Юрий Кувалдин Так говорил Заратустра (роман)

Страницы: 1 2 3 4

Глава XXIV

 

Пожаров, Комаров и Беляев закрылись в комнате на ключ. Беляев просил Лизу не беспокоить их, потому что у них очень важное дело. У Комарова за плечами был рюкзак, принявший квадратную форму от коробки, помещенной в него.

Пожаров бросил шапку на диван, туда же полетели шарф и дубленка. Он потер руки и стянул с плеч Комарова рюкзак. Пока Беляев и Комаров раздевались и столь же небрежно бросали одежду на диван, хотя вполне могли бы раздеться в прихожей, как положено, но излишняя поспешность не позволила им это сделать, Пожаров расстегивал кожаные ремешки рюкзака и развязывал узел веревки.

Беляев подошел к окнам и плотно задвинул занавески, словно кто-то мог заглядывать в эти окна с соседней крыши, белой от снега, обильно валившего весь божий день.

Пожаров осторожно вытащил коробку из рюкзака и бережно передал ее Беляеву, который поставил коробку на стол и раскрыл клапаны, которые были закрыты лепесток под лепесток. Комаров дышал ему в затылок, Пожаров нависал над столом с другой стороны. Коробка была набита деньгами, но не теми, которые любил Беляев, а сплошь трояками и пятерками, даже рубли желтели в море зелени и голубизны, как первые одуванчики на траве при голубом небосводе.

- Ну и Шарц! - прогудел Пожаров. - Наверно, на вокзалах побирался. Где он столько набрал этой рвани!

- Все затертые какие-то бумажки, - сказал Комаров, хватая трешку и глядя через нее на свет.

- Итак, - сказал Беляев и, мрачновато взглянув на Комарова, выхватил у него трояк и бросил в коробку. - Комаров считает... рубли, Пожаров - трояки, а я - пятерки.

Беляев стал быстро раскидывать деньги на большом столе в три кучи: рубли к рублям, трешки к трешкам, пятерки к пятеркам. Комаров сгребал порученные ему рубли в охапку и переносил их в кресло, где решил разместиться для счета. Пожаров сдвинул одежду на край дивана и бросал трешки на него. Руки Беляева сновали как у опытного картежника, глаза горели, как, впрочем, они горели у Пожарова и Комарова.

Беляев ослабил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, Комаров стянул через голову свитер, Пожаров сбросил с плеч потертый замшевый пиджак.

- Целый год собирал! - воскликнул Пожаров.

- Пятый пункт и не то заставит делать! - сказал бодро Беляев, не давая себе передышки - мятые деньги так и разлетались по кучам из коробки.

Вдруг Комаров прямо на лету поймал трешку, планировавшую в его рублевую кучу.

- Этого нам не надо! - крикнул он, переправляя ее Пожарову.

- Ас виду - жалкий профессоришка, - сказал Пожаров, бегая глазами от коробки к своей куче и обратно.

- Скребнев меня чуть не повесил, когда я ему сказал, что нашел Шарца. Сказал, что нам своих жидов неизвестно куда девать, а я ему еще одного тащу. Говорю, если хочешь русского бесплатно, пожалуйста. Нет, говорит, бесплатно даже мухи не летают.

Комаров на мгновение оторвал глаза от своей кучи, поправил очки в позолоченной оправе и спросил:

- А кто мухам платит?

- Мухам платит бляха! - захохотал Беляев. Пожаров достал расческу, причесал свои темные, поредевшие, с проседью волосы, главным образом он это сделал по привычке, чем по необходимости. Время от времени Пожаров бросал взгляд на книжные полки и стеллажи, прочитывая названия и авторов по корешкам, а затем вновь с выражением особого, напряженного внимания следил за сортировкой.

- Профессор, а сидел на полставке. Понятно, докторской не было, дали профессора по совокупности...

- Или заплатил, - вставил Комаров, равнодушно уже взирая на деньги, и чувство первоначальной алчности испарилось из его глаз начисто.

- Скорее всего, - сказал Пожаров.

- Как же ты его все же расколол? - спросил Комаров.

- Я и не колол. Чего тут колоть! Спрашивал у всех, не хочет ли кто занять должность завкафедрой. Ну, какой дурак откажется. Все соглашались. А я им говорю, что, мол, одно условие есть. А условие, ясно, не выдавал. В общем, элементарно, как в букваре.

