь мне быть гостем твоим, о Заратустра, на одну эту ночь! Нигде на земле не будет мне так хорошо, как у тебя!".
"Аминь! Да будет так! – ответил Заратустра, глубоко удивленный. – Там, наверху, проходит дорога, там и пещера Заратустры.
Поистине, я бы охотно сам проводил тебя, о почтенный, ибо люблю всех благочестивых. Но сейчас крик о помощи заставляет меня оставить тебя.
Никто не должен терпеть бедствия во владениях моих; пещера моя – добрая гавань. И больше всего люблю я возвращать опечаленным твердую землю, чтобы прочно, обеими ногами стояли они на ней.
Но кто снимет с плеч твоих твою тоску? Слишком слаб я для этого. Поистине, долго придется нам ждать, прежде чем кто-либо вновь оживит Бога твоего.
Ибо нет Его больше в живых: Он окончательно мертв".


Так говорил Заратустра.


САМЫЙ БЕЗОБРАЗНЫЙ ЧЕЛОВЕК


И опять несли Заратустру ноги его по горам и лесам, а глаза его непрестанно искали страждущего в великой беде и взывающего о помощи и нигде не находили его. Однако всю дорогу радовался он в сердце своем, исполненном благодарности. "Сколько хорошего подарил мне сегодняшний день в награду за то, что он так скверно начался! Каких необычных собеседников повстречал я!
Теперь долго буду я пережевывать речи их, словно хорошие хлебные зерна; и зубы мои должны как следует измолоть и истолочь их, пока не потекут они в душу мою, как молоко!"
Но вот дорога вновь обогнула скалу, местность внезапно изменилась, и Заратустра вступил в царство смерти. Словно в оцепенении, застыли здесь черные и красные выступы скал: не было ни травы, ни деревьев, не слышалось пения птиц. Ибо это была долина, которой избегали все звери, даже хищные; только змеи одной породы – безобразные, толстые, зеленые – приползали сюда умирать, когда приходило их время. Поэтому пастухи и называли эту долину "Смертью Змей".
Заратустра погрузился в мрачные воспоминания: ему казалось, что однажды он уже был здесь. И много тяжелого нахлынуло на него, так что шел он все медленнее и медленнее и, наконец, остановился. Но вот, подняв глаза, увидел он у дороги что-то похожее с виду на человека, но едва ли то был человек, – нечто неописуемое и невыразимое. И тотчас охватил Заратустру сильный стыд оттого, что пришлось ему увидеть подобное своими глазами: покраснев до самых корней седых волос своих, он отвернулся и хотел было уже покинуть это злосчастное место. И вдруг мертвая пустыня огласилась звуками: что-то заклокотало и захрипело из земли, подобно тому, как ночью хрипит и клокочет вода в засорившейся водопроводной трубе; наконец, эти звуки обратились в человеческий голос и речь, и таковы были слова ее:
"Заратустра! Заратустра! Разгадай загадку мою! Скажи ответ! Что такое – месть свидетелю?
Я предостерегаю тебя, здесь – гладкий и скользкий лед! Смотри, будь внимателен, чтобы гордость твоя не переломала ноги!
Ты мнишь себя мудрым, гордый Заратустра! Так разгадай же эту загадку, ты, разгрызавший и самые твердые орехи! Разгадай загадку, которую я представляю самим собой! Ответь: кто я?"
Но когда Заратустра услышал слова эти, – как вы думаете, что случилось с душой его? Сострадание овладело им; и он пал на землю, словно дуб, долго сопротивлявшийся усилиям многих дровосеков, – дуб, что падает грузно, внезапно, пугая даже тех, кто хотел свалить его. Но тут же он снова поднялся, и лицо его стало суровым.
"Конечно же, я узнаю тебя, – произнес он ледяным тоном, – ты – убийца Бога! Дай мне пройти.
Ты не вынес видевшего тебя, – всегда видевшего насквозь – тебя, самого безобразного человека. И ты отомстил этому свидетелю!"


Так говорил Заратустра и хотел было отправиться дальше; но тот, кому нет названия, ухватился за край его одежды и снова стал клокотать и хрипеть, подыскивая слова. "Останься!" – проговорил он наконец,
– останься! Не проходи мимо! Я угадал, что за топор свалил тебя: хвала тебе, о Заратустра, что ты вновь поднялся!
Я вижу, ты хорошо разгадал душу убийцы – душу убийцы Бога. Останься! Присядь ко мне, ты не пожалеешь об этом!
К кому стремился я, как не к тебе? Останься, сядь! Но не смотри на меня! Почти этим безобразие мое!
Теперь ты – мое последнее прибежище, ибо преследуют меня. Но преследуют не ненавистью своей и не ищейками – о, я смеялся бы над таким преследованием, я бы радовался ему и гордился бы им!
Разве успех не был всегда на стороне преследуемых? А тот, кто преследует добросовестно, кончает тем, что становится последователем, – раз уж он следует по пятам! Но от их сострадания,
– от их сострадания бегу я и прибегаю к тебе. О Заратустра, защити меня, ты – последнее мое прибежище, ты – единственный, кто разгадал меня:
– ты разгадал, каково приходится тому, кто убил Его. Останься! А если хочешь уйти, нетерпеливый, не ходи той дорогой, которой шел я. Эта дорога губительна.
Ты сердишься, что я слишком долго выворачиваюсь наизнанку? Что я уже советую тебе? Но знай, что у меня, самого безобразного,
– громадные тяжелые ноги. Там, где я прохожу, – путь испорчен. Всякую дорогу запечатлеваю я смертью и позором.
Но по тому, как ты хотел молча пройти мимо меня, по тому, как покраснел ты, – а я и это заметил – я узнал в тебе Заратустру.
Всякий другой словом и взглядом бросил бы мне милостыню – сострадание свое. Но я не настолько нищ, чтобы принять его, – и ты разгадал это,
– я даже слишком богат, богат величайшим и ужаснейшим, безобразным и неизреченным! Твой стыд, о Заратустра, почтил меня!
С трудом вырвался я из толпы сострадательных, чтобы найти того единственного, кто ныне учит: "Сострадание назойливо", чтобы найти тебя, о Заратустра!
– будь это божеское или человеческое сострадание – оно всегда противно стыду. И нежелание помочь может быть благороднее, чем иная добродетель, тотчас подскакивающая на помощь.
Но как раз сострадание и называется сегодня добродетелью у всех маленьких людей: нет у них благоговения к великому несчастью, великому безобразию, великой неудаче.
Через головы их смотрю я вдаль, как смотрит собака через спины овец, сбившихся в кучу. Все они – маленькие, доброжелательные, мягкошерстные серые людишки.
Как цапля, закинув голову, глядит с презрением на мелкие пруды, так смотрю я на копошащуюся безликую массу ничтожных желаний и душ.
Давно уже признано право за всеми этими маленькими: так что они, наконец, получили и власть и теперь поучают: "Добро – это то, что считают добрым маленькие люди".
А "истиной" признают ныне то, о чем проповедовал тот странный святой и заступник всех маленьких, который и сам вышел из них и свидетельствовал о себе так: "Я есмь истина". [5]
Это из-за его нескромности давно стали надуваться от важности все мелкие и ничтожные; он не поучал какому-то ничтожному заблуждению, когда учил: "Я есмь истина".
Ответил ли кто-либо учтивее этому гордецу? Но ты, о Заратустра, прошел мимо и сказал: "Нет! Нет! Трижды нет!".
Ты предостерегал от этого заблуждения, ты первый предостерег от сострадания – конечно, не всех, но себя и тех, кто сродни тебе.
Ты стыдишься стыда того великого страдальца; и поистине, когда говоришь ты: "От сострадания надвигается на людей тяжелая туча, берегитесь же!";
– когда поучаешь ты: "Все созидающие безжалостны, всякая любовь выше сострадания": тогда думаю я – как хорошо изучил Заратустра все признаки бури!
Но и сам ты – берегись своего собственного сострадания! Ибо многие уже в пути и направляются к тебе, много страждущих, сомневающихся, отчаявшихся, утопающих, замерзающих.
Остерегайся же и меня. Ты разгадал лучшую – и в то же время худшую из загадок моих, – ты разгадал меня самого, и то, что совершил я. Я знаю, какой топор может свалить тебя.
Но Он – должен был умереть: своим всевидящим оком видел Он все глубины и основания человека, весь его скрытый позор и безобразие.
Сострадание его не знало стыда: он проникал в самые грязные закоулки мои. Он должен был умереть – тот, кто был столь любопытен, назойлив и так охотно сострадал.
Он постоянно видел меня: и я возжелал отомстить такому свидетелю – или не жить самому.
Бог, который видел все, даже человека: этот Бог должен был умереть! Ибо невыносимо для человека, чтобы был у него подобный свидетель".
Так говорил самый безобразный человек. Заратустра же встал и собрался уйти: ибо холод пронизывал его до самых костей.
"Ты, кому нет названия, – сказал он, – ты предостерегал меня от дороги, которой ты шел. В благодарность за это я советую тебе свою. Взгляни, вон там, наверху, пещера Заратустры.
Обширна и глубока она, и много в ней укромных уголков; даже самый скрытный найдет там убежище. А рядом с пещерой – множество расселин и нор, в которых живут всевозможные звери; те, что прыгают, порхают и ползают.
Ты, изгнанник, изгнавший сам себя, ты не хочешь жить среди людей и их сострадания? Ну что ж! Поступай, как я! Так и научишься у меня; научается только тот, кто действует.
А сначала и прежде всего поговори со зверями моими! Самый гордый зверь и самый мудрый – пусть они будут лучшими советниками нашими!"


Так говорил Заратустра и продолжал путь свой еще задумчивее и медленнее, чем прежде: ибо о многом спрашивал он себя и нелегко давались ему ответы.
"Однако, как все-таки жалок человек, – думал он в сердце своем. – Как безобразен он, как хрипит и как много в нем скрыто стыда!
Говорят, что человек любит себя: о, сколь велика должна быть эта любовь к себе! Как много презрения противостоит ей!
И этот, встретившийся мне, он тоже любил себя, презирая себя, – велика была любовь его, и велико презрение.
Я еще не встречал никого, кто глубже презирал бы себя самого: и это – тоже высота. Увы, может быть, он и был тем самым высшим человеком, крик которого слышал я?
Я люблю тех, кто способен на великое презрение. Однако человек есть нечто, что должно преодолеть".


ДОБРОВОЛЬНЫЙ НИЩИЙ


Когда Заратустра покинул самого безобразного человека, ему стало холодно, и он почувствовал себя одиноким: ибо так много холода и одиночества пережил он в сердце своем, что и сам окоченел от холода. Но пробираясь все дальше и дальше, то вверх,то снова вниз, миновав зеленый луг и дикое каменистое русло, где когда-то пробегал нетерпеливый ручей, он вдруг почувствовал, что согрелся и на сердце у него стало теплее.
"Что со мной? – спрашивал он себя. – Меня укрепляет что-то теплое и живое, что, должно быть, находится где-то неподалеку.
Я уже не так одинок; неведомые спутники и братья витают вокруг меня, их теплое дыхание касается души моей".
Но когда он внимательно осмотрелся вокруг, отыскивая тех, кто утешил его в одиночестве, – что же! – оказалось, что это были коровы, столпившиеся на возвышении; их близость и запах, исходивший от них, согрели сердце его. Однако, судя по всему, эти коровы усердно внимали чьим-то речам и не обращали внимания на приближавшегося к ним Заратустру. А когда он подошел уже совсем близко, то ясно расслышал человеческий голос, доносившийся откуда-то из середины стада; а все коровы повернули головы в сторону говорящего.
Тогда Заратустра стремительно бросился на возвышение и разогнал животных, ибо испугался, не случилось ли тут с кем-то беды, в которой едва ли поможет сочувствие коров. Но он ошибся, перед ним на земле сидел человек и, казалось, уговаривал животных не бояться его, – миролюбивый человек и горный проповедник, из очей которого вещала сама доброта. "Чего ищешь ты здесь?" – пораженный, воскликнул Заратустра.
"Чего я здесь ищу? – отвечал тот. – Того же, что и ты, помеха радости! Я ищу счастья на земле.
Я хотел научиться ему у этих коров. Ибо, да будет тебе известно, я с раннего утра беседую с ними, и они уже готовы были дать мне ответ. Зачем же ты помешал им?
Ибо если не обратимся и не станем подобны коровам, то не войдем в царствие небесное. [6] Особенно же вот чему должны мы у них научиться: умению пережевывать.
И поистине, если бы даже человек приобрел весь мир и не научился бы как следует пережевывать: что пользы ему! [7] Он не избавился бы от печали своей,
– своей величайшей печали, что ныне зовется отвращением. У кого из ныне живущих не полны отвращением уста, и глаза, и сердца? И у тебя! У тебя тоже! Однако взгляни на этих коров!".


Так говорил горный проповедник и, наконец, обратил взор свой на Заратустру, – ибо до сих пор он с любовью взирал на коров; и его словно подменили. "Кто ты, с кем я говорю? – воскликнул он испуганно и вскочил.
– Это человек, не питающий отвращения, это – сам Заратустра, победитель величайшего отвращения, это уста, и взор, и сердце самого Заратустры".
Говоря слова эти, с глазами, полными слез, он целовал руки Заратустры, подобно человеку, которому нежданно-негаданно упало с неба сокровище или нечто ценное. А коровы смотрели и удивлялись.
"Не говори обо мне, ты, удивительный! Близкий сердцу моему! – сказал Заратустра, уклонясь от нежности его. – Скажи мне сначала о себе! Не ты ли тот добровольный нищий, который отказался некогда от большого богатства,
– который устыдился богатства своего и всех богатых и бежал к самым бедным, чтобы им принести в дар избыток свой и сердце свое? Но они не приняли его".
"Но они не приняли меня, – сказал добровольный нищий, – ты знаешь это. И тогда пошел я к животным и к этим коровам".
"И так обрел ты понимание того, насколько труднее давать, нежели брать, – прервал его Заратустра, – научился тому, что дарить – это искусство, последнее, величайшее искусство доброты".
"Особенно в наши дни, – отвечал добровольный нищий. – В наши дни, когда все низкие одержимы трусливой жаждой бунта и стали по-своему высокомерными: по-своему – то есть так, как свойственно черни.
Ибо известно тебе, что настал час чудовищного, гибельного и самого продолжительного мятежа черни и рабов: он все растет и ширится!
Благодеяния и небольшие уступки уже вызывают у низших возмущение: пусть все богатые будут настороже!
У того, кто, подобно пузатой бутылке, по каплям выдает содержимое из узкого горлышка, сегодня у таких бутылок это горлышко отбивают!
Похотливая алчность, желчная зависть, затаенная мстительность, гордость черни: как все это бросается в глаза! Уже не верно, что нищие блаженны. [8] Царство небесное – у коров".
"А почему не у богатых?" – испытующе спросил Заратустра, отгоняя коров, которые доверчиво взирали на миролюбивого проповедника.
"К чему искушаешь меня? – отвечал тот. – Ты знаешь это, и даже лучше, чем я. Что влекло меня к самым бедным? Не отвращение ли к нашим богатым?
– к этим колодникам богатства, которые из любого мусора извлекают для себя пользу, к этой сволочи с холодными глазами и похотливыми мыслями, от которой зловоние поднимается к небу,
– к этой раззолоченной, насквозь лживой черни, чьи отцы были ворами или питались падалью, собирая отбросы, были падки до баб, похотливы и забывчивы: ибо все они сродни блуднице по сути своей?
Чернь внизу, чернь наверху! Что значит сегодня "бедный" и "богатый"! Я уже перестал видеть различие между ними, – и вот бежал от них все дальше и дальше, пока не пришел к этим коровам".
Так говорил проповедник, отдуваясь и потея: а коровы все удивлялись. Заратустра же с улыбкой слушал эти суровые речи, глядя ему в лицо и молча покачивая головой.
"Ты насилуешь сам себя, горный проповедник, употребляя столь суровые слова. До столь серьезных вещей не доросли еще ни глаза, ни уста твои.
И, похоже, желудок твой тоже противится всей твоей ненависти и гневу с пеной у рта. Ему нужно что-нибудь мягкое: мясо – определенно не по тебе.
Скорее, как мне кажется, ты питаешься растениями и кореньями. Быть может, жуешь зерна. Но наверняка, ты не склонен к радостям чувственной, мясной пищи и отдаешь предпочтение меду".
"Ты угадал, – с легким сердцем отвечал добровольный нищий.
– Я люблю мед и жую зерна, ибо искал я пищи, что приятна на вкус и делает дыхание чистым:
– на поглощение которой потребно время, заполняющее целый день, давая работу челюстям кротких лежебок и лентяев.
Но дальше всех в этом ушли, конечно, коровы: это им принадлежит открытие, что можно целыми днями пережевывать жвачку и валяться на солнышке. И еще они воздерживаются от всех мрачных мыслей, от которых вспухает сердце".
"Ну что ж! – сказал Заратустра. – Ты должен увидеть и моих зверей – моего орла и змею мою; подобных им не найдешь теперь на всей земле.
Смотри, вон там проходит дорога к пещере моей: этой же ночью будь гостем ее. И поговори со зверями моими о счастье зверей,
– пока сам я не вернусь домой. Ибо теперь я поспешу от тебя – меня призывает крик о помощи. А у меня найдешь ты и мед – сотовый мед, прохладный, словно лед, и золотистый: угощайся им!
Однако простись сейчас же со своими коровами, ты, – удивительный и близкий сердцу моему! Простись, даже если тебе и нелегко это. Ибо они – самые нежные друзья твои и наставники!"
"За исключением того, которого я люблю еще больше, – отвечал добровольный нищий. – Ты и сам добр, ты добрее любой коровы, о Заратустра!"
"Прочь, прочь, лукавый льстец! – зло воскликнул Заратустра.
– Что ты пытаешься испортить медом лести и похвалой своей?"
"Прочь, прочь от меня!" – воскликнул он еще раз и замахнулся посохом своим на благодушного нищего, но тот проворно убежал.