Комаров сгреб очередную кучу и перенес ее в кресло, после чего несколько размялся, помахав руками, нагибаясь к полу, отчего выбилась сзади из брюк рубашка.

- Три бутылки выдул на Новый год, - сказал вдруг Комаров.- Светка сначала к соседке вышла после двенадцати, ну я махнул стакан сразу. А под гуся, сами знаете, как слону дробинка. Пришла, я с ней тост маханул еще раз за ушедший семьдесят шестой, год тридцатилетия. Светка уткнулась в телик да и заснула. Ну я по-тихому выдул еще пару бутылок...

- Врешь! - засмеялся басом Пожаров. - Чтоб махом столько выпивахом? Смерть починаху быти!

- Слушай, Толя, гадом буду, чтоб я скурвился, три пузыря засадил. Сам себе не верю. И утром не похмелялся. Закусывал, как Александр Македонский. Так голова поболела утром немножко - и все! Пошел со своими в лесочек погулял, потом пришел, Светка обедом накормила, я книгу в зубы и на диван. Десять строчек прочитал и захрапел! Блаженство!

- Это он, - кивнул Беляев на Комарова, - характер выковывает!

- Да таких, как я, раз, два и обчелся!

- Это точно! - пробасил Пожаров. - Я больше трехсот грамм перестал употреблять. Я со своей махнул бутылку шампанского и бутылку коньяка. Я себя изучил, как больше трехсот граммов засажу, так наутро башка раскалывается.

- Вот уж липа! - воскликнул Беляев. - Не может у тебя после трехсот граммов болеть голова!

- Коля, я тебе говорю!

- Значит, у тебя давление, - сказал Беляев, беспрестанно раскидывая из коробки бумажки: синие, зеленые и желтые.

-Слушай, откуда у тебя "Шарп"? - вдруг спросил Пожаров, разглядев на одной из средних полок между книгами двухкассетник.

- Взял по случаю, - неопределенно ответил Беляев, не собираясь рассказывать, что это мать прислала из Парижа.

- В комке? - спросил Пожаров.

- В комке, - чтобы отвязаться, кивнул Беляев.

- Ты же был убежденный противник всякой радиотехники, - сказал Пожаров, перенося очередную кучу трешек на диван.

- Ты тоже был противником женитьбы, однако повесил себе хомут на шею и дочку родил! - проговорил Беляев и собственный голос, как иногда бывало с ним, показался ему ехидным и придирчивым.

На Беляева вдруг накатила мрачная волна, он с тревогой посмотрел сначала на Пожарова, потом на Комарова и подумал о том, что наверняка они ему подложат какие-нибудь гадости в дальнейшем, потому что нельзя было с ними сближаться в этом деле, а он сблизился. Может, он уже свихнулся на доверии к ним? Конечно, с виду было все как надо: и Комаров, и Пожаров были с ним заодно, но... Очевидно, он уже начал терять бдительность, когда погнался за этими пятьюдесятью тысячами Шарца за должность заведующего кафедрой. Конечно, и Скребнев хорош, позарился на двадцать тысяч! За эту двадцатку готов был не только Шарца, но и саму Голду Мейер посадить на кафедру. И черт дернул Беляева пообещать Скребневу двадцать тысяч! Но, с другой стороны, за червонец вряд ли бы Скребнев взял Шарца. За червонец можно было бы и русского найти. Стоило только поискать. Афик готов был за сотню прикатить в Москву! Та еще публика! Деньги мешками таскают! Если память Беляеву не изменяет, Афик именно в мешке принес ему деньги за "Волгу" - "сарай", правда, в полиэтиленовом. Впрочем, это закрытая тема.

- Включи маг, - исключительно от скуки однообразной работы попросил Комаров.

Беляев подошел к стеллажу, нажал клавиши "Шарпа". Среди тишины комнаты пропели призывно трубы, ударил барабан, подтянул орган, полились звуки скрипки и виолончели.

- Ну вот, завел! - огорчительно произнес Комаров.

- Что это? - спросил, прислушиваясь, Пожаров.

Комаров опередил Беляева:

- Какая-то капуста!

- Эх, неуч! Сам ты капуста. Это Рихард Штраус "Так говорил Заратустра"!

- Понятно, - сказал Пожаров, внимательно прислушиваясь к свободолюбивой музыке.- Сбросим всех богов, и сами станем богами?

Беляев промолчал, продолжая раскладывать деньги по кучам.

- Господи, да будет ли им когда-нибудь конец?! - взмолился Комаров, относя очередную партию рублей в кресло.

- Будет! - твердо сказал Беляев.

- Вон, еще почти что полкоробки!

- Разгребем, - сказал Пожаров, отошел от стола, сел на диван и стал внимательно слушать музыку. - Хорошо звучит, - через минуту сказал он, с некоторой завистью глядя на "Шарп".

- Да, звук хороший, - сказал Беляев.

- Заведи чего-нибудь наше! - попросил Комаров.

- Что "наше"?

- "Битлов", Высоцкого, - сказал Комаров.

- Не держим,- сказал Беляев. - "Битлы", Высоцкий это не "наше" теперь, - торопливо добавил он. - "Наше" теперь это! - кивнул он на кассетник - Привыкай!

Комаров почесал лоб, склонил голову набок, как голубок.

- По-моему, я где-то эту симфонию уже слышал...

На Беляева накатила какая-то грусть.

- Не мог ты этого слышать никогда! - сказал Беляев, потому что наши оркестры "Заратустру" Штрауса не играют!

- Значит, перепутал, - согласился Комаров безобидно.

- Угу, - промычал Беляев, ускоряя темп раскидки купюр.

Коробка пустела.

- Вообще, Ницше потрясающей смелости человек! - сказал Пожаров и спросил: - Коля, у тебя курить можно?

- Нет!

Пожаров огорченно вздохнул, понес деньги к дивану и сказал:

- Ладно, перетерпим!

Наконец коробка опустела. Беляев внимательно осмотрел ее и убрал со стола. И сам без остановки стал быстро пересчитывать пятирублевые бумажки. Отсчитав первые сто пятирублевок, сходил к письменному столу и достал из ящика черные аптечные резинки.

- Это ж сколько резинок понадобится? Беляев в уме что-то прикинул, затем сказал:

- Примерно, двести...

Комаров как-то нервно рассмеялся.

- Резинок не хватит, - сказал он.

- Хватит, - успокоил его Беляев. - Полный ящик! Все предусмотрено заранее. Идем по расписанию.

- Пока прокурор не остановит! - пошутил как обычно Пожаров голосом дьякона.

Комаров оживился и неожиданно сказал:

- Вспомнил! Когда отца твоего возили в больницу, слышал этого Заратустру по приемнику!

- Может быть, - сказал Беляев, не желая развивать тему отца, и прикрикнул на Комарова: - Считай в темпе! Сегодня еще кое-что нужно обменять!

Комаров приставил стул к креслу, сел на этот стул и стал пересчитывать рубли. После пятой пачки он сказал:

- Опухнуть можно! Это ты так быстро считаешь, Коля, а у меня так не получается.

- Получится, не отвлекайся!

- Выруби музыку, я сбиваюсь! - сказал Комаров, шмыгая носом и обиженно глядя на Беляева сквозь поблескивающие стекла очков.

Беляев обхватил резинкой десятую пачку пятерок, сходил к стеллажу и выключил магнитофон. Наступила тишина, лишь шелестели бумажки в руках добровольных кассиров-инкассаторов. Шевелились губы, нашептывая: "восемьдесят восемь, восемьдесят девять..."; "семнадцать, восемнадцать...";

"тридцать три, тридцать четыре...". Разговоры были невозможны, ни о чем другом, кроме счета, думать было нельзя, иначе сразу же сбивались, а сбиваться и начинать пересчитывать начатую пачку заново было неохота. В маниакальной сосредоточенности головы были склонены к денежным кучам, откуда отбирались одна к другой, по рисунку, бумажки, складывались в пачки, пересчитывались и на цифре "сто" обжимались резинкой. У Беляева каждая пачка равнялась пятистам рублям, у Пожарова - трехстам, у Комарова - ста.

Только теперь Комаров понял, что у него самый минимальный удельный вес.

- Сколько рублей должно быть? - спросил он, запаковав очередную пачку.