ТЕНЬ


Но едва только убежал добровольный нищий, и Заратустра остался один, как позади себя он услышал чей-то голос, взывавший: "Стой! Заратустра! Подожди! Это ведь я, о Заратустра, я, твоя тень!". Но Заратустра не стал ждать, ибо внезапная досада охватила его оттого, что так тесно стало в его горах. "Где мое уединение? – проговорил он.
– Право, это уже чересчур; горы эти кишат людьми, царство мое не от мира сего, [9] мне нужны новые горы.
Моя тень зовет меня? Какое мне дело до тени! Пусть догоняет меня, а я убегу от нее".
Так сказал Заратустра в сердце своем и побежал. Но тот, кто был сзади, все следовал за ним: так что теперь трое бежали друг за другом: впереди бежал добровольный нищий, за ним Заратустра, а позади всех – тень его. Но недолго бежали они так, потому что вскоре Заратустра опомнился, пришел в себя и разом стряхнул всю досаду и отвращение.
"Как, – сказал он, – разве издавна не случались с нами, старыми отшельниками и святыми, всякие смешные вещи?
Поистине, высоко выросло в этих горах неразумие мое! И вот – слышу я, как три пары ног, принадлежащие безумцам, топают друг за другом!
Нет, непозволительно Заратустре бояться собственной тени! Однако, сдается мне, что ноги ее длиннее моих"
Сказал это Заратустра, смеясь глазами и всем нутром своим, остановился и быстро повернулся назад, едва не опрокинув при этом тень: ибо она следовала за ним по пятам и к тому же ослабла. Когда же он внимательно рассмотрел ее, то так ужаснулся, словно внезапно увидел привидение: таким худым, почерневшим, изможденным и дряхлым выглядел спутник его.
"Кто ты? – резко спросил Заратустра, – Что ты тут делаешь? И с какой стати называешь себя тенью моей? Ты не нравишься мне".
"Прости меня, – отвечала тень, – прости, что это я; ну, а если я не нравлюсь тебе, что ж! хвала тебе и хорошему вкусу твоему.
Я странник, много дорог исходивший вслед за тобой: всегда я в пути, но без цели, без родины, – так что, поистине, во многом похож я на Вечного Жида, [10] только вот не вечен я, и к тому же не жид.
Как? Неужели должна я быть постоянно в пути? Увлекаемой, гонимой, кружимой всяким ветром? О земля, слишком круглой стала ты для меня!
Я побывала уже на всякой поверхности, подобно усталой пыли засыпала, оседая, на зеркалах и оконных стеклах: у меня только забирают и ничего не дают, я истощаюсь – я почти что сравнялась с тенью.
Но за тобой, о Заратустра, я бегала и бродила дольше всего, а если иногда и пряталась от тебя, то все-таки была твоей лучшей тенью: где бы ни сел ты, садилась и я.
С тобой обошла я самые дальние и холодные миры, похожая на призрак, бегущий по собственной воле по снегу и по заснеженным крышам домов.
С тобой устремлялась я во все запретное, дурное, далекое: и если есть у меня какая-нибудь добродетель, так только та, что не боялась я никаких запретов.
С тобой разрушала я все, что некогда чтило сердце мое, все пограничные камни, всех кумиров опрокидывала я, гонялась за всеми опасными желаниями; поистине, было время, когда ни одно преступление не могло остановить бега моего.
С тобой разучилась я вере в слова, в ценности, в великие имена. Когда дьявол сбрасывает кожу, имя его не спадает ли вместе с ней? Имя – та же кожа. Быть может, и сам дьявол – не более чем оболочка.
"Нет ничего истинного, все дозволено": так внушала я себе. В самые холодные воды бросалась я головой сердцем. О, часто приходилось мне из-за этого стоять перед всеми нагой и красной, как рак!
Увы, куда подевалась у меня все благое, и всякий стыд, и вера в добрых! Где та лживая невинность, которая была у меня некогда, невинность добрых и их благородной лжи!
Поистине, слишком часто следовала я по пятам за истиной: и вот она отринула меня. [11] И зачастую случалось, что как раз тогда, когда я намеренно лгала, прикасалась я к истине.
Слишком многое стало мне ясным, и потому перестало интересовать. Умерло все, что любила я. Как же теперь мне любить себя?
"Жить, чтобы жизнь была в радость, или вовсе не жить": так хочу я, так хочет и праведник. Но увы! Есть ли у меня еще радость?
Есть ли цель? Та гавань, к которой стремится парус мой?
Попутный ветер? О, лишь тот, кто знает, куда плывет, знает, какой ветер – попутный и несет в море.
Что же осталось еще у меня? – Усталое, дерзкое сердце; непостоянная воля; поникшие крылья; разбитая спина.
А поиски моей родины! О Заратустра, ты ведаешь, что поиски эти были тяжелым испытанием и тают силы мои.
"Где же мой дом?" – об этом вопрошала я и неустанно искала его, но так и не нашла. О вечное "Везде", о вечное "Нигде", о вечное
"Напрасно"!


Так говорила тень, и вытягивалось лицо Заратустры от слов ее. "Да, ты – тень моя! – произнес он, наконец, с грустью.
Немалая опасность угрожает тебе, ты, свободный дух и странник! Скверный выдался у тебя день: смотри, чтобы не постиг тебя еще худший вечер!
Такие бродяги, как ты, кончают тем, что даже тюрьма кажется им благом. Видела ли ты, как спят преступники в заключении? Они спят спокойно, наслаждаясь непривычной для них безопасностью.
Берегись, чтобы в конце концов не овладела тобой какая-нибудь узкая вера, призрак неподвижный и суровый! Ведь уже и теперь соблазняет и искушает тебя все, что ограниченно и незыблемо.
Ты утратила цель: увы, как избыть, как забыть тебе эту утрату? Вместе с целью потеряла ты и путь!


Бедная скиталица, мечтательница, усталый мотылек! Не хочешь ли на этот вечер обрести пристанище и покой? Иди же наверх, в пещеру мою!
Вот дорога, что ведет к пещере. А теперь я спешу и потому покидаю тебя. И словно какая-то тень уже надвигается на меня.
Чтобы снова светло стало вокруг меня, дальше пойду я один. Бодрость и веселье да сопутствуют мне в пути моем! А вечером у меня будут танцы!"


Так говорил Заратустра.


В ПОЛДЕНЬ


А Заратустра все бежал, никого больше не встречая: в продолжение многих часов был он один, обретал себя вновь и вновь и, наслаждаясь, глоток за глотком пил одиночество свое, думая о хороших вещах. Но в полуденный час, когда солнце стояло прямо над головой, проходил он мимо старого дерева, кривого, с узловатыми сучьями, с любовью обильно увитого виноградной лозой и скрытого ею от самого себя: пышные желтые гроздья свешивались с дерева, предлагая себя путнику. Заратустра хотел было утолить легкую жажду и уже протянул руку за виноградной кистью, но другое, более сильное желание овладело им, захотелось ему лечь в жаркий полдень под деревом и уснуть.


Так он и сделал; и едва лег он. среди таинственной тишины пестрых трав, как тотчас же забыл о своей жажде и уснул. Ибо, как гласит поговорка Заратустры: одно бывает необходимее другого. Но глаза его оставались открытыми: не могли они насытиться видом дерева и любви лозы виноградной и нахвалиться ими. А засыпая, так говорил Заратустра в сердце своем:


"Тише! Тише! В этот мир не стал ли мир совершенным? Что со мной?
Как нежный ветерок невидимо танцует по тихому, гладкому морю, легкий, словно перышко, так сон танцует по мне.
Он не смежает очей моих, душа моя бодрствует. Поистине, невесом он, будто пушинка!
Он уговаривает меня – как это у него получается? Откуда-то изнутри протягивает он ласковую руку и слегка касается меня; он склоняет душу мою потянуться, раскинуться:
– И потягивается она, моя усталая, удивительная душа! Не настал ли для нее как раз в этот полдень вечер седьмого дня? [12] Или слишком долго блуждала она, блаженная, среди хороших и зрелых вещей?
Она вытягивается и становится длинной-длинной! Тихо лежит она, странная душа моя. Слишком много благого вкусила она, и ее тяготит золотая печаль, и кривятся уста ее.
Словно корабль, что входит в тихую бухту и причаливает к берегу, уставший от долгих странствий и неведомых морей. Разве земля не надежнее?
– словно корабль, что пристает, приникает к земле, – и теперь достаточно пауку протянуть до берега паутину свою, и крепче причала не потребуется;
– словно усталый корабль в тихой бухте, отдыхаю теперь и я близ земли – доверчивый, верный, ожидающий, привязанный к ней тончайшими нитями.
О счастье! О счастье! Ты лежишь на траве, душа моя; не хочешь ли ты петь? Но в этот таинственный, торжественный час ни один пастух не играет на свирели своей.
Берегись! Знойный полдень почил на нивах. Не пой! Тише! Мир стал совершенным.
Не пой, полевая птица, душа моя! Не говори даже шепотом! Взгляни – кругом так тихо! Спит старый полдень, шевеля губами во сне: не пьет ли он в этот миг свою каплю счастья,
– янтарную каплю счастья, золотого старого вина? Незаметно пробегает по старому полудню счастье его и смеется. Так смеются боги. Тише!
"О, как мало надо для счастья!" – так говорил я когда-то и мнил себя умным. Но понял я теперь, что это было хулой. Мудрые безумцы говорят куда лучше.
Ибо все самое малое, самое тихое и наилегчайшее – шелест ящерицы, дуновение ветра, миг, – малое, вот что является признаком полного счастья. Тише!
Что со мной: прислушайся! Не улетело ли время прочь? Не падаю ли я? Не упал ли я в источник вечности?
Что со мной? Тише! Я поражен – увы – в сердце? В сердце! О, разбейся, разбейся же, сердце, после такого счастья, от такой раны!
Как? В этот миг не стал ли мир совершенным? Округлым и зрелым? О, куда мчится он, золотой шар? Побегу за ним!
Тише!" – (и тут Заратустра потянулся и понял, что спал).
"Вставай, сонливец! – сказал он себе. – Вставай, уснувший в самый полдень! Ну-ка, поднимайтесь, старые ноги! Пора, давно уже пора, еще немалый конец предстоит вам.
Теперь выспались вы, а долго ли спали? Полвечности! Ну, поднимайся же, старое сердце! Много ли нужно тебе времени, чтобы пробудиться после такого сна?"
(Но тут он снова уснул, а душа все отговаривала его, противилась и прилегла снова). – "Оставь меня! Тише! В этот миг не стал ли мир совершенным? О золотой шар!"
"Вставай, – говорил Заратустра, – поднимайся, воришка, маленькая лентяйка! Как? Тебе бы только потягиваться, зевать, вздыхать да падать в глубокие источники?
Да кто ты у меня? О душа моя!" (и тут он испугался, потому что солнечный луч упал на лицо ему).
"О небо надо мной, – сказал он, вздыхая, приподнялся и сел, – это ты глядишь на меня? И прислушиваешься к тому, что говорит удивительная душа моя?
Когда выпьешь ты эту каплю росы, что упала на все земное, когда выпьешь ты эту странную душу мою,
– о источник вечности! О светлая, приводящая в трепет бездна полуденная! Когда снова вберешь ты в себя душу мою?"


Так говорил Заратустра и поднялся с ложа своего у дерева, словно придя в себя после какого-то странного опьянения: и что же! Солнце все так же стояло прямо над его головой. И из этого со всей справедливостью можно было заключить, что на этот раз Заратустра спал недолго.

ПРИВЕТСТВИЕ



Только к вечеру, после долгих напрасных поисков и блужданий, Заратустра вернулся к пещере своей. Но когда был он уже не более чем в двадцати шагах от нее, случилось нечто такое, чего он никак не ожидал: он снова услышал громкий крик о помощи. И- поразительно! На этот раз крик доносился из пещеры. Это был протяжный, странный, жуткий крик, и Заратустра ясно различал, что кричали сразу несколько человек, хотя издалека ему казалось, будто крик исходит из одних уст.
Заратустра бросился к пещере, и что же! Вот какое зрелище ожидало его: в пещере друг подле друга сидели все те, кого повстречал он за день, – оба короля, старый чародей, Папа, добровольный нищий, тень, совестливый духом, мрачный прорицатель и осел: а самый безобразный человек возложил на себя корону и надел оба пурпурных пояса, ибо, как все безобразные, любил он наряжаться и прихорашиваться. И орел Заратустры тоже был среди этой унылой компании, весь взъерошенный и встревоженный, ибо приходилось ему отвечать на многое такое, на что гордость его не имела ответа; а мудрая змея обвивала его шею.
С великим удивлением взирал Заратустра на все это; потом с добродушным любопытством стал рассматривать гостей своих, читая в душе у каждого, и вновь удивлялся. Между тем все собравшиеся поднялись с мест своих и с благоговением ожидали, что он скажет им. И Заратустра говорил так:
"Вы, отчаявшиеся! Вы, удивительные! Так это ваш крик о помощи слышал я? Теперь знаю я, где найти того, кого тщетно искал я весь день – высшего человека,
– в моей пещере сидит он, этот высший человек! Но чему удивляюсь я! Не я ли сам привлек его медовой жертвой и хитрой приманкой счастья своего?