Не глядя на него, Беляев цыкнул, чтобы тот молчал до окончания счета начатой Беляевым пачки. Закончив восемьдесят третью пачку, Беляев сказал, заглянув в шпаргалку, которую, при встрече, сунул ему Шарц:

- Рублевых должно быть восемьдесят пачек, столько же трояков, моих - тридцать шесть. Как раз полтинник получается...

- Э, себе меньше взял! - с ехидством бросил Комаров.

- Ты работай! С каждой пачки имеет десять процентов и еще рассуждает.

- Ты же восемьсот обещал! - воскликнул Комаров, не сообразив сразу, что десять процентов от рублевых пачек и составит эти восемьсот. Потом, видимо, смекнул и быстро продолжил работу.

Пожаров, казалось, весь ушел в дело. Он перевалил уже за сорок пачек, ухитряясь некоторые составлять за тридцать секунд. Беляев же одну махнул за рекордные пятнадцать секунд. С этой целью на столе перед ним лежали наручные часы, которые он снял, с секундной стрелкой. Но все равно работа заняла без малого три часа. Теперь предстояло обменять сорок пачек пятирублевок на сто или пятидесятирублевки, чтобы отвезти Скребневу. В худшем случае могли быть двадцатипятирублевки.

- Ну, Шарц! - воскликнул Пожаров, разминая уставшие пальцы. - До копейки точен, собака!

Беляев молча стал складывать пачки в коробку. Сначала пошли рублевые. У Комарова вновь засветились глаза. Желтые "рэ" легли двумя рядами на дно коробки: сорок на сорок. Беляев полностью закрыл ряд, подумал с минуту, и затем восемь пачек поднял и передал Комарову; тот заулыбался, благодаря. То же произошло с трояками: восемь пачек, то есть десять процентов от двадцати четырех тысяч, получил Пожаров. СОРОК пачек пятирублевок сунули в полиэтиленовый пакет. Затем прибрались в комнате и пошли на кухню перекусить. Ели стоя, наспех, колбасу с хлебом, запивая чуть теплым чаем. Под ногами вертелись дети Беляева, но на них, в азарте, никто внимания не обращал. Лиза вошла на минуту с Юрой, десятимесячным, на руках, чтобы показать его, все сделали вид, что обрадовались, но тут же заспешили в комнату, оделись, прихватили вещи и бросились вниз, к машине.

На улице было темно, горели окна и фонари, и из одного окна летела песня Высоцкого:

Дай рубля, прибью а то,

Я добытчик, али кто?

А не дашь, тогда пропью долото!

- Здорово! - воскликнул Комаров, прислушиваясь.-Долото пропьет... Здорово! Надо же придумал: пропью, говорит, долото! Это уж, значит, все пропито, одна работа осталась, но и ей, из-за вшивого рубля, наступит крышка... Долото пропьет! Лихо! - закончил восторг Комаров, заводя машину. Но мотор сразу не хотел схватывать.

- Замерзла, собака! - воскликнул заметно повеселевший Комаров.

- Давай, крутану, - сказал Пожаров.

- А чего? Крутани, - согласился Комаров, извлекая из-под сиденья заводную ручку.

После того как Пожаров энергично сделал несколько оборотов коленчатого вала, машина сразу же завелась и через минуту в салон пошел теплый воздух от печки.

- Трапеция ни к черту! - сказал Комаров. - Вообще, все рулевое нужно перебирать. В теплый бы гараж заехать.

- Заедем! - сказал Беляев. - Тормози у первой сберкассы!

Беляев сунул Пожарову шесть пачек пятирублевок. Пожаров отправился на разведку один. Минут через десять вышел довольный - операция удалась, выдали "стольниками", тридцать штук. Дело пошло. После нескольких сберкасс и касс магазинов, когда оставалось десять пачек пятирублевок, Беляев сходил сам и силой убеждения обменял в один присест у симпатичной девушки пять тысяч.

- В Гагры еду отдыхать! - для пущей важности сказал Беляев.

В машине было тепло и уютно. Но Беляев уловил некоторое изменение в поведении Комарова и Пожарова. По всей видимости, в его отсутствие они успели перемолвиться.

Первым начал Пожаров:

- Старик, у меня гарнитур на подходе...

- Ну и что?! - сразу же насторожился Беляев.

- Что-что "что"? Мало чего-то ты мне дал.

- Ма-ало?! - растянул Беляев. - А я считаю, что много. Хорошо, ты нашел покупателя. Ну и что? Ты место нашел ему?

- Я не спорю... Но ты, посмотри, сколько ты себе наварил, и сколько нам дал?

- Себе ты лихо наварил! - поддержал Пожарова Комаров.

Беляев не стал разглагольствовать, он решил пойти обходным путем. Он сказал:

- Опять, друзья, начался счет чужих денег! Опять коммунизм вам покоя не дает! Почему вы смотрите в чужой карман, а?! А вы знаете, сколько мне еще отваливать ректору, проректору и в конкурсную комиссию?

Ребята поутихли. Подействовали слова Беляева, хотя никому, кроме Скребнева, он ничего не обещал и не был должен. Но он уже завелся.

- Да у меня только семь двести останется! Тройной коэффициент. У Комарова - восемьсот. Умножаем на три - две четыреста. Еще - на три - семь двести... Да и - накладные расходы! Вот и все дела несчастного христианина!

- Чего-то ты не договариваешь, - вдруг осмелился сказать Комаров, глядя на Беляева непроницаемым взглядом.

Беляев вдруг зевнул, не открывая рта, подрагивали лишь ноздри.

Комаров еще некоторое время смотрел на него, но Беляев молчал, и Комаров понял, что на этом беседа на финансовые темы исчерпана. Для молчания Беляеву хватало упрямства. Для дальнейших расспросов Комарову такого упрямства недоставало. Пожаров в этой ситуации оказался нейтралом.

Он сказал:

- Хотелось бы сходить в Большой на балет. Помолчали.

- Чего ты там забыл? - спросил Комаров.

- Изящество, - сказал Пожаров. Комаров тронул машину.

- Я не люблю балет, - сказал он.

- А что ты любишь? - спросил Пожаров. Беляев вновь зевнул, но уже с открытым ртом.

- Футбол, - сказал Комаров.

- Я тоже люблю футбол, - сказал Пожаров. - Но я люблю и балет.

- Нет, балет я не люблю.

- Тебя никто не заставляет его любить.

- Все равно меня никто не заставит любить балет.

- Для этого нужно созреть, - сказал Пожаров.

- Значит, я никогда не созрею, - сказал Комаров.

Беляев сидел на переднем сиденье прямо и весьма сурово смотрел вперед, поджав губы. Ему хотелось подключиться к разговору, но он упрямо молчал, наказывая этим молчанием друзей, как бы становясь, как он считал, выше них.

- А ты хоть раз был на живом балете? - спросил Пожаров.

- Нет, и не буду. Пожаров вздохнул.

- Коля, а ты как относишься к балету? - спросил он у Беляева.

Беляев молчал. Подождав некоторое время, Пожаров протянул:

- Да-а... короткое замыкание! Тут хочешь приобщить их к прекрасному, а они как бараны... А хорошо сходить в балет! Побриться, надеть выходной костюм с галстуком, прийти в Большой... Ярусы, партер, золото, люстра! Прекрасно. Зрители приподняты, нарядно одеты, от женщин терпко пахнет духами... Свет гаснет. Оркестр пробует струны, занавес, освещенный рампой, волнуется... Нет, ничего вы, ребята, не понимаете...

На сей раз и Комаров не отозвался, он только хмыкнул и прибавил скорости машине. Пожаров возвел глаза к потолку и задумался. Беляев сидел все так же прямо и смотрел вперед.

- Ты чего, обиделся? - вдруг спросил у него Комаров.

Беляев молчал, просто-таки дал себе обет молчания, решил ни слова с ними не проронить, и уйти, не попрощавшись.

Так он решил! Круче с ними, круче, обрывать всяческие поползновения в казну!

- А я бы съел сейчас килограмм сыру! - ни с того ни с сего сказал Комаров. Пожаров сказал:

- Вот она вся твоя сущность, Лева!