Однако сдается мне, что вы, взывающие о помощи, плохо подходите друг другу, сидя здесь вместе, и будите взаимную неприязнь в сердцах ваших. Надо, чтобы сперва пришел некто,
– некто способный заставить вас снова смеяться, – славный веселый паяц, шалун, плясун и ветреник, какой-нибудь старый безумец: а вы что на это скажете?
Но простите мне, о отчаявшиеся, что говорю я столь ничтожными словами, поистине недостойными вас, высоких гостей моих! Однако не угадать вам, что делает бодрым сердце мое:
– это вы сами и вид ваш, простите же мне это! Ибо всякий становится бодрым, взглянув на отчаявшегося; и чтобы утешить его, каждый считает себя достаточно сильным.
И эту силу дали мне вы – добрый дар, о высокие гости мои! Хороший подарок за гостеприимство! Ну что ж, не сердитесь, если я предложу вам свой.
Здесь царство мое и держава моя: и пусть все мое в этот вечер и эту ночь будет вашим. Звери мои будут служить вам: моя пещера да будет вам местом отдыха!
У меня, в доме моем, никто не должен отчаиваться, в своих владениях я защищу каждого от диких зверей его. И первое, что предлагаю я вам, – безопасность!
Второе же – мой мизинец. Как только мизинец мой будет у вас, вы возьмете и всю руку, ну что ж! Тогда и сердце впридачу! Прошу вас, добро пожаловать, дорогие гости!"


Так говорил Заратустра, смеясь от любви и ярости. После этого приветствия гости его снова поклонились в почтительном молчании, а король справа ответил ему от лица всех собравшихся.
"По тому, как ты произнес приветствие и предложил нам руку свою, узнаем мы в тебе Заратустру. Ты унизился перед нами; ты едва не оскорбил наше почитание:
– но кто сумел бы, как ты, унизиться с такой гордостью? И это ободряет нас и служит отрадой для глаз и сердец.
Чтобы увидеть такое, мы охотно поднялись бы и на более высокие горы, нежели эта. Ибо с жаждой зрелищ пришли мы сюда, мы хотели увидеть, что просветляет печальный взгляд.
И вот – наш крик о помощи уже позади. Уже открыты и исполнены восторга чувства и сердца наши. Еще немного, и наше мужество станет дерзким.
Не растет на земле ничего более радостного, о Заратустра, чем высокая сильная воля: она – прекраснейшее из всего того, что здесь произрастает. Одно такое дерево оживляет всю местность.
Кедру уподобляю я того, кто вырастает подобным тебе, о Заратустра: высокий и молчаливый, суровый и одинокий, величественный, гибкий и упругий,
– и простирающий сильные зеленые ветви к владениям своим, смело вопрошающий ветры, и бури, и все, что от века близко высотам,
– еще более смело отвечающий, господствующий и победоносный: кто не поднялся бы на высокую гору, чтобы увидеть такие деревья?
Здесь, у дерева твоего, о Заратустра, оживает даже тот, кто мрачен и гоним неудачами; глядя на тебя, успокаивается скиталец, и исцеляется сердце его.
И поистине многие взоры обращаются ныне к горе твоей и дереву твоему; возникло великое томление и многие спрашивают: кто такой Заратустра?
И все, в чей слух некогда по каплям вливал ты песнь свою и мед свой: все ушедшие от мира, отшельники и те, кто одинок вдвоем, стали говорить в сердце своем:
"Жив ли еще Заратустра? Не стоит жить больше, все равно все тщетно: или же – мы должны жить с Заратустрой!".
"Почему не приходит он, так давно возвестивший о себе? – так вопрошают многие. – Или уединение поглотило его? Или мы сами должны прийти к нему?"
И вот теперь само уединение истлело и разрушается, подобно могиле, которая рассыпается и не может уже вмещать мертвецов своих. Повсюду видны воскресшие. [13]
Все выше и выше вздымаются волны вокруг горы твоей, о Заратустра. И как бы ни была высока она, многие достигнут твоей высоты: недолго еще челн твой пребудет на суше.
И что мы, отчаявшиеся, пришли теперь в пещеру твою и уже освободились от отчаяния – это есть знамение и предзнаменование того, что лучшие, чем мы, находятся в пути к тебе,
– ибо уже в пути к тебе то последнее, что осталось от Бога среди людей, а именно: все люди великой тоски, великого отвращения, великого пресыщения,
– все, кто не хочет жить иначе, чем научившись опять надеяться, научившись у тебя, Заратустра, великой надежде!"
Так говорил король справа, а потом схватил руку Заратустры, чтобы поцеловать ее; но Заратустра уклонился от этого знака почитания и испуганно отступил назад, внезапно и в полном молчании, словно исчезая в глубокой дали. Но тотчас же он снова был с гостями своими и говорил, глядя на них ясным, испытующим взором:
"О гости мои, высшие люди, я хочу говорить с вами по-немецки [14] и откровенно. Не вас ждал я здесь, в этих горах".
("По-немецки и откровенно? Помилуй Бог! – сказал в сторону король слева. – Заметно, что не знает он наших милых немцев, этот мудрец с Востока!
Он, вероятно, хотел сказать – "по-немецки и грубо", – ну что ж! По нашим временам это еще не худший вкус!")
"Пусть даже все вы, вместе взятые, – высшие люди; но для меня вы недостаточно высоки и сильны.
Для меня – это значит: для того неумолимого, что безмолвствует во мне, но не вечно он будет молчать. А если вы и не чужие мне, то не так близки, как правая рука моя.
Ибо у кого, как у вас, больные и слабые ноги, тому прежде всего хочется, чтобы щадили его, сознает он это или же скрывает от себя.
Но ни рук, ни ног своих не щажу я – я не щажу своих воинов: так что непригодны вы к моей войне!
С вами погубил бы я все победы свои. Многие из вас упадут, едва заслышав громкий бой барабанов моих.
Вы недостаточно прекрасны для меня и недостаточно благородны. Чистые, гладкие зеркала нужны мне для поучений моих; а ваша поверхность искажает даже мой собственный образ.
Ваши плечи гнутся под тяжестью многих воспоминаний; немало гнусных карликов сидит, скорчившись, в тайных закоулках ваших. Сколько плебейского скрываете вы в себе!


И даже когда высоки вы и высшего рода: многое в вас криво и уродливо. Нет во всем мире кузнеца, который выправил бы вас и выпрямил.
Вы только мосты: да пройдут по ним высшие на ту сторону! Вы – всего лить ступени: так не гневайтесь же на того, кто поднимается по этим ступеням на свою высоту!
Быть может, из семени вашего и вырастет некогда истинный сын и настоящий наследник: но далеко еще до этого. Вы – не те, кто унаследует имя и достояние мое.
Не вас жду я тут, в этих горах, не с вами в последний раз сойду я вниз. Вы явились как знамение того, что высшие, нежели вы сами, уже – в пути ко мне,
– не люди великого томления, и отвращения, и пресыщения, не те, кого называете вы тем последним, что осталось от Бога среди людей,
– Нет! Нет! Трижды нет! Других жду я тут, в этих горах, и ни шагу не сделаю без них отсюда,
– я жду высших, сильных, победоносных, бодрых духом, у кого душа и тело – в гармонии: должны прийти смеющиеся львы!
О дорогие гости мои, вы, удивительные, вы ничего еще не слышали о детях моих? И что они уже в пути ко мне?
Говорите же мне о садах и блаженных островах моих, о новом и прекрасном потомстве моем. Почему молчите вы об этом?
Этого подарка прошу я у любви вашей, чтобы вы говорили со мной о детях моих. Ради них богат я, ради них стал я беден: чего не отдал бы я,
– чего не отдал бы я. чтобы иметь одно: этих детей, эти живые насаждения, эти деревья жизни, порожденные волей и высочайшей надеждой моей!"


Так сказал Заратустра и прервал внезапно речи свои: ибо тоска овладела им, и сомкнул он уста и очи от движения сердца своего. И все гости молча стояли, неподвижные и смущенные: только старый прорицатель жестом и выражением лица сделал всем знак.


ВЕЧЕРЯ


Но на этом месте прорицатель прервал приветственные речи Заратустры и гостей его: он протолкнулся вперед, словно боялся упустить время, схватил Заратустру за руку и воскликнул: "Но, Заратустра!
Одно бывает необходимее другого, так говоришь ты: и вот одно мне теперь необходимее всего остального.
Кстати: не пригласил ли ты меня на пир? А ведь многие из присутствующих совершили долгий путь. Ты же не собираешься кормить нас одними речами?
Все вы вспоминали уже довольно много о замерзании, утоплении, удушении и других телесных бедствиях: однако никто не вспомнил о моей беде – об опасности умереть от голода,
(Так говорил прорицатель; но когда звери Заратустры услышали слова его, они в страхе убежали. Ибо видели, что всего принесенного ими за день будет недостаточно, чтобы набить утробу одного только прорицателя),
– и об опасности умереть от жажды, – продолжал прорицатель. – И хотя давно уже слышу я неподалеку плеск воды, которая, как и мудрые речи, течет обильно и без устали: я хочу вина!
Не всякий, подобно Заратустре, пьет всегда одну только воду. Вода не годится для усталых и увядших: нам подобает вино, только оно дает мгновенное выздоровление и бодрость!"
Воспользовавшись тем, что прорицатель просил вина, король слева, обычно молчаливый, тоже заговорил: "Об этом позаботились мы с братом – королем справа, – сказал он, – у нас достаточно вина, наш осел нагружен вином. Недостает лишь хлеба".
"Хлеба? – возразил Заратустра со смехом. – Как раз хлеба и нет у отшельников. Но не хлебом единым жив человек, но и мясом хороших ягнят, у меня же их два:
– пусть скорее заколют их и приготовят с пряным шалфеем: так люблю я. Нет недостатка в плодах и кореньях, что придутся по вкусу даже лакомкам и гурманам; есть орехи и прочие загадки – их можно пощелкать.
Итак, скоро устроим мы добрый пир. Но всякий, кто будет участвовать в нем, должен приложить руку свою, даже короли. Ибо у Заратустры и королю не зазорно быть поваром".
Предложение это всем было по сердцу: только добровольный нищий возражал против мяса, вина и пряностей.
"Однако вы только посмотрите на Заратустру – на этого кутилу! – шутливо воскликнул он. – Разве затем ищут убежища в пещерах и поднимаются в горы, чтобы устраивать пиршества?
Вот теперь понимаю я, чему учил он нас некогда, говоря: "Хвала бедности!", и почему хочет он уничтожить всех нищих".
"Будь доволен и весел, как я, – отвечал ему Заратустра. – Оставайся при своих привычках, о превосходнейший, жуй свои зерна, пей воду и хвали кухню свою: если только она веселит тебя!
Я – закон только для своих, но не для всех. Но кто из моих, тот должен иметь крепкие кости и легкую поступь,
– с радостью принимать войны и пиры, быть готовым к самому трудному, как будто это праздник, быть бодрым и здоровым, а не каким-нибудь мрачным мечтателем.
Все лучшее принадлежит мне и моим; и если нам не дают, то мы берем лучшую пищу, самое ясное небо, сильные мысли, красивых женщин!"


Так говорил Заратустра; король же справа заметил: "Странно! Слыхано ли, чтобы столь умные речи исходили из уст мудреца?
И поистине, редко случается, чтобы мудрец был умен и не был ослом".
Так говорил король справа и удивлялся; а осел не без умысла прибавил: "И-А". Это было началом той долгой вечерней трапезы, которая по историческим описаниям известна как "вечеря". И в продолжение ее говорили только о высшем человеке и ни о чем ином.


О ВЫСШЕМ ЧЕЛОВЕКЕ

1.


Когда я в первый раз пришел к людям, величайшее безумие совершил я, безумие отшельника: я вышел на базарную площадь.
И поскольку говорил я ко всем, то не обращался ни к кому в отдельности. А вечером товарищами моими были канатный плясун и мертвец, да и сам я был почти что трупом.


Но с наступлением нового утра осенила меня новая истина: тогда научился я говорить: "Что мне до базара и черни, до шума толпы и ее длинных ушей"!
Вот чему научитесь у меня, высшие люди: на базаре никто не верит в высших людей. Хотите говорить перед ними, ну что ж, говорите! Но толпа вам бессмысленно моргает: "Мы все равны!".
"Эй, вы, высшие люди, – бессмысленно моргая, говорит чернь, – нет никаких высших, мы все равны, человек есть человек, и перед Богом мы все равны!"
Перед Богом! Но теперь этот Бог умер. А перед толпой мы не хотим быть равными со всеми прочими. О высшие люди, уходите с базара!

2.


Перед Богом! Но теперь этот Бог умер! О высшие люди, этот Бог был вашей величайшей опасностью.
Только с тех пор, как лег он в могилу, вы воскресли. Только теперь наступает Великий Полдень, только теперь высший человек становится господином!
Понятно ли вам это слово, о братья мои? Вы испугались, ваше сердце закружилось? Не зияет ли здесь бездна для вас? Не лает ли на вас адский пес?
Ну что ж! Мужайтесь, высшие люди! Ныне впервые мечется в родовых муках гора человеческого будущего. Бог умер: ныне хотим мы, чтобы жил Сверхчеловек.

3.


Самые заботливые вопрошают сегодня: "Как сохраниться человеку?". Но Заратустра, наипервейший и единственный из всех, спрашивает: "Как преодолеть человека?".
К Сверхчеловеку влечет меня сердце, он – первейшее и единственное мое, а не человек – не ближний и не бедный, не страждущий и не лучший.
О братья мои, если что и люблю я в человеке, так это то, что он – переход, закат и уничтожение. И в вас есть многое, что питает любовь мою и надежду.
Мне позволяет надеяться то, что исполнены вы презрения. Ибо способные на глубочайшее презрение способны и на великое почитание.
Достойно великого уважения то, что вы отчаялись. Ибо не научились вы покоряться, не научились мелочному благоразумию.
Ибо сегодня господствуют маленькие люди: они проповедуют смирение, скромность, прилежание, осмотрительность и прочие заповеди маленькой добродетели.
Все, что бабского и рабского рода, и особенно мешанина толпы: именно оно жаждет быть господином человеческой судьбы – о отвращение! Отвращение! Отвращение!
Они неустанно спрашивают: "Как лучше всего, дольше всего и приятнее всего сохраниться человеку?". И потому они господствуют сегодня.
Преодолейте их, этих господ нынешнего, этих маленьких людишек, – о братья мои! Это они – величайшая опасность для Сверхчеловека!
О высшие люди! Преодолейте ничтожные добродетели, маленькое благоразумие, мелочную осмотрительность, муравьиную суетливость, жалкое самодовольство, "счастье большинства"!
И чем подчиняться, уж лучше отчаивайтесь. И поистине, я люблю вас за то, что не умеете вы жить в настоящем, вы, высшие люди! Ибо так живете вы лучше всего!

4.


Есть ли в вас мужество, о братья мои? Есть ли отвага? Не то мужество, у которого есть свидетели, но мужество отшельников и орлов, которое не видит ни один бог?
Тех, кто из породы ослов, а также слепых, пьяных и тех, чьи души холодны, не назову я мужественными. Но тех, кто, зная страх, побеждает его; кто смотрит в бездну, но смотрит с гордостью;
кто видит бездну, но взглядом орла, кто хватает ее орлиными когтями: вот в ком есть мужество.

5.


"Человек зол", – так говорили мне в утешение все мудрейшие. О, если бы и сегодня это еще было так! Ибо зло есть наилучшая сила в человеке.
"Человек должен становиться все лучше и злее", – так учу я. Для лучшего в Сверхчеловеке необходимо самое злое.
Пусть для того, кто проповедовал маленьким людям, было благом то, что пострадал он за них и понес на себе их грехи. [15] Я же радуюсь великому греху, как своему великому утешению.
Впрочем, это сказано не для длинных ушей. Не каждое слово подобает всякому рылу. Это тонкие, далекие вещи: их не смеют попирать овцы копытами своими!

6.


Высшие люди, уж не думаете ли вы, что пришел я исправлять дурное, сделанное вами?
Или устроить вам, страждущим, удобный ночлег? Или вам, скитальцам, блуждающим и сбившимся с пути, указать легкие тропинки?
Нет! Нет! Трижды нет! Надо, чтобы больше погибало вас и чтобы гибли самые лучшие, ибо должно становиться вам все хуже и хуже. Только так,
– только так вырастает человек до той высоты, где молния поражает его, до высоты, достаточно высокой для молнии!
К немногому, к продолжительному, к далекому стремятся мысль и тоска моя: что мне до вашей маленькой, короткой, многообразной нищеты!
Вы мало страдаете! Ибо страдаете за себя; вы еще не страдали за человека. Вы солжете, если станете утверждать обратное! Никто из вас не страдал еще за то, за что страдал я.