- А что? Вот хочу сыру килограмм! Знаешь, мечтаешь иногда так, а придешь домой, суп там, картошка, а на сыр сил не хватает! А сейчас специально ничего есть не буду, кроме сыра. Специально заеду в молочный, куплю полголовы сыра, принесу домой и буду есть. Без хлеба. Возьму длинный нож, нарежу себе ноздреватых ломтей и буду есть. Ничего больше из еды трогать не буду. Зверски хочу сыра! Швейцарского! Он немножко твердоват, и когда его нарежешь, то испарина на ломтиках появляется. Великолепный, жирный сыр, и ноздреватость у него такая... крупная...

Пожаров сравнительно мягко заметил:

- Объешься и впредь на сыр смотреть не сможешь. Так я на яйца смотреть не могу, объелся в детстве, и когда кто-то мне предлагает съесть яйцо или при мне готовит эти яйца, то меня чуть не тошнит...

- Останови машину! - сказал со злобой Беляев. Комаров послушно перестроился и подъехал к тротуару. Беляев вышел, ни слова не говоря, сильно хлопнув дверью.

Глава XXV

25 декабря 1978 года Беляев купил елку. Событие достойное быть отмеченным в анналах частной истории: тридцать вторая елка Беляева с момента появления его на свет.

Лиза - тридцать вторая елка.

Коля - одиннадцатая.

Саша - восьмая.

Миша - шестая.

Юра - вторая.

Отец - пятьдесят седьмая елка...

Мать прислала из Парижа открытку. У нее была пятьдесят пятая елка. Герман Донатович напечатал какой-то отрывочек из своей работы в "Русской мысли". Беляев бегло просмотрел ксерокопию этого кусочка, куда-то сунул его и забыл о нем. Ничего нового в кусочке не было.

Зато новым был Заратустра: год не пил. У него появилась какая-то жажда чтения. Он щелкал книги как орехи. Беляев приносил все новые и новые книги, в основном, изданные на Западе.

- Послушай, - сказал отец и надел очки. - Я вывел новую формулу творчества.

- По-моему, вы свихнулись на новизне, - сказал Беляев.

- Кто это "вы"?

- Да этот, Герман, там в Париже тоже озабочен новизной...

- Плевать я хотел на всяких там германов! Я говорю о себе.

- Ну-ну...

Отец снял очки, встал из-за стола и заходил из угла в угол. Через некоторое время он воскликнул:

- Крыса вылезла из норы со стаканом и с книгой Чехова! Уселась эдак на порожке и выпила стакан!

Беляев усмехнулся, представив крысу со стаканом, да еще с книгой.

- Крыса сказала: "Запойный писатель Чехов!"

- Чехов не пил.

- Не перебивай Заратустру! Писать нужно запойно! Крыса это поняла. Сначала появляется предчувствие. Идешь себе по улице, снежок сыплет и солнце светит. Один край неба темный, со снегом, другой - чистый, голубой, с солнцем. А у тебя на душе предчувствие, такое легкое, поэтичное: а не выпить ли рюмку? Знаешь, ведь, все наперед, что будет, а предчувствие томит душу. Знаешь, что будет начало, будет процесс, будет конец и будет выход, а тормознуть себя не можешь. Крыса свидетельствует!

- Фу! Почему крыса?

- Да потому, что я увидел крысу!

- А слона ты не мог увидеть?

- Мог бы, но не увидел. Я увидел крысу, причем довольно симпатичную. Повторяю: со стаканом и с книгой. Чехова.

- Чехов и стакан - вещи несовместные!

- Совместные, если хорошенько подумать... Крыса сидела на порожке норы и листала книгу Чехова. А в этой книге - весь Чехов. Ну, шрифт там был такой мелкий, что только крыса своими маленькими глазами могла его разобрать. В одном томе весь Чехов. Бумага тонкая-претонкая, как в Библии... Сидит крыса на порожке, читает Чехова и говорит: "Запойный писатель Чехов!" Все в нем есть: и предчувствие, и начало, и процесс, и конец, и выход. Вы-ыход! Ты понимаешь! Это же самое невозможное! На выходе-то все и рушатся! Не могут выйти сами! Я раньше сам выходил, а ты вот меня толкнул вовне. Я уже падение. Сам должен выходить! Если сам выходишь, то ты пьяница. А если не можешь сам, то алкоголик! Смекнул, в чем разница? Запой - это акт творческий. С полным циклом: предчувствие, начало, процесс, конец, выход. Алкоголик тонет в самом процессе. Не дотягивает ни до конца, ни до выхода. Его нужно силой выводить. А это уже не творческий акт. Пробиться в запредельность позволяет только запой. А вся классическая литература - запредельная литература, и, стало быть, запойная! Вот, что я хочу сказать. Причем, я это вывел не каким-то там логическим путем. Ты знаешь, логику я презираю. Логика - наука для заземленных алкоголиков. Таким образом, все люди делятся на пьяниц и алкоголиков. Пьяниц - единицы, алкоголиков - все оставшееся население. Я, разумеется, выражаюсь фигурально, образно, так сказать. Я вообще все вижу в образах. Вдруг увидел эту крысу, вылезающую из норы со стаканом и с книгой. Даже золотое тиснение на книге увидел и прочитал: "А. П. Чехов"! И серенькую шерсть на крысе увидел, и усики, и зубки, и всю остроносую мордочку, и лапки с коготками! Вот как! А не просто словами помыслил. Я тебе скажу, что я не умею мыслить словами. Слова как-то пропадают. У меня все идет в картинках, цветных. И сам я там, в этих картинках. Иногда вижу самого себя со стороны. И слова слышу, которые сам произношу. И запахи ощущаю, и вкусы различаю...

- Одним словом, бред, - сказал Беляев.

- Вот-вот, но в бред могут выйти единицы! У бреда свои законы.

- У бреда нет законов, потому он и называется бредом.

- Э, тут ты ошибаешься. После начала идет процесс. И куда он ведет? В запредельность. Ну, можно сказать, в бред. Бывает бред закрытый, это когда ты один ему свидетель. Ты в бреду, и бред с тобою, в тебе. Без свидетелей. Ты ходишь, видишь, что я лежу пьяный на диване. И все! Больше ты ничего не видишь. Тебе неприятно лицезреть меня. Кто я? Для тебя - кто я? Пьяная свинья в лучшем случае. Скотина. А тебя для меня нет. Ты - из другой реальности. Я лежу крестом на диване, но меня нет. Я с крысой читаю Чехова! Я сначала ее испугался, а потом, ничего, разговорился. И как точно она все формулировала. Запойно, говорит, писать нужно! Это ж значит писать, как быть в бреду. Не быть здесь, но быть там. Быть, как вот с тобой сейчас. Все в полном порядке: ты здесь - живой, а там - крыса живая. Когда я ее погладил, то ощутил тепло ее тела своими пальцами. Живая - никаких сомнений. Полная реальность, не эта - другая. Вот что такое запой. Со всеми чувствами своими, со всею жизнью своей ты переходишь в другую жизнь, в запредельность. Высшая степень таланта - попасть в запредельность без вина. Все как в запое, но без самого пития. Особое состояние психики. Тут логикой ничего не добьешься. Были такие мастера, которые гениальность хотели купить логикой. Пустая трата времени. Все белыми нитками шито! Пример? Щедрин. Дикой бездарности человек. Дичайшей. Газетный фельетонист. Логист.

- Это ты слишком, - сказал Беляев. - Салтыков-Щедрин хороший писатель...

- Что-о? Хороший писатель? Ха-ха-ха!

- Он весь наш маразм изобразил...

- А вот тут-то ты его сам ниспроверг. Почему? Да потому что Щедрин как раз и не умел изображать. Нет у него картин, не запойно он писал. Для него запредельность неведома. У него здешняя сатира. Здешняя. Все строит на логике и на этом самом... как его... подтексте. Мол, высмею этого, похохочу над тем. Вот тебе и весь Щедрин. Щедрин - это сатирический Чернышевский. Обличители! Все это мертво! Было - сиюминутно. Для таких же, как они, интересно. Хватали - читали.

- А я считаю, что литература должна быть политически оппозиционной властям.

- Серьезно? Вот это да! Не думал, что ты так примитивно мыслишь, не думал. А кому оппозиционней "Вий"?! Коля, политики приходят и уходят, коммунизм начинается и кончается, а крыса со стаканом вечна! Образно говорю. Поэтому мне крыса сказала, что Чехов запойный писатель. Потому что никакой Щедрин в подметки Чехову не годится, никакой Солженицын не стоит "Палаты № 6"! Беляев даже привстал со стула.