7.


Мне недостаточно того, чтобы молния больше не вредила: не отвращать хочу я ее: она должна научиться работать на меня.
Давно уже, подобно туче, сгущается мудрость моя и становится все темнее и тише. Так поступает всякая мудрость, которая должна некогда породить молнию.
Не хочу я быть светом для людей нынешнего, не хочу называться у них светом. Я жажду ослепить их! Молния мудрости моей, выжги им глаза!

8.


Не желайте ничего свыше сил своих: дурная лживость присуща тем, которые желают свыше своих сил.
Особенно когда жаждут они великого! Ибо возбуждают они недоверие к великому, эти ловкие фальшивомонетчики и комедианты:
– пока, наконец, не станут сами для себя фальшью, приукрашенной червоточиной, пока не прикроются сильными словами, показными добродетелями, блестящими подделками.
Будьте же осмотрительны, высшие люди! Ибо нет ныне для меня ничего драгоценнее и редкостнее правдивости.
Не принадлежит ли нынешнее толпе? Но толпа не знает, что есть великое, что – ничтожное, что такое прямота и правдивость: она невинно кривит душой и всегда лжет.

9.


Будьте же исполнены ныне благого недоверия, о высшие люди, вы, отважные! Вы, чистосердечные! Держите в тайне убеждения ваши! Ибо настоящее принадлежит черни.
То, что чернь приняла когда-то на веру, без доводов и доказательств, не опровергнуть никакими доводами!
На базаре убеждают жестами. Тогда как доводы вызывают у толпы недоверие.
И когда побеждает там истина, исполнитесь благого недоверия и спросите себя: "Какое же это могущественное заблуждение боролось за нее?".
Остерегайтесь также ученых! Они ненавидят вас, ибо бесплодны! У них – холодные и высохшие глаза, для них все птицы – уже ощипаны.
Подобные им кичатся тем, что не лгут, но неспособность ко лжи отнюдь не то же самое, что любовь к истине. Остерегайтесь их!
Избавление от лихорадки – это еще не познание! Я не верю застывшим умам. Кто не умеет лгать, не знает, что такое истина.

10.


Если хотите высоко подняться, пользуйтесь собственными ногами! Не позволяйте нести себя наверх, не садитесь на чужие спины и головы!
Я вижу, ты сел на коня? И быстро несешься вверх, к своей цели? Ну что ж, скачи, мой друг! Только знай, что хромота твоя скачет вместе с тобой!
Когда будешь ты у цели и спрыгнешь с коня своего: о высший человек, – именно там, на высоте своей, ты будешь спотыкаться!

11.


О созидающие, о высшие люди! Только ради собственного ребенка претерпевают беременность свою.
Не слушайте же ничьих россказней, не позволяйте себя одурачивать! Ибо кто он – ближний ваш? И если затеяли вы что-либо "для ближнего", то созидаете вы все же не для него!
Забудьте об этом "для", вы, созидающие: ибо добродетель ваша требует, чтобы не было вам никакого дела до всех этих "для", "ради" и "потому что". Да не внемлет слух ваш всем этим лживым словам.
"Для ближнего" – это добродетель маленьких людей; у них говорят: "Свой своему поневоле брат" и "Рука руку моет". У них нет ни силы, ни права для вашего себялюбия!
О созидающие, в себялюбии вашем – осторожность и предусмотрительность беременной! Любовь ваша бережет, питает и защищает тот плод, которого еще никто не видел.
Там, где вся ваша любовь, там и вся добродетель ваша – в ребенке! Ваше призвание, ваша воля – вот ваш "ближний": не позволяйте навязать себе ложных ценностей!

12.


Вы – созидающие, высшие люди! Кому предстоит родить, тот болен; но кто родил, тот нечист.
Спросите у женщин: рожают не потому, что это доставляет удовольствие. Боль заставляет кудахтать поэтов и кур.
В вас много нечистого, созидающие. Итак, вам предстоит материнство.
Новорожденное дитя: о, как много новой грязи приходит с ним в мир! Посторонитесь! Тот, кто родил, должен омыть душу свою!

13.


Не будьте добродетельны свыше своих сил! И не требуйте от себя ничего, что выходит за пределы вероятного!
Избегайте во всем рабски следовать отцам вашим, но идите протоптанными тропами, по которым уже ходила добродетель их! Иначе как подняться вам выше, если воля отцов ваших не поднимается вместе с вами?
Но будь внимателен тот, кто хочет быть первенцем, – как бы ему не сделаться последышем! И там, где проявляются пороки отцов ваших, нечего разыгрывать святых!
Если отцы ваши провели свою жизнь, охотясь на вепрей, устраивая кутежи и попойки в компании женщин, не будет ли безумием воздержание ваше?
Оно будет безумием! Напротив, я полагаю, что тот из вас, у кого есть одна, или две, или всего только три жены, достиг немалого по сравнению с отцом своим.
А если ты строишь монастыри и пишешь на воротах: "Путь к святости", я говорю: "К чему? Не новое ли это безумие?"
Для самого себя основал ты исправительный дом и убежище – ну что ж! На здоровье! Только не верю я этому.
Ибо в уединении растет то самое, что человек приносит в него: возрастает и скот, которого он носит внутри себя. Поэтому многим следует избегать уединения.
Было ли до сих пор на земле что-нибудь более грязное, чем пустынники? Не один только дьявол неистово кружил вокруг них – но и свиньи.

14.


Часто видел я, как робкие, пристыженные, неловкие, словно тигр, которому не удался прыжок, прокрадывались вы стороной, о высшие люди! Ибо неудачно вы бросили игральные кости.
Не стоит огорчаться из-за этого! Вы не научились еще играть и смеяться над риском так, как должно! Не сидим ли мы всегда, так или иначе, за большим игральным столом, за которым так много смеются?
И если не удалось вам великое, значит ли это. что вы сами не удались? А если вы сами не удались, значит ли это, что не удался Человек? Но если не удался Человек: что ж! Вперед!

15.


Чем благороднее, тем редкостнее. Вы, собравшиеся здесь высшие люди, разве не все вы не удались?
Пусть так – ну и что ж? Не падайте духом! Сколь многое еще возможно! Научитесь смеяться над собой, смеяться, как следует!
Нет ничего удивительного в том. что вы не удались или удались лишь наполовину, вы, полуразбитые! Разве не бьется, не мечется в вас человеческое будущее?
Вся глубина и даль, вся звездная высь и чудовищная сила человека: не поднимается ли все это пеной в котле вашем?
Нет ничего удивительного в том, что многие котлы разбиваются! Учитесь смеяться над собой, смеяться, как следует! Сколь многое еще возможно, о высшие люди!
И поистине, много того, что уже удалось! Как богата земля совершенством небольших, но прекрасных вещей, что, поистине, так хорошо удались!
Окружайте же себя этим совершенством, высшие люди! Его золотая зрелость исцеляет сердце. Все совершенное учит надеяться.

16.


Какой из грехов, совершенных здесь, на земле, до сих пор остается самым тяжким? Не слова ли того, кто сказал: "Горе смеющимся!".
Неужели он не нашел на земле причин для смеха? Значит, он плохо искал. Их находит даже ребенок.
Мало любви было в нем, иначе он возлюбил бы и смеющихся! Но он ненавидел и поносил нас, предвещая нам плач и скрежет зубовный.
Следует ли тотчас проклинать, если не любишь? Для меня это – дурной вкус. Но именно так поступал он, этот нетерпимый. Он вышел из черни.
Мало в нем было любви – иначе бы он не гневался, что не любят его самого. Всякая великая любовь желает не любви, она жаждет большего.
Сторонитесь таких нетерпимых! Это порода больных и несчастных, это – чернь; кисло взирают они на жизнь, дурным глазом смотрят на землю.
Сторонитесь таких нетерпимых! У них тяжелые ноги и подавленные сердца: не умеют они плясать. Как же быть земле легкой для них!

17.


Кривыми путями следуют все хорошие вещи к цели своей. Они выгибаются, словно кошки, мурлыкая от близости счастья своего: все хорошие вещи смеются.
Идет ли уже человек по своему пути, нет ли, – это выдает походка его: взгляните, как иду я! Ну, а тот, кто приближается к цели своей, тот танцует!
И поистине я не стал еще памятником и не сделался неподвижным, тупым, окаменевшим, как столб: я люблю быстро бегать.
Хотя есть на земле и трясины, и вязкая печаль, все равно тот, у кого легкие ноги, пробегает даже по илу и танцует на нем, как на расчищенном льду.
Братья мои, поднимайте сердца ваши все выше! Но не забывайте и про ноги! Выше, как лихие танцоры, вздымайте ноги свои, а еще лучше – стойте на голове!

18.


Этот венец смеющегося, венец из роз, сам возложил я на себя [16] и сам освятил смех свой. Больше никого не нашел я достаточно сильным для этого.
Заратустра – танцор, Заратустра – легок, он взмахивает крыльями и готов к полету, он зовет за собой всех птиц, проворный и блаженно легкий.
Заратустра пророк, Заратустра, вещающий истины смехом своим, терпеливый, терпимый, влюбленный в прыжки и авантюры, [17] сам я возложил на себя этот венец!

19.


Братья мои, поднимайте сердца ваши все выше! Не забывайте же и про ноги! Вы – лихие танцоры, так выше поднимайте ваши ноги, а еще лучше – встаньте на голову!
Бывают звери, тяжеловесные даже в счастье своем; есть неуклюжие от рождения. Так же забавно смотреть на их потуги и усилия, как на слона, что пытается стоять на голове.
Но лучше обезуметь от счастья, чем от неудач, лучше неуклюже танцевать, чем ходить прихрамывая. Учитесь же мудрости моей: даже у худшей вещи есть пара хороших обратных сторон,
– даже у худшей вещи достаточно крепкие ноги для пляски: научитесь же, высшие люди, стоять на собственных ногах!
Забудьте напевы скорби, забудьте уныние черни! О, какими унылыми ныне видятся мне все эти паяцы, веселящие толпу! Но все нынешнее принадлежит толпе.

20.


Будьте подобны ветру, вырывающемуся из ущелий: под свист своей дудки готов он плясать, моря дрожат и мечутся под стопами его.
Хвала тому бравому, неукротимому духу, дающему крылья ослам, доящему львиц, духу, что ураганом приходит ко всему нынешнему и ко всякой черни,
– духу, который враждебен мудрствующему чертополоху, всем увядшим листьям и плевелам: хвала этому дикому, бодрому, свободному духу бури, который танцует по трясинам и унынию, словно по лугам!
Который ненавидит жалких дворняг простонародья и всякое отродье, неудавшееся и мрачное; хвала этому духу свободных умов, этой смеющейся буре, что засыпает пылью глаза тем, кто покрыт язвами и видит все в черном цвете!
О высшие люди, вот ваше худшее: вы не учились танцевать так, как должно, – так, чтобы в танце выйти за пределы свои! Что с того, если вы – не удались!
Сколь многое еще возможно! Так научитесь же в смехе выходить за пределы свои! Вы, лихие танцоры, выше и выше вздымайте сердца ваши! И не забывайте как следует посмеяться!
Этот венок смеющегося, этот венок из роз: вам я бросаю его, братья мои. Смех объявил я священным: о высшие люди, учитесь смеяться!


ПЕСНЬ ТОСКИ

1.


Говоря эти речи, Заратустра стоял около входа в пещеру; а с последними словами ускользнул от гостей своих и выбежал ненадолго на свежий воздух.
"О чистые запахи вокруг меня, – воскликнул он, – о блаженная тишина, меня окружающая! Но где же звери мои? Ко мне, мой орел и змея моя!
Скажите мне, звери: быть может, дурной запах исходит от этих высших, когда они собираются все вместе? О чистые запахи вокруг меня! Лишь теперь понимаю и чувствую я, как люблю вас, звери мои!".
И снова Заратустра повторил: "Я люблю вас, звери мои!". И когда говорил он слова эти, змея и орел приблизились к нему, подняв на него взоры. Так стояли они тихо втроем, вдыхая в себя чистый воздух и упиваясь им. Ибо здесь он был лучше, чем у высших людей.

2.


Но едва Заратустра покинул пещеру, как поднялся старый чародей и сказал, лукаво оглянувшись: "Он вышел! И вот, высшие люди, – позвольте и мне, подобно ему, пощекотать вас этим льстивым именем, – и вот, высшие люди, мной уже овладевает злой мой дух и обманщик, дух лжи и чар, демон уныния,
– извечный противник Заратустры: простите это злому духу моему! Жаждет он развернуть перед вами чары свои, ибо как раз наступил час его: тщетно борюсь я с этим злым духом.
Всем вам, каковы бы ни были почести, что воздаете вы себе на словах, называя себя "свободными умами", или "правдивыми", или "кающимися духом", или "свободными от оков", или "исполненными великой тоски",
– всем вам, страдающим, подобно мне, от великого отвращения, – ибо старый Бог умер для вас, а новый не лежит еще спеленатый в колыбели – всем вам близок злой дух мой, демон чар.
Я знаю вас, высшие люди, я знаю и его, этого мучителя, которого люблю против воли своей, – Заратустру; часто напоминает мне он прекрасную маску святого,
– новый причудливый маскарад, которым развлекается злой дух мой, демон уныния: часто кажется мне, что я люблю Заратустру ради злого духа моего.
Но уже овладевает он мной и подчиняет себе, этот дух тоски, демон вечерних сумерек; и поистине жаждет он:
– откройте же глаза! Жаждет он явиться нагим, – я не знаю еще, в мужском или женском обличье, – но приближается он и подчиняет меня, о горе мне! Пробудите же чувства свои!
День стихает, на все нисходит вечер, даже на все наилучшее; теперь слушайте и смотрите, высшие люди, каков этот дух, – мужчина ли он, женщина ли – этот демон вечерней тоски!".
Так говорил старый чародей, лукаво оглядываясь вокруг, а потом взял свою арфу.

3.

Когда отстоится воздух,
И утешительница-роса
Незримо – неслышно низойдет на землю,
ибо легка ее обувь,
Как у всех кротчайших утешителей, –
Вспоминаешь ли ты, о пылкое сердце мое,
Как некогда алкало росы, слезы небесной,
Как жаждало – изможденное;
А солнце бросало на тебя косые взгляды
Сквозь черное плетение деревьев,
И взгляды эти, лучи его,
Слепящие, насмешливые,
Затевали злую игру вокруг тебя,
Мелькая на травянистых тропинках,
Залитых закатным золотом раскаленного ока?

"Ты? Истины Жених? – насмехались они, –
О нет! Поэт – и только!
Зверь изворотливый и хищный,
Обреченный лгать,
Лгать без принужденья, искусно и умело,
Зверь, жадный до поживы,
Лицо скрывающий под разноцветной маской,
Ты – маска самому себе,
И самому себе – добыча!
И это – Истины Жених?
О нет! Безумец, поэт – и только!
Способен ты лишь к ухищреньям речи,
Скрываясь под личиной сумасброда; ты –
мастер на словесные коленца;
Ты возводишь мосты из слов – разноцветные радуги,
И по ним, ненадежным, слоняешься бесцельно,
Витая меж воображаемым небом
И выдуманной землей, –
Безумец, поэт – и только!

И это – Истины Жених?
Не холодный, не бесстрастный,
Не набожный,
Не истукан, пред храмом,
Нет! Но нетерпимый к изваяньям Истины,
К безжизненным ее подобьям
Жилище твое – пустыня, не храм.
Ты полон дерзости кошачьей,
Запрыгнуть норовишь во все Случайное,
Как подлый кот в открытое окно,
Тебе щекочет ноздри одурь девственного леса –
Призывная, манящая,
Тебе бы оказаться в том лесу
Среди зверей в нарядных пестрых шкурах,
Тебе бы зверем быть –
Могучим и надменным,
Блаженно-кровожадным,
Божественно и дьявольски прекрасным,
Коварным,
Ты фыркаешь от страстных вожделений,
Не ведаешь греха в погоне за добычей!

Тебе бы зверем быть,
Орлом, что зрит свои глубины,
Паря над бездной,
Потом внезапно,
Разгоряченный голодом
И трепеща сладострастно крылами,
Низринется на блеющих ягнят,
Ибо жестоко ненавидит он овечьи души
И тех, чей взгляд невинен, как у агнца, –
Пушистых, серых и ручных.

Как у орла, у пантеры –
Вожделения поэта
И страстные желания твои,
Сокрытые под тысячью личин,
Ведь ты – безумец, ты поэт – и только!

Взираешь ты на человека, как на Бога,
И в нем же видишь ты покорную овцу;
И высшая тебе награда –
Терзать и Господа, и агнца в человеке,
Терзать, смеясь при этом!
Услада в том пантеры и орла,
В том счастье высшее безумца и поэта!"

Когда отстоится воздух,
В размытом зареве заката проступает
Завистливо вкрадчивый
Бледно-зеленый лунный серп,
Враждебный дню, крадется он над розами,
И с каждым шагом лунного жнеца
Цветы бледнеют, поникают
И погружаются все глубже в темноту: –

Так некогда и я,
Поникший и усталый от Дневного,
Больной от света,
Отринул мудрости безумье
И страстные дневные помышленья
И погрузился в сумерки,
Страждущий и опаленный прозреньем одной истины:
Помнишь ли ты, пылкое сердце мое,
Как некогда тебя снедала жажда? –
Жажда быть отринутым
От всякой мудрости!
Только безумец! Только поэт!


О НАУКЕ


Так пел чародей; и все собравшиеся незаметно попали, как птицы, в сети его мрачного, лукавого сладострастия. Только совестливого духом не удалось ему пленить: он быстро выхватил арфу из рук чародея и воскликнул: "Воздуха! Дайте чистого воздуха! Позовите Заратустру! Ты отравляешь воздух этой пещеры и делаешь его удушливым, старый, коварный колдун!
Ты внушаешь нам неведомые желания, ты соблазняешь нас жаждой неведомых пустынь. Горе, если такие, как ты, начинают превозносить истину и болтать о ней!
Горе всем свободным умам, которые не остерегаются подобных тебе чародеев! Пропала свобода их, ибо учением своим заманиваешь ты назад, в темницы;
– старый, мрачный демон уныния, манящие звуки свирели слышатся в жалобах твоих; ты похож на того, кто своим восхвалением целомудрия тайно склоняет к негам сладострастия!".
Так говорил совестливый духом, а старый чародей оглядывался вокруг, наслаждаясь победой, и потому проглотил досаду, причиненную ему словами совестливого духом. "Тише! – кротко ответил он. – Чтобы хорошие песни нашли отклик в душе, после них подобает хранить молчание.
Так ведут себя все высшие люди, собравшиеся здесь. Ты, должно быть, мало что понял в песне моей? Мало в тебе духа чар!"
"Ты воздаешь мне хвалу тем, что отделяешь от себя, – возразил совестливый духом, – вот и прекрасно! Но вы, сидящие здесь, я все еще вижу похоть в ваших глазах:
– вы, свободные души, где же свобода ваша, вы, свободные? Чем-то смахиваете вы на тех, кто долго пялился на пляшущих голых девок: так и души ваши – сами пустились в пляс!
Должно быть, много в вас того, что чародей называет своим злым духом чар и обмана: и этим отличаюсь я от вас.
И поистине немало мы переговорили и передумали тут, в пещере, пока не вернулся Заратустра, и для меня этого было достаточно, чтобы понять: мы с вами разные.
Разного ищем мы здесь, наверху, – вы и я. Ибо я ищу большей надежности, потому и пришел я к Заратустре. Он – самая прочная башня и самая крепкая воля
– ныне, когда все колеблется, когда трясется земля. Но глядя сейчас в глаза ваши, кажется мне, что вы, наоборот, ищете большей неустойчивости,
– вы хотите побольше ужасов, опасностей, землетрясений. Простите мне самоуверенность мою, но порой сдается мне, что вы, высшие люди,
– жаждете как раз такой жизни, которая меня страшит больше всего, жизни скверной, полной опасностей, жизни диких зверей; вас привлекают леса и пещеры, горные стремнины и лабиринты.
И больше всего вам нравится не тот, кто может избавить от всякой опасности, а совратитель, уводящий в сторону от всех дорог. Но если для вас жажда всего этого является чем-то подлинным, то для меня – желать подобное представляется невозможным.


Ибо страх – это врожденное и изначальное чувство человека; страхом объясняется все – и первородный грех, и унаследованная добродетель. Из страха выросла и моя добродетель, которая зовется наукой.
Ибо искони взращивался в человеке страх перед дикими животными, включая и того зверя, которого таит он в себе и сам же страшится: Заратустра называет этого зверя – "внутренний скот".
Этот страх, древний и изначальный, ставший, наконец, утонченным и одухотворенным, теперь, как мне кажется, зовется наукой.
Так говорил совестливый духом; Заратустра же, который как раз входил в пещеру, – а он слышал последнюю речь и разгадал ее смысл, – бросил ему пригоршню роз, рассмеявшись над его "истинами". "Как? – воскликнул он. – Что слышу я? Поистине, кажется мне, что один из нас двоих – глупец, а "истину" твою я мигом поставлю вверх ногами.
Ибо для нас страх – это исключение. Но мужество и дух приключения, жажда неизведанного и того, на что никто еще не решался, – мужество, вот что по моему разумению есть человеческая предыстория.
У самых диких и бесстрашных зверей похитил человек, ревнуя, все их добродетели: и только так сделался он человеком.
Это мужество, став, наконец, утонченным и одухотворенным, это человеческое мужество с крыльями орла и мудростью змеи, я думаю, зовется ныне – "


"Заратустра!" – воскликнули в один голос все собравшиеся и громко рассмеялись; но что-то наподобие тяжелой тучи отделилось от них и поднялось вверх. Рассмеялся и чародей и сказал не без лукавства: "Ну что ж! Злой дух мой ушел!
И разве я сам не предостерегал вас против него, когда говорил, что он плут и обманщик, этот дух лжи?


И в особенности тогда, когда показывается нагим. Но я не виноват в его кознях! Разве я создал этот мир и его вместе с миром?
Ну что ж! Будем же снова довольны и веселы! И хотя гневен взор Заратустры – взгляните на него! Он сердит на меня,
– но еще до наступления ночи вновь он полюбит меня и станет восхвалять, ибо не может обходиться долго без подобных глупостей.


Он – любит врагов своих: из всех, кого только видел я, лучше всех овладел он этим искусством. Но за любовь эту к врагам – мстит он друзьям своим!"


Так говорил старый чародей, и высшие люди выражали одобрение словам его: и тогда Заратустра стал ходить среди них, с любовью и ненавистью пожимая руки друзьям своим, словно желая примириться со всеми и испросить прощения. Но когда дошел он до выхода из пещеры, опять потянуло его на свежий воздух и к зверям его, и он собрался незаметно ускользнуть.

СРЕДИ ДОЧЕРЕЙ ПУСТЫНИ

1.


"Не уходи! – сказал тогда странник, называвший себя тенью Заратустры. – Останься с нами, не то прежняя смутная тоска снова нападет на нас.
Старый чародей от души поделился с нами тем наихудшим, что было у него, и вот, взгляни, – у нашего доброго благочестивого Папы на глазах слезы, и он опять готов плыть по морю уныния.
Похоже, что эти короли стараются сдерживаться перед нами: ибо лучше всех нас научились они этому за сегодняшний день! Но я готов побиться об заклад, что не будь свидетелей, они бы тоже затеяли скверную игру,
– скверную игру медленно ползущих облаков, влажного уныния, сырой тоски, заволоченного неба, украденных солнц, завывающих осенних ветров!
– скверную игру наших рыданий и криков о помощи: останься с нами, о Заратустра! Здесь много скрытых бед, желающих высказаться, много облачного и вечернего, много спертого воздуха!
Ты насытил нас сильной, мужской пищей и напитал подкрепляющими притчами: так не допусти же того, чтобы дух женственности и изнеженности овладел нами за десертом!
Ты один делаешь воздух, тебя окружающий, крепким, бодрым и чистым! Нигде на земле не встречал я воздуха свежее, чем в пещере твоей!
Хотя и повидал я много стран, а нос мой разучился распознавать и оценивать разные запахи; у тебя же, в пещере твоей, услаждается обоняние мое как никогда ранее!
Разве что однажды, – о, прости мне одно воспоминание! Не обессудь за одну старую застольную песню, которую сложил я, живя среди дочерей пустыни:
– ибо там тоже был добрый, здоровый, светлый воздух Востока: там отдалился я дальше всего от затянутой тучами, от сырой, угрюмой, дряхлой Европы!
Любил я тогда девушек Востока и других поднебесных стран, чьи лазоревые небеса не омрачали ни единое облако, ни единая мысль.
Вы не поверите, до чего же чинно восседали они, когда не плясали – глубокие, но при этом бездумные, словно маленькие тайны, словно разукрашенные лентами загадки, словно десертные орешки,
– пестрые, яркие и чуждые, поистине так! Но не омрачало их ни одно облачко – эти загадки позволяли разгадывать себя: и вот – в честь этих девушек сочинил я тогда застольный псалом – псалом для десерта".
Так говорил странник, называвший себя тенью Заратустры; и прежде чем кто-нибудь успел ответить ему, он схватил арфу старого чародея и, скрестив ноги, оглянулся вокруг, спокойный и мудрый: медленно и испытующе он втянул в себя воздух, будто пробуя на вкус новый, незнакомый воздух чужой страны. А потом запел в какой-то особой манере, с воплями и завываниями.

2.


Пустыня ширится: горе тому, кто пустыни таит!

О! Торжественно!
Поистине торжественно!
Достойное начало!
По-африкански пышно!
Как и пристало льву
Или высоконравной обезьяне, –
Но чуждо вам, возлюбленные девы,
У чьих прелестных ног мне, европейцу,
Позволено сидеть. Селах.

Поистине, достойно удивленья,
Что я – вблизи пустыни
И в то же время от нее далек
И не опустошен:
Оазис-крошка,
Зевнув, открыл благоуханные уста
И я низринулся в сладчайшие пределы,
И вот, возлюбленные девы,
Я перед вами. Селах.

Благословенно чрево того кита,
Что гостя приютил! –
Понятен ли ученый мой намек?
Хвала утробе, что была с невольным постояльцем
Радушна, как со мной оазис:
Но в чем себе позволю усомниться, –
Я сын Европы, а она –
Старух всех недоверчивей на свете.
Да исправит это Господь!
Аминь!

И вот я здесь,
Вокруг меня оазис;
Я словно финик –
Румяный, сладкий, сочный, золотистый,
Вожделеющий девичьих уст, алчущий укуса
Белоснежных, холодных и острых девичьих зубов:
Сердца всех пылких фиников
Томятся такой же страстью. Селах.

Итак, похожий – даже слишком –
На вышеназванные южные плоды,
Лежу я, окруженный роем
Игривых и назойливых жучков,
А также сумасбродной суетой
Нескромных, крошечных причуд и вожделений –
О кошки-девушки, Зулейка и Дуду –
Безмолвные и полные предчувствий,
Я вами окружен и осфинксован,
Когда одним бы словом
Мне выразить как можно больше чувства:
(Да простится мне этот грех против языка!)
Я с упоением вдыхаю райский воздух,
Прозрачный, свежий, в золотых прожилках,
Давно уже не посылал на землю месяц
Такого воздуха, –
Случайно ли, по прихоти, –
Как повествуют древние поэты?
Но я из рода скептиков и сомневаюсь в этом,
Я вышел из Европы, а она –
Старух всех недоверчивей на свете.
Да исправит это Господь!
Аминь!

Сижу я здесь, любезные подруги,
Без будущего, без воспоминаний,
Упиваюсь благоуханьем,
Втягиваю его раздутыми от жадности ноздрями,
Гляжу на пальму,
Что как танцовщица
Сгибает стройный стан,
Стоит заглядеться
И начинаешь подражать ее движениям!
Она похожа на танцовщицу, что долго –
О, как небезопасно долго! –
Стояла на одной ноге –
Быть может, о второй она забыла?
По крайней мере тщетно я искал
Бесценную другую половину,
В священной близости искал легчайших,
Покровов тканых и блестящих,
Тончайших, развевающихся юбок.
Увы, мои прелестные подруги,
Хотите верьте, хотите – нет:
Она утратила вторую ножку!
Ах, какая жалость!
Быть может, где-то блуждает она,
Безутешная, одинокая?
Быть может, ужасного чудовища страшится –
Льва с пышной желтой гривой?
Или уже обглодана, разгрызена на части?
О горе! Не иначе, как съедена она! Селах.

О, не рыдайте, нежные сердца!
Сердца сладчайших фиников, не плачьте!
Сосцы, наполненные молоком!
Сосуда с благовониями!
Бедняжечка Дуду, утешься!
Зулейка, будь смелей!
Или уместней укрепиться сердечным средством –
Умащенной бальзамом притчей?
Торжественным наставленьем?

Поднимись, достоинство!
Достоинство добродетели! Достоинство Европы!
Раздуйтесь, мехи добродетели!
Не повыть ли,
Пореветь еще!
Исторгнуть рев высоконравный!
Высоконравным львом рычать
пред дочерьми пустыни!
О девы!
Для алчной страсти европейской
Рев добродетели всего милее!
Я, европеец, перед вами,
Я не могу иначе, помоги мне, Боже! [
19]
Аминь!


Пустыня ширится: горе тому, кто пустыни таит!


ПРОБУЖДЕНИЕ

1.


После песни странника – тени Заратустры пещера вдруг наполнилась шумом и смехом: и так как собравшиеся гости говорили все разом, и даже осел при таком воодушевлении не остался безмолвным, то Заратустрой овладели легкое отвращение к гостям своим и озорное настроение, хотя и радовался он веселью их. Ибо оно казалось ему признаком выздоровления. И вот выскользнул он потихоньку на свежий воздух и стал говорить со зверями своими.
"Куда подевалось теперь несчастье их? – спросил он, вздохнув с легкой досадой. – Похоже, что, побыв у меня, разучились они взывать о помощи!
– хотя, к сожалению, не разучились еще вообще кричать". И Заратустра заткнул себе уши, ибо к шумному ликованию высших людей каким-то странным образом примешивалось ослиное "И-А".
"Им весело, – продолжал он, – и кто знает, быть может, веселятся они за счет хозяина дома? И хотя они учились смеяться у меня, не моему смеху научились.
Хотя, что с того! Они уже немолоды и смеются, и выздоравливают по-своему; куда более худшее выносили уши мои и не возмущались.
День этот – победа: уже отступает, бежит мой старый, заклятый враг – Дух Тяжести! Как хорошо кончается день, начавшийся так тяжело и скверно!
И хочет он завершиться. Наступает вечер: он мчится по морю, лихой всадник! Как раскачивается он, блаженный, возвращаясь домой, на пурпурных седлах своих!
Небо смотрит так ясно, мир так глубок: о вы все, удивительные люди, пришедшие ко мне, еще стоит жить, если жить рядом со мной!".