- Ну ты даешь! Да Солженицын гениальнейший писатель! Это же... Да он...

- В бред он не выходит! Не выходит он в бред. Нет у него запредельности, кишка тонка. Это Чернышевский наших дней!

Беляев расхохотался от явного несогласия.

- Значит, у тебя получается, что только тот, кто выходит в бред и называется настоящим писателем?

- Точно так.

- Давай проверим?

- А чего тут проверять. Тут все ясно.

- А Пушкин? Где у него бред?

- Да, хотя бы, в "Пиковой даме"... А вообще, Пушкин - весь запредельность. Запойно писал... Ты не подменяй понятия. Бред в моем понимании, то есть в понимании запредельного человека, вернее, человека, который проникал, попадал в запредельность, жил в запредельности, так вот, бред в моем понимании - это нечто другое, чем ты думаешь. Ко мне в комнату въезжал самосвал, и я его разгружал! Все это - закрытый бред, то есть, мой бред, никому не известный. А бред Пушкина - высочайший бред. Открытый нам бред. Вот тебе одна из тайн творчества. Начало, после предчувствия, процесс, конец и выход - открываются всем через знаковую систему! Нам известен запой "Пиковой дамы", "Евгения Онегина", Болдинской осени... Никакой логики, полнейшая свобода, запредельность!

- Ты не горячись. Я понимаю, о чем ты говоришь. Ты говоришь о том, что эти вещи написаны на одном дыхании, на вдохновении...

- Не совсем так. Вдохновение без запредельности - это не то! Понимаешь, Щедрин тоже писал на каком-то вдохновении. Здесь именно нужен запой. От предчувствия - до выхода. Понимаешь, ведь читаешь Пушкина и часто слезы наворачиваются на глаза... Это как раз от той боли выхода, перед которым были глюки...

- Галлюцинации?

- Конечно! Не испытавший этого никогда не поймет смысла творчества. Никогда не отличит настоящего от подделки!

- Ты так говоришь, как будто сам что-нибудь написал.

Заратустра надел очки, подошел к столу и вытащил из ящика довольно толстую папку. Мимоходом взглянул на сына и развязал тесемки.

- Написал! - воскликнул он.

Беляев во все глаза уставился на папку. Но отец не спешил ее открывать. Он сел и положил локти на эту папку.

Под окнами остановились какие-то старухи, их не было видно, но отчетливо слышались их голоса. Одна громко говорила:

- Вербное воскресенье это от вербы... Вторая:

- Под Пасху, что ли, оно бывает? Вы в каком доме живете?

- В угловом...

И ушли, и голоса исчезли.

Отец сказал:

- Никто не знает об этом прорыве в запредельность. Единицы. Гоголь - гений запредельности. Запойный писатель!

- Здесь я с тобой согласен. Гений Гоголь! Я очень люблю "Мертвые души",- сказал Беляев.

- Нам кажется, что мы управляем собою. Да, только кажется. Особенно этим остолопам непьющим. Я ненавижу непьющих людей. Это душевные кастраты. Они ничего не понимают. Веруют в реальность. А ее нет. Это обман, фикция, иллюзия. Вроде бы она есть, но ее нет. А Гоголь есть при полном своем отсутствии. Вот что значит запредельность. Ты посмотри, как он весь цикл проводит! И предчувствие, и начало, и процесс, и выход! Какая боль в выходе, как его корежит, как ломает, как тошнит и печень выворачивает, как горло перехватывает предынфарктное состояние, как затихает сердце, как дрожат руки и все тело! Гений! Он из запредельности выходит. С полным видением другого мира, но не закрытого, а открывающегося нам с гробами летающими, с носом гуляющим, с чертями, с Плюшкиными и Ноздревыми, с несущимся в русской тройке Чичиковым! И как они все интересны читателю! Как будто читатель сам впадает в запой: от предчувствия до выхода, до болезненного страдания.

- Иначе тогда писать было нельзя, - задумчиво вставил Беляев.

- Никогда нельзя писать иначе, кроме как запойно!

- Я имею в виду другое. Коммерцию, что ли. Все они: и Пушкин, и Гоголь, и особенно Достоевский знали, что, черт с тобой, без запредельности книгу не продать... Они