Так говорил Заратустра. И вновь из пещеры послышались крики и смех высших людей: тогда он заговорил опять.
"Клюет эта рыба, годится для нее приманка моя, и вот – отступает их враг, Дух Тяжести. Если я не ослышался, они уже учатся смеяться над собой.
Действует на них мужская пища, сочные и укрепляющие притчи мои: и поистине, не угощаю я гнилыми овощами! У меня пища воинов, пища завоевателей; я пробуждаю новые желания.
Новые надежды в руках и ногах их, сердца их расширяются. Новые слова находят они, и скоро будет их дух дышать дерзновением.
Разумеется, такая пища не пригодна для детей и для томящихся унынием женщин – как старых, так и молодых. По-другому как-то надо убеждать нутро их: не врач я им и не учитель.
Отвращение отступает от этих высших людей: ну что ж! это моя победа. В моем царстве они в безопасности, всякий глупый стыд бежит их, сердца их открываются.
Они раскрывают сердца свои, счастливые часы возвращаются к ним, они тщательно обдумывают и находят успокоение, – они становятся благодарными.
И то, что они становятся благодарными, считаю я лучшим признаком. Пройдет еще немного времени, и они придумают себе праздники и поставят памятники своим прежним радостям.
Они выздоравливают!" – Так говорил с радостью Заратустра в сердце своем, глядя вдаль; а звери подошли ближе к нему и почтили покой его и счастье.

2.


Но тут испуг овладел Заратустрой, ибо слух его, уже привыкший к шуму и смеху, доносившимся из пещеры, был поражен внезапно наступившей мертвой тишиной; а нос его учуял запах курящихся благовоний, как будто жгли сосновые шишки.
"Что случилось? Чем они занимаются?" – спросил он себя и подкрался к входу в пещеру, так, чтобы увидеть гостей своих, оставаясь при этом невидимым. О чудо из чудес! Что же узрели глаза его!
"Все они снова стали благочестивыми, они молятся, они обезумели!" – сказал он, безмерно удивленный. И действительно! Все высшие люди – оба короля, Папа в отставке, злой чародей, добровольный нищий, странник и тень, старый прорицатель, совестливый духом и самый безобразный человек – все они стояли на коленях, словно дети или старые набожные бабки, и молились ослу. А самый безобразный человек как раз начал хрипеть и сипеть, словно нечто невыразимое в нем искало исхода; когда же, наконец, он облек это в слова, то это было не что иное, как своеобразная благочестивая литания в честь осла, которому молились и воскуряли благовония. И таковы были слова ее:
Аминь! Честь, и хвала, и мудрость, и благодарение, и сила, и слава Господу нашему во веки веков! [20]
– А осел издал крик: "И-А".
Он взял на себя бремя наше, он принял образ слуги, сердце его терпеливо, и он никогда не скажет "Нет"; и тот, кто любит Господа своего, тот наказует его [21].
– А осел издал крик: "И-А".
Он не говорит: разве что постоянно произносит "Да" тому миру, который сотворил: так восхваляет он его. И в этом искушенность его, что не говорит он: так что редко бывает он неправ.
– А осел издал крик: "И-А".


Незаметно проходит он по миру. Серый цвет любит он, им окутывает добродетель свою. Если и есть дух у него, то он сокрыт: однако каждый верует в его длинные уши.
– А осел издал крик: "И-А".
Какая потаенная мудрость – иметь длинные уши всегда говорить "Да" и никогда "Нет"! Не по своему ли образу и подобию сотворил он мир сей – то есть, как можно глупее?
– А осел издал крик: "И-А".


И прямыми, и кривыми путями ходишь ты; и мало заботит тебя, что кажется людям кривым, а что – прямым. По ту сторону добра и зла лежит царство твое. В том и невинность твоя, что не знаешь ты, что такое невинность.
– А осел издал крик: "И-А".


Никого не отвергаешь ты, ни королей, ни нищих. И детям не возбраняешь ты приходить к тебе, а если скверные мальчишки дразнят тебя, ты простодушно говоришь: "И-А".
– А осел издал крик: "И-А".


Любишь ты ослиц, и свежие фиги нравятся тебе, и воздаешь ты должное всякой пище. Запах чертополоха волнует сердце твое, когда случается тебе быть голодным. И в этом – божья премудрость.
– А осел издал крик: "И-А".


ПРАЗДНИК ОСЛА

1.


[22] Но на этом месте литании Заратустра уже не мог больше сдерживаться, сам крикнул "И-А" еще громче, чем осел, и ринулся на обезумевших гостей своих. "Чем это вы тут занимаетесь, приятели? – воскликнул он, рывками поднимая с земли молящихся. – Счастье ваше, что никто, кроме Заратустры, не видел вас.
Всякий подумал бы, что вы, с этой вашей новой верой, – ярые богохульники или вконец потерявшие разум старые бабы!
А ты, последний Папа, как миришься ты с самим собой, столь недостойным образом молясь ослу, как будто это Бог?".
"Прости меня, о Заратустра, но во всем, что касается Бога, я просвещеннее тебя. И это по праву.
Лучше уж возносить молитвы Господу в таком вот образе, чем вообще не иметь образа божьего! Подумай над этими словами, мой возвышенный друг, и ты скоро постигнешь истину, заключенную в них.
Тот, кто сказал: "Бог есть Дух", сделал величайший шаг и прыжок, приблизивший к неверию, шаг, какого никто еще на земле до него не делал: нелегко выправить то, что сказано им!
Старое сердце мое волнуется и трепещет от того, что есть еще на земле нечто достойное молитвы. Прости же, о Заратустра, старому благочестивому сердцу последнего Папы!"
"А ты, – обратился Заратустра к страннику, называвшему себя его тенью, – ты именуешь себя свободным духом и мнишь себя таковым? А сам грешишь идолопоклонством, участвуя во всяких поповских ухищрениях?
Поистине, то, что ты устраиваешь здесь, еще хуже того, что ты вытворял с этими скверными черномазыми девчонками! Эх ты, жалкий новообращенный!".
"Да, все это довольно гнусно, – отвечал странник, называвший себя тенью Заратустры, – и ты прав: но я ничего не могу с этим поделать! Старый Бог снова жив, о Заратустра, что бы ты ни говорил.
Во всем виноват самый безобразный человек – это он воскресил его. Хоть он и говорит, будто бы когда-то он убил его, но смерть богов – всегда предрассудок".
"А ты, – спросил Заратустра, – ты, старый злой чародей, что делаешь ты? Кто в этот свободный век поверит в тебя, если сам ты исповедуешь этот божественный ослизм?
Глупостью было то, что делал ты; как ты, будучи столь умным, мог совершить такую глупость?".
"О Заратустра, – отвечал проницательный чародей, – ты прав, то была глупость, и я уже поплатился за это".
"Ну, а ты, – обратился Заратустра к совестливому духом, – поразмысли как следует и раскрой глаза пошире! Не восстает ли против этого совесть твоя? Не слишком ли чист дух твой для молитв и чадящего фимиама этих святош?".
"В этом что-то есть, – отвечал тот, вытаращив глаза, – есть нечто такое во всем этом спектакле, что ублажает даже совесть мою.
Возможно, я просто не осмеливался веровать в Бога, однако для меня несомненно то, что в этом образе Бог предстает наиболее достоверным.
По свидетельству благочестивых, Бог вечен: у кого столько времени, тот может позволить себе не торопиться. Как можно глупее и медленнее – таким способом можно зайти весьма далеко.
Тот, у кого столько духа, вполне может увлечься глупостью и безумием. Вспомни себя, Заратустра!
Поистине! Даже сам ты вполне мог бы сделаться ослом от изобилия своего и от мудрости своей.
Разве не любит истинно мудрый ходить кривыми путями? Этому учит сама очевидность, этому учишься, глядя на тебя, Заратустра!".
"Ну и, наконец, ты, – сказал Заратустра, повернувшись к самому безобразному человеку, который все еще лежал на земле, протянув руку к ослу (ибо он давал ему испить вина). – Ты, кому нет наименования, скажи, что делал ты?
Ты казался мне преображенным, сверкали глаза твои, безобразие твое было окутано возвышенным: что же делал ты?
Значит, это правда, что говорят, будто ты воскресил его? Для чего же? Разве безо всякой причины его убили и отделались от него?
Ты сам казался мне воскрешенным: так в чем же дело? Почему ты повернул назад? Почему изменил себе? Говори же, безымянный!".
"О Заратустра, – отвечал самый безобразный человек, – ты плут!
Жив ли он еще, воскрес ли, умер ли окончательно, кто из нас двоих лучше знает это? Я спрашиваю тебя.
Однако я знаю одно: у тебя научился я некогда этому, о Заратустра: тот, кто желает убить окончательно, тот смеется.
"Убивают не гневом, а смехом", – так говорил ты когда-то. О Заратустра, ты, сокрытый, разрушающий без гнева, опаснейший из всех святых, ты – плут!"

2.


И тогда произошло следующее: Заратустра, удивленный столь дерзкими ответами, бросился к выходу из пещеры и, повернувшись к гостям своим, воскликнул громовым голосом:
"Ах вы, шуты и паяцы, все вы, тут собравшиеся! Ни к чему прятаться и притворяться передо мной!
Как трепетали сердца ваши от ярости и восторга, что наконец-то вы снова стали, словно малые дети – столь же благочестивы,
– что, наконец, вы снова, подобно детям, стали молиться, складывать ручки и говорить: "Добрый Боженька!".
Однако покиньте теперь эту детскую – пещеру мою, где сегодня все несмышленое чувствует себя, как дома. Уймите там, на свежем воздухе, ваш ребяческий пыл и волнение сердца!
Конечно, если не станете вы подобны детям, то не войти вам в царствие небесное. (И Заратустра воздел руки горе).
Но мы и не стремимся в то небесное царство: мы стали мужественны, мы стали мужами, и потому желаем мы земного царства".

3.


И снова Заратустра начал говорить. "О новые друзья мои, – сказал он, – вы, удивительные, вы, высшие люди, как нравитесь вы мне теперь,
– с тех пор, как вы снова стали веселы! Поистине все вы расцвели: и думаю я, что для подобных цветов нужны новые праздники, – какая-нибудь дерзкая бессмыслица, что-то вроде литургии и ослиного праздника, да еще старый дурень и безумец Заратустра, ветер и ветреник, который проветрит и просветлит вам души.
Не забывайте этой ночи и этого ослиного праздника, о высшие люди! Будучи у меня, выдумали вы это, и я считаю это добрым предзнаменованием, ибо такое могут выдумать лишь выздоравливающие!
И если будете вы отмечать праздник осла еще когда-нибудь, делайте это из любви к себе и из любви ко мне! И в память обо мне!".


Так говорил Заратустра.


ПЕСНЬ ОПЬЯНЕНИЯ*

1.


Тем временем все вышли на свежий воздух, в прохладную задумчивость ночи; Заратустра вел за руку самого безобразного человека, чтобы показать ему свой ночной мир, большой округлый месяц и серебристые водопады у пещеры. И вот наконец все эти люди – уже немолодые, но с утешенными и бодрыми сердцами – встали друг подле друга и дивились сами себе, что им так хорошо на земле; а тайна ночи все глубже и глубже проникала в сердца их. И снова подумал Заратустра: "О, как нравятся мне теперь эти высшие люди!" – но не высказал этого вслух, ибо почтил счастье их и молчание.

* В издании КСА эта глава называется "Песнь странствующих в ночи".


Но тут случилось самое удивительное из всего произошедшего за этот долгий и удивительный день: самый безобразный человек вновь, и теперь уже в последний раз начал хрипеть и клокотать, а когда, наконец, дошло дело до слов, что ж! – уста его внятно и вразумительно исторгли вопрос, вопрос столь чистый, глубокий и ясный, что у всех, услышавших его, замерло в груди сердце.
"О вы, друзья мои, – вопрошал самый безобразный человек, – что происходит в душах ваших? Благодаря этому дню, впервые в жизни своей доволен я, что прожил ее,
– и не устану я свидетельствовать о том, что стоит жить на земле: один день, один праздник с Заратустрой научил меня любить ее.
"Так это была жизнь? – скажу я смерти. – Ну что ж! Еще раз!".
Друзья мои, что происходит в душах у вас? Готовы ли вы, как и я, сказать смерти: "Так это была жизнь? Ну что ж! Еще раз!".
Так говорил самый безобразный человек, а уже было близко к полуночи. И как вы думаете, что случилось тогда? Как только высшие люди выслушали его, осознали они преображение и выздоровление свое и поняли, кто принес им все это. И тогда бросились они к Заратустре, исполненные уважения, любви и признательности, целовали ему руки и, соответственно душевному складу своему, одни смеялись, другие же плакали. А старый прорицатель плясал от удовольствия; и если, как полагают многие повествователи, был он пьян от сладкого вина, [23] то, несомненно, гораздо сильнее опьяняла его радость жизни, ибо отрекся он от всякой усталости. Некоторые даже утверждают, что плясал и осел: видно, не зря самый безобразный человек напоил его вином. Было ли это так, иначе ли, не важно, но если даже осел и не плясал в тот вечер, то произошли вещи куда более странные и удивительные. Словом, как гласит поговорка Заратустры: "Ну что ж!".

2.


Заратустра же, пока происходило все вышеописанное, стоял, будто пьяный: угасал взор его, язык заплетался, ноги подкашивались. И кто бы мог угадать, какие мысли проносились тогда в душе его? Однако было очевидно, что дух его отступил от него, и обратился вспять, и устремился вперед, и находился где-то в далеком будущем, и словно пребывал, как написано, "над горными перевалами, между двумя морями,
– блуждая, словно тяжелая туча, между прошедшим и будущим". [24]
Но высшие люди поддерживали его со всех сторон, и мало-помалу пришел он в себя и отстранил рукой толпу озабоченных почитателей. Вдруг он быстро повернул голову, словно услышал что-то, и, приложив палец к губам, молвил: "Грядет!".
И тотчас окружила его атмосфера тишины и тайны, а из глубокой дали донесся долгий, протяжный звон колокола. Заратустра, как и все высшие люди, прислушался к нему, а потом снова приложил палец к губам и сказал: "Грядет! Грядет! Приближается полночь!" – и преобразился голос его. Но он все еще не двигался с места; и тогда еще больше сгустилась вокруг атмосфера тишины и тайны, и все вокруг прислушивалось – даже осел, и звери, бывшие в особом почете у Заратустры, – орел и змея, и сама пещера Заратустры, и большой холодный месяц, и сама ночь. И вот, Заратустра в третий раз приложил палец к губам и произнес:
"Грядет! Грядет! Грядет! Пойдемте же! Час пробил! Отправимся странствовать в ночь!".

4.


О, горе мне! Куда исчезло время? Или погрузился я в глубочайшие источники? Мир дремлет –
О! лает пес, светит месяц. Я скорее умру, нежели поведаю думы, что ныне переполняют полночное сердце мое.
Я умер. Свершилось. Паук, зачем оплетаешь меня паутиной? Жаждешь крови моей? О! Выпадает роса, близится час,
– час леденящего холода, час, когда я замерзаю и цепенею, час, вопрошающий неустанно: "Чье сердце способно вместить это?
– кто должен быть властелином земли? Кто скажет: "Отныне так вы будете течь, большие и малые реки!"?
– близится час: о человек, о высший человек, внимай! Эта речь – для тонкого слуха, для твоего слуха – что вещает глубокая полночь?

3.


"Близится полночь, о высшие люди: и вот – хочу сказать я вам кое-что на ухо, как и тот древний колокол, что обращается к слуху моему,
– с той же тайной и ужасом, так же проникновенно, как тот древний полночный колокол, переживший на веку своем больше любого из смертных;
– отсчитавший до последнего мучительные удары сердец, что бились в груди отцов ваших. О, как вздыхает она! Как смеется во сне древняя глубокая полночь!
Тише! Тише! Слышится многое, что днем не осмеливается говорить в полный голос; лишь теперь, в прохладе ночи, когда успокоился шум сердец,
– лишь теперь внятно слуху оно и вещает, проникая в ночные не спящие души: о, как вздыхает она! О, как смеется во сне!
– разве не слышите вы, как таинственно, страшно и проникновенно вещает она, глубокая-глубокая древняя полночь? О человек, внимай!
5.
Меня уносит, танцует душа моя. Ежедневный труд! Ежедневный труд! Кто должен быть господином земли?
Холоден месяц, ветер молчит. О! Достаточно ли высоко летали вы? Вы танцевали: но ноги – все же – не крылья.
Вы, лихие танцоры, всякая радость уже миновала, прокисло вино, истлели кубки, слышен невнятный голос могил.
Невысоко летали вы: и вот – стал слышен невнятный голос могил: "Избавьте же мертвых! Почему так долго тянется ночь? Не пьянит ли нас месяц?".
О высшие люди, избавьте же мертвых, пробудите умерших! Увы! Почему червь все еще гложет? Близится, близится час,
– стонет колокол, и в груди еще сердце скрежещет, а червь все гложет и точит древо сердца. О! Мир глубок!

6.


Сладкозвучная лира! Сладкозвучная лира! Как люблю я звучание твое, это мелодичное пьянящее кваканье! Издалека, с прудов любви, доносятся до меня переливы песни твоей!
О, древний колокол, сладкозвучная лира! Чьи только скорби не разрывали сердце твое – скорби отцов, дедов и прадедов;
– зрелой стала речь твоя, зрелой и спелой, словно золотая осень и полдень, словно сердце отшельника. И теперь говоришь ты: "Мир созрел, виноградная лоза потемнела",
– ныне хочет он умереть, этот мир, умереть от счастья. О высшие люди, чуете ли вы благоухание? Неощутимо распространяется оно,
– благоухание и аромат вечности, аромат золотого вина, поднимающийся от древнего потемневшего и созревшего счастья,
– от пьянящего счастья полуночи, счастья смерти, поющего: мир глубок, и глубже, чем думает день!

7.


Оставь меня! Пусти! Оставь меня! Я слишком чист для тебя. Не прикасайся ко мне! Разве мир мой не стал совершенным?
Слишком чиста кожа моя для рук твоих. Оставь меня, бестолковый, темный, удушливый день! Разве полночь не светлее тебя?
Самые чистые должны господствовать над землей, никому не ведомые, непризнанные и сильные, души полуночи – полуночи, что светлее и глубже всякого дня.
О день! тяжелой поступью ходишь ты за мной! Ты протягиваешь руку за счастьем моим? Я, одинокий, богат для тебя, я для тебя – кладезь сокровищ, хранилище золота?
О мир, ты хочешь меня? Разве принадлежу я миру? Разве я набожен? Или божественен? Но, день и мир, слишком вы неуклюжи:
– пусть ваши руки будут более ловкими, протяните их за глубочайшим счастьем и столь же глубоким несчастьем, ловите какого-нибудь бога, но не меня:
– мое несчастье, мое счастье глубоки, о удивительный день, однако не бог я и не божий ад: глубока боль мира.

8.


Боль Бога глубже, о ты, удивительный мир! Возьми же страдания Бога, но не меня! Что я! Опьяненная сладкозвучная лира,
– полночная лира, никому не понятные вещания колокола, но все равно он должен говорить, взывать к лишенным слуха, о высшие люди! Ибо вы не понимаете меня!
Миновало! Свершилось! О юность! О полдень! О время послеполуденное! Вот настал вечер, и ночь, и полночь – пес воет, ветер:
– разве ветер не пес? Он визжит, лает, воет. О полночь! Как вздыхает она и смеется, как хрипит и задыхается!
Как трезво она говорит теперь, эта пьяная сочинительница стихов! Не перепила ли она само опьянение свое? Бодрствовала ли она? Пережевывает ли вновь и вновь свою жвачку?
– во сне пережевывает она печаль свою, эта древняя глубокая полночь, а еще больше – радость свою. Именно радость, когда глубока уже ее боль: но радость глубже, нежели скорбь.

9.


Ты, лоза виноградная! За что восхваляешь ты меня? Я же срезал тебя! Я жесток, и вот – истекаешь ты кровью: за что воздаешь ты хвалу моей опьяненной жестокости?
"Все, что стало совершенным, все зрелое – жаждет смерти!" – так говоришь ты. Да будет благословен нож виноградаря! Но все незрелое, увы, хочет жить!
Боль говорит: "Прейди! Иди прочь, боль!". Но все, что страдает, хочет жить, чтобы стать зрелым, радостным, томящимся от желаний,
– от желаний дальнего, высочайшего и светлого. "Я хочу наследников, – так говорит все страдающее, – я хочу детей, я не хочу себя".
Радость же не хочет ни наследников, ни детей: радость хочет только саму себя, она жаждет вечности, возвращения; хочет, чтобы все было вечно равным себе самому.
Боль говорит: "Разорвись, истеки кровью, сердце! Пошевеливайтесь, ноги! Крылья – в полет! Вдаль! Ввысь, скорбь!". Ну что ж! Вперед! О мое старое сердце! Боль говорит: "Прейди!".

10.


О высшие люди, что думаете вы обо мне? Кто я? Прорицатель? Сновидец? Опьяненный? Толкователь снов? Полночный колокол?
Капля росы? Испарение и благоухание вечности? Разве не слышите вы? Не чуете? Мир мой стал совершенным, полночь – это и полдень,
– боль – это и радость, проклятие – это также и благословение, ночь – это и солнце; идите прочь, не то узнаете: мудрец – это также и глупец.
Говорили ли вы когда-нибудь радости "Да!"? О друзья мои, тогда говорили вы "Да!" также и всякой боли. Все вещи связаны друг с другом, сопряжены, проникнуты взаимной любовью,
– хотели ли вы когда-нибудь дважды того же самого, говорили ли вы когда-нибудь: "Ты нравишься мне, счастье! Мгновение! Миг!"? Тем самым хотели вы, чтобы все возвратилось!
– все сызнова, все навечно, все связано, сопряжено, проникнуто взаимной любовью, о, так любили вы мир,
– вы, вечные, любите его вечно и всегда: и даже боли говорите: "Прейди, но возвратись! Ибо всякая радость жаждет вечности!".
– радость так богата, что она жаждет боли, ада, ненависти, позора, увечий, мира, – о, этот мир, вам ли не знать его!

11.


Всякая радость жаждет вечности всех вещей, хочет меда, закваски, хочет опьяненной полуночи, могил и слез утешения на них, хочет позолоты вечерних зорь,
– о, чего только не хочет радость! Она проникновеннее, ужаснее, таинственнее, она больше жаждет, больше алчет, чем всякая боль, она хочет себя, она впивается в себя, воля кольца борется в ней,
– она хочет любви, она хочет ненависти, она безмерно богата, она дарит, она разбрасывает, она просит, как милостыни, чтобы кто-нибудь взял ее, она благодарит того, кто берет ее, она хотела бы, чтобы ненавидели ее,
О высшие люди, по вам исходит тоской эта радость – неукротимая, блаженная, – по вашей боли, вы, неудавшиеся! По неудавшемуся тоскует всякая вечная радость.
Ибо всякая радость хочет себя самой, а потому желает и горя!
О счастье! О скорбь! О высшие люди, научитесь же тому, что радость жаждет вечности,
– радость жаждет вечности всех вещей, жаждет глубокой, глубокой вечности!

12.


Ну, а теперь научились ли вы песне моей? Разгадали, чего хочет она? Ну что ж! Отлично! О высшие люди, спойте мне теперь круговую песню мою!
Сами спойте теперь ту песню, что зовется "Еще раз!", смысл же ее – "Во веки веков!". Спойте, о высшие люди, круговую песнь Заратустры!

О, человек! Внимай!
Что вещает глубокая полночь?
"Я спала,
И от глубокого сна пробудилась:
Мир глубок, –
И глубже, чем думает день.
Глубока боль мира –
И все же радость глубже, нежели скорбь.
Боль говорит: "Прейди!"
Но всякая радость жаждет вечности,
Жаждет глубокой, глубокой вечности!"


ЗНАМЕНИЕ


А утром после той ночи вскочил Заратустра с ложа своего, препоясал чресла и вышел из пещеры, сияющий и сильный, словно утреннее солнце, выходящее из-за темных гор.
"О великое светило, – сказал он, как уже говорил однажды, – ты, глубокое око счастья, в чем было бы счастье твое, не будь у тебя тех, кому светишь ты!
И если бы они оставались в жилищах своих, когда ты уже бодрствуешь, и восходишь, и одаряешь, и наделяешь, как негодовала бы на это гордая стыдливость твоя!
Ну что ж! Еще спят они, эти высшие люди, в то время, как я уже бодрствую: не они мои истинные последователи! Не их ожидаю я тут, в горах моих.
За дело свое хочу я приняться и начать свой день: но не понимают они знамений утра моего, и не зов к пробуждению для них шаги мои.
Они спят еще в пещере моей, их сонные грезы упиваются моими песнями опьянения. Однако ушей, что слушают меня – слуха, повинующегося словам моим, – этого не хватает им".


Так говорил Заратустра в сердце своем при восходе солнца; и тут же он вопрошающе взглянул ввысь, ибо услыхал над головой пронзительный крик орла своего. "Ну что ж! – воскликнул он, – это мне нравится,так и должно быть. Звери мои проснулись, ибо проснулся я.
Орел мой бодрствует и, подобно мне, славит солнце. Орлиными когтями хватает он новый свет. Вы мои, истинно мои звери. Я люблю вас.
Но еще недостает мне истинно моих людей!"


Так говорил Заратустра; но вдруг услышал вокруг себя трепетание и шум крыльев, словно от бесчисленного множества птиц, и этот шум, и суматоха над головой его были так велики, что он закрыл глаза. И поистине, показалось ему, будто целая туча опустилась на него, словно туча из стрел, что сыплются на новообретенного врага. Однако то была туча любви над головой новообретенного друга.
"Что это со мной?" – подумал Заратустра, изумляясь в сердце своем, и медленно опустился на большой камень, лежавший у входа в пещеру. Но когда он, махая руками, отстранял от себя птиц, что с нежностью окружали его со всех сторон, случилось нечто еще более удивительное: ибо неожиданно для себя он запустил руки в космы густой, теплой шерсти; и тотчас послышалось рычание – протяжное, но кроткое рычание льва.
"Знамение сбывается", – сказал Заратустра, и, сердце его преобразилось. И действительно, когда стало светлее, он увидел, что у ног его возлежит могучий зверь с желтоватой шкурой, который приник головой к коленям его и, полный любви, не желал отходить от него, словно собака, нашедшая своего старого хозяина. Однако и голуби выказывали не менее горячую любовь, чем лев; и всякий раз, когда какой-нибудь голубь пролетал над носом льва, лев качал головой своей и смеялся, удивляясь.
На все это сказал Заратустра только одно: "Дети мои близко, дети мои", – и после этого умолк совершенно. Однако разрешились узы сердца его, и из глаз покатились слезы и стали падать ему на ладони. И больше он уже ничего не замечал и сидел недвижимо, не отмахиваясь от птиц, его окружавших. Голуби улетали и прилетали, садились ему на плечи, ласкали седины его и не уставали в нежности своей и ликовании. А могучий лев беспрестанно слизывал слезы, падавшие на руки Заратустры, издавая при этом робкое рычание. Так вели себя эти звери.
Все это продолжалось довольно долгое время, а быть может, напротив, короткое: ибо на самом деле для подобных вещей вообще нет времени на земле. Между тем в пещере Заратустры проснулись высшие люди и собрались устроить своего рода шествие – выйти навстречу Заратустре и произнести утреннее приветствие: ибо проснувшись, они обнаружили, что среди них его нет. Но когда подошли они к выходу из пещеры и стал слышен шум их шагов, лев насторожился, и вид его стал грозен; он разом отпрянул от Заратустры и, дико рыча, прыгнул к пещере; а высшие люди, услышав рык его, вскрикнули в один голос, ринулись назад и мгновенно исчезли.
Сам же Заратустра, пораженный и рассеянный, не понимая, в чем дело, поднялся с камня, удивленно оглянулся, вопрошая сердце свое и, опомнившись, увидел, что он один. "Что же слышал я? – наконец произнес он медленно. – Что только что приключилось со мной?"
И вот – память вернулась к нему, и он мгновенно постиг все, что произошло между вчерашним и сегодняшним днем. "Вот тот камень, на котором я сидел вчера утром, – сказал он, поглаживая бороду, – сюда подошел прорицатель, здесь же услышал я в первый раз тот крик, который слышал только что, великий крик о помощи.
О высшие люди, это вашу беду предсказал мне вчера утром старый прорицатель, вашей нуждой хотел он искусить и соблазнить меня: "О Заратустра, – говорил он мне, – я пришел, чтобы ввести тебя в твой последний грех".
"В мой последний грех? – гневно воскликнул Заратустра, рассмеявшись собственным словам, – что же было уготовано для меня как последний грех?"
И вновь Заратустра ушел в себя, и снова в раздумье опустился на камень и погрузился в размышление. Вдруг вскочил он.
"Сострадание! Сострадание к высшему человеку! – воскликнул он, и лицо его потемнело и стало суровым. – Ну что ж! Этому – было свое время!
Мое страдание и сострадание мое – что мне до этого! Разве к счастью стремлюсь я? Я стремлюсь к делу своему!
Вперед! Явился лев, близко дети мои, созрел Заратустра, настал мой час:
Это мое утро, мой день загорается: вставай, поднимайся, Великий Полдень!"


Так говорил Заратустра, покидая пещеру свою, сияющий и сильный, словно утреннее солнце, восходящее из-за темных гор.

От переводчика


Это произведение Ницше создано в период с 1883 по 1885 г. Первая часть написана в феврале 1883 г. в течение десяти дней и издана в мае того же года под названием "Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого". Вторая и третья части были написаны в столь же короткий срок (вторая – в июле 1883 г. и вышла в свет в августе, третья, завершенная в январе 1884 г., – опубликована в марте), и только над четвертой частью Ницше работал урывками, с осени 1884 г. по февраль 1885 г. В марте 1885 г. сорок экземпляров четвертой части книги были напечатаны на правах рукописи на средства автора, так как Ницше после долгих колебаний и поисков издателя отказался от идеи ее опубликования. Сестра философа, Элизабет Фёрстер-Ницше, свидетельствует: "К этой части своей книги (ее рукопись снабжена пометкой "Только для моих друзей, не для широкой публики") он относился как к чему-то глубоко личному, и те немногие, кому она была вручена, были связаны обетом строжайшей тайны... Сорок экземпляров этой части...предназначались в подарок "тем, кто это заслужил". И только семь он раздал, придерживаясь этой точки зрения – так одинок, так непонят был он в то время".*

* Цит по: Nietzsches Werke. Bd. 7. – Alfred Kröner Verlag in Leipzig. 1918. S. XXVIII.

Свои взгляды на мораль, получившие в этой работе наиболее полное выражение, Ницше не случайно вкладывает в уста Заратустры, реформатора древнеиранской религии, жившего предположительно в VII веке до н. э. Вот что он пишет по этому поводу в своей автобиографии "Ессе Homo" (1888 г.): "Никто не задал мне вопрос, а его следовало бы задать, что означает имя Заратустры именно в моих устах, в устах первого имморалиста: ибо как раз то, благодаря чему этот перс занимает столь исключительное положение в истории, прямо противоположно моим воззрениям. Заратустра первым увидел в борьбе добра и зла тот главный рычаг, управляющий движением вещей, – это он осуществил переработку моральных понятий в метафизические, каковыми являются сила, причина, цель в себе. Но такой вопрос, если бы он был мне задан, уже содержит в себе ответ. Заратустра создал это роковое заблуждение, мораль, следовательно, он должен быть первым, кто познал его. Не только потому, что его опыт шире и многообразнее, чем у любого другого мыслителя,... гораздо важнее то, что Заратустра правдивее их всех. Его учение, и только оно одно, провозглашает правдивость высшей добродетелью... Говорить правду и хорошо стрелять из лука – такова персидская добродетель. – Понимают ли меня?.. Самопреодоление морали посредством правдивости, самопреодоление моралиста, когда он становится своей противоположностью – становится мной – вот что означает в моих устах имя Заратустры".

Книга неоднократно переводилась на русский язык. Последний из опубликованных переводов вышел в 1915 г. Однако, как отмечает A.A.Яковлев в предисловии к сборнику "Сумерки богов" (М., Издательство политической литературы, 1989. С. 7.), дореволюционные переводы Ницше явно неудовлетворительны. Их авторы, столкнувшись с неординарным философским мышлением, в котором стиль и форма изложения существенны для раскрытия содержания,* осуществляли не столько перевод, сколько подстрочник (к тому же недостаточно корректный), передающий лишь букву, но не дух оригинала.

* См.: Предисловие А.В.Михайлова к публикации соч. Ницше "По ту сторону добра и зла". – "Вопросы философии". 1989. №5.

В предлагаемом новом переводе были учтены недостатки предшествующих, а также современный опыт философского и филологического изучения богатого наследия Ф. Ницше.

Перевод выполнен по изданию: Nietzsches Werke. Bd. 7. – Alfred Kroner Verlag in Leipzig. 1918.

Владимир Рынкевич

ПРИМЕЧАНИЯ

Примечания к первой части

  1. "Unter gehen" имеет три значения: заходить (о светилах), сходить вниз и погибать.

  2. "Übergang" – переход, переправа; "Untergang" – закат, заход (светила); гибель, упадок. Противопоставление "über" – над и "unter" – под не удалось передать в переводе.

  3. Ср.: Лук. 17, 33: "Кто станет сберегать душу свою, тот погубит ее; а кто погубит ее, тот оживит ее".

  4. Ср.: Иоан. 10, 16 "...и они услышат голос мой, и будет одно стадо и один Пастырь".

  5. Ср.: Матф. 9, 37: "...Жатвы много, а делателей мало".

  6. Орел и змея. Существо, способное летать, символизирует то, что философская традиция, идущая от Платона, помещает "на небо", в мир идей (Бог, Благо), тогда как змея, ползающая по земле, олицетворяет эмпиризм, то, что Ницше называет "смыслом земли" и одновременно с этим то, чему та же философская традиция дает негативную оценку, помещая в "нижний мир" (Дьявол, Зло). Не случайно именно орел и змея, любимые звери Заратустры, являются первыми провозвестниками учения о Вечном Возвращении, которое отвергает традиционную оппозицию земного и небесного (см.: Heber-Sufbrin P. Le Zarathoustra de Nietzsche. – Press Universitairis de France. Paris, 1988. P. 119-120,91.

  7. См.: Исх. 20, 16-17.

  8. Ср.: Пс. 22, 1-2: "Господь – Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться: Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим".

  9. См.: Матф. 5, 13.

  10. Вероятно, намек на датского философа Серена Киркегора (1813-1855), согласно концепции которого уверовать в Бога возможно, лишь совершив "прыжок" в веру и отказавшись от формальных доказательств Бытия Бога. Kierkegaard S. Gesammelte Werke Verlag E. Diederichs, Dusseldorf, 1961. Philosophische Brochen, Abt. 10, 34-46.

  11. См.: l Петр. 1, 19.

  12. См.: Матф. 26, 27-28.

  13. Ср.: Исх. 4, 10.

  14. Ср.: Матф. 4, 9: "И говорит Ему: все это дам тебе, если падши поклонишься мне" (слова искусителя Христу).

  15. "Denken" – думать, "bedenklich" – подозрительный; игра слов, имеющих общий корень, к сожалению, потеряна при переводе.

  16. Подразумеваются персы; в следующих двух абзацах речь идет о еврейском народе и древних германцах.

  17. Ср.: "На патриотических празднествах зрители тоже являются актерами". – Цит. по изданию: Nietzsche F. Sämtliche Werke; Kritische Studienausgabe, hrsg. von g. Colli und M. Montinari. – München, 1980. Bd. 10. Фрагм. 434. С. 105. (Далее это издание будет именоваться КСА со ссылкой на соответствующий том.)

  18. Непереводимый каламбур: "j-m die Tatze geben" (устаревшее, южно-нем.) означает – ударить по вытянутой руке палкой или линейкой, а буквально – дать лапу. См.: Wörterbuch der deutschen Gegenwartsprache. Akademie Verlag. Berlin, 1980. Bd. V. S. 3699.

  19. Ср.: Матф. 5, 44.

  20. Ср.: Матф. 19, 6.

  21. Обыгрывается выражение: "Wenn's am besten schmeckt, soll man aufhören" – т. е. когда вкуснее всего, следует остановиться.

  22. Ср. Матф. 10, 33.

Примечания ко второй части

  1. Мистический Хор (Chorus Mysticus), которым завершается вторая часть "Фауста" И-В. Гёте, начинается словами: "Все преходящее есть только символ". Ницше устами Заратустры утверждает обратное. См. также прим. 8 ко второй части.

  2. В немецком языке слова "gerecht" – справедливый и "gerächt" – отмщенный, произносятся одинаково.

  3. В XV веке одновременно с эпидемиями пляски святого Витта, в Германии, на юго-востоке Италии, в Апулии распространилась эпидемическая болезнь "тарантизм" (Tarantismus, Tarantolismo), причину которой народное суеверие находило в укусе тарантула. Считалось, что яд тарантула ввергает в состояние глубокой подавленности и уныния; единственным средством против болезни считалась пляска, так как предполагалось, что во время энергичных телодвижений яд выходит из тела вместе с потом. С течением времени страх перед болезнью стал вызывать определенные психосоматические явления, и болезнь приобрела характер эпидемии, которая вспыхивала в какой-либо местности и вызывала повальное помешательство среди населения: все танцевали до полного изнеможения. Пик тарантизма пришелся на XVII век, потом волна эпидемии стала постепенно спадать, а в XVIII веке болезнь исчезла окончательно. Единственным напоминанием о ней осталось название веселого зажигательного танца – "тарантелла".

  4. Ср.: Деян. 20, 35: "...ибо Он сам сказал: блаженнее давать, нежели принимать".

  5. Выражение "eine Kluft überbrücken" в переносном смысле означает – сгладить противоречия, примирить противоположности, а буквально – перекинуть мост через пропасть.

  6. Игра слов, имеющих общий корень, к сожалению, потеряна при переводе: "Hand" – рука, "Handelnde" – действующий, от глагола "handeln" – действовать.

  7. Насмешка над библейским мифом о сотворении Евы из ребра Адама. См.: Быт. 2, 21-22.

  8. Непереводимая игра слов: "Aller Menschen Fehl und Schwäche" – "все ошибки и слабости людские"" далее "Fehlboden" – накат черного пола (строительный термин); однако если понимать "Fehl" в вышеприведенном значении, то получится – "ложная основа, неправильное основание".

  9. В этой главе пародируется Мистический хор из второй части "Фауста". Приводим его дословный перевод, поскольку в существующих стихотворных переводах невозможно проследить параллели между текстами Ницше и Гёте:

    Все преходящее есть только символ;
    Неосуществленное здесь сбывается;
    Неописуемое свершается;
    Вечно-Женственное влечет нас ввысь.

    Цит. по: Goеthes Werke. Deutsche Verlagshaus Bong und C°, hrsg. von R. Riemann, fünfter Jeil, Faust. S. 328.

  10. Ср.: Матф. 7, 9.

  11. Этот персонаж появится в четвертой части.

  12. Этот мрачный персонаж, проповедующий усталость и отречение от всего земного, появляется в четвертой части книги. Вероятно, в образе Прорицателя выведен немецкий философ Артур Шопенгауэр (1788-1860), с характерным для его учения пессимизмом и неприятием мира страданий. Например, Шопенгауэр пишет: "Так между хотением и достижением неизбежно протекает каждая человеческая жизнь. Желание по природе своей – страдание; достижение скоро порождает пресыщение; цель была только кажущейся: обладание отнимает прелесть; под новым видом снова появляется желание, потребность; если же нет, то является бессодержательность, пустота, скука, борьба с которой настолько же мучительна, как и с нуждой". ("Мир как воля и представление". Перевод А. Фета. М., 1988. С. 382).

  13. Ср.: Матф. 15, 30.

  14. По мнению Г.Наумана, выражение "12 футов" относится скорее всего к какому-то древнему устаревшему законоположению, а заключение в тюрьму сроком на три месяца, согласно действовавшему германскому праву, являлось максимальной мерой наказания, к которой мог приговорить суд старшин, рассматривающий относительно мелкие проступки, тогда как в случае более тяжкого преступления дело передавалось в суд присяжных. (Naumann G. Zaratustra – Kommentar II. – Leipzig, Verlag von H. Haessel, 1899. S. 165.

Примечания к третьей части

  1. См.: Исх.3, 8.

  2. Ср.: Матф. 11, 15: "Кто имеет уши слышать, да слышит!".

  3. Ср.: у Гёте: "Проявление поэтического дара, правда, могло быть вызвано и определено каким-нибудь поводом, но всего радостнее, всего ярче он проявляется непроизвольно, более того – против моей воли". (Гёте И-В. Собр. соч. в 10 тт. Т. 3. М., 1976. С. 569-570).

  4. "Von Ohngefähr" означает случайно, однако Ницше обыгрывает это выражение, делая из него имя собственное с приставкой "фон", указывающей на принадлежность к дворянской фамилии.

  5. См.: Матф. 22, 39: "...Возлюби ближнего твоего, как самого себя".

  6. Елеонская гора (Масличная), получившая свое название от масличных плантаций, следы которых сохранились до сих пор, расположена к востоку от Иерусалима (Иез. 11:23) и отделена от города Кедронской долиной. Гора состоит из трех возвышенностей; на средней возвышенности, собственно "горе Елеонской", куда часто удалялся Иисус (Лук. 21:37), по преданию, произошло вознесение Господа, что, однако, противоречит Лук. 24:50, где говорится, что Христос вознесся на небо в Вифании.

  7. Презрительный намек на оперу Р. Вагнера "Сумерки Богов".

  8. Ср.: Исх. 20, 3: "Да не будет у тебя других богов пред лицем моим".

  9. "uns Basser Fallen" – буквально падать в воду, в переносном смысле означает – пойти прахом, сгинуть, пропасть.

  10. В немецком языке буквы "J" и "А" образуют слово "Ja", т.е. "Да".

  11. Ср.: Матф. 24, 28: "Ибо, где будет труп, там соберутся орлы".

  12. Ср.: Матф. 16, 25: "Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее, а кто потеряет ее ради Меня, тот обретет ее".

  13. Ницше обыгрывает идиому "Wasser hat keine Balken", буквально – в воде нет бревен, т. е. вводе не за что ухватиться.

  14. "Jm Flus" означает – в процессе постоянного изменения, а буквально – в реке, в потоке.

  15. "Не все ли мосты и перила попадали в воду и сгинули?" – обыгрывается выражение "ins Wasser Fallen" (см. примечание 9 к третьей части). Характерная особенность стиля Ницше – широкое использование общеупотребительных идиом и устойчивых оборотов речи, посредством обыгрывания которых абстрактная идея выражается в ярком конкретном образе.

  16. Ср.: Еккл. 1,2: "Суета сует, сказал Екклесиаст, суета сует, – все суета!".

  17. Имеется в виду Христос.

  18. Едкая насмешка над оперой Р. Вагнера "Зигфрид": в начале третьего акта Странник (Вотан) будит спящую Эрду (Землю), а после 15-минутного обмена репликами призывает ее вновь погрузиться в вечный сон. Стиль этого отрывка пародирует речи Вотана. Richard Wagner. "Siegfried". (Text mit den Leitmotiven und Notenbeispielen), hrsd. von Dr. Julius Burghold, Mainz, B. Schotts Söhne. S. 74-80.

  19. См. примечание 5 ко второй части.

  20. Вечное Возвращение: истоки одной из центральных философских идей, которая была разработана Ницше, идут от Гераклита и стоиков; согласно их учению, после периода продолжительностью в несколько тысяч лет (Великий Год) все начинается заново, являя собой точное подобие того, что было. Vocabulairetechnique et critique de la Philosophie. Publ. par. A. Lalande, Paris, RUF, 9-e ed., 1962. Article "Retour eternel". P. 929-930.

Примечания к четвертой части

  1. Ср.: Матф. 4, 19.

  2. Игра слов "geduld" – терпение и "dulden" – терпеть, страдать.

  3. См. примечание 10 к третьей части.

  4. См.: Матф. 1, 18: "Рождество Иисуса Христа было так: по обручении Матери Его Марии с Иосифом, прежде нежели сочетались они, оказалось, что Она имеет во чреве от Духа Святого". См. также далее Матф. 1, 19-21.

  5. м.: Иоан. 14, 6: "Иисус сказал ему: "Я есмь путь и истина и жизнь".

  6. Ср.: Матф. 18, 3: "...Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царствие Небесное".

  7. Ср.: Матф. 16, 26: "Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?".

  8. Ср.: Матф. 5, 3: "Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное".

  9. Ср.: Иоан. 18, 36: "Иисус отвечал: Царство мое не от мира сего".

  10. Вечный Жид (Агасфер) – согласно средневековой легенде, во время страдальческого пути Иисуса Христа на Голгофу под бременем креста один из толпы оскорбительно отказал ему в кратком отдыхе и безжалостно велел идти дальше; за это ему самому было отказано в покое могилы, он обречен из века в век безостановочно скитаться, дожидаясь второго пришествия Христа, который один может снять с него проклятье (см.: "Мифы народов мира". М., 1980. Т. 1. С. 34).

  11. Непереводимый каламбур: Ницше обыгрывает английскую пословицу – "Тому, кто следует по пятам за истиной, грозит опасность, что когда-нибудь она свернет ему шею".

  12. См.: Быт. 2, 3: "И благословил Бог седьмый день, и освятил его, ибо в оный почил от всех дел Своих, которые Бог творил и созидал".

  13. Ср.: Матф. 27, 52-53.

  14. "Mit j-m Deutsch reden", т. е. говорить с кем-либо по-немецки; в переносном смысле означает "говорить прямо и откровенно".

  15. Ср.: Матф. 8, 17.

  16. Вероятно, здесь содержится намек на коронацию Наполеона, так как в набросках к "Заратустре" Ницше записал: "Подобный ему всегда сам возлагает на себя венец – священники слишком трусливы". – См.: КСА, Bd. 10. С. 632.

  17. Игра слов: "Sprunge" – прыжки, "Seitensprunge" – буквально: прыжки в сторону, в переносном смысле – авантюры, эскапады.

  18. См.: Иона. 2, 1: "И повелел Господь большому киту поглотить Иону; и был Иона во чреве этого кита три дня и три ночи".

  19. Знаменитые слова М.Лютера, произнесенные им на Вормском рейхстаге в 1521 г., когда он отказался отречься от своих взглядов и был объявлен еретиком. То, что в конце стихотворения Ницше приводит фразу Лютера, придает ему оттенок злой насмешки над моралью христианства, которое для Ницше выступало преимущественно в форме протестантизма.

  20. Ср.: Откр. 7, 12: "...аминь! благословение, и слава, и премудрость, и благодарение, и честь, и сила, и крепость Богу нашему во веки веков! Аминь!".

  21. Ср.: Евр. 12, 6: "Ибо Господь кого любит, того наказывает".

  22. "Праздник Осла" – популярный в средневековой Европе религиозный праздник в память о бегстве Марии и Иосифа с младенцем Христом в Египет (см.: Матф. 2, 13-15); на средневековых гравюрах Мария с младенцем Христом изображены верхом на осле. (См.: Flogel S. F. Geschihte des Groteskekomischen. – Liegnitz und Leipzig, 1788.)

  23. Ср.:Деян. 2,13.

  24. См. главу "Семь печатей" данной книги.


Список принятых сокращений

    Быт. – Бытие
    Деян. – Деяния Апостолов
    Евр. – Послание к евреям
    Еккл. – Книга Екклезиаста или Проповедника
    Иоан. – Евангелие от Иоанна
    Иона – Книга пророка Ионы
    Исх. – Исход
    Лук. – Евангелие от Луки
    Матф. – Евангелие от Матфея
    1 Петр. – Первое послание Петра
    Пс. – Псалтирь

Страницы: 1 2 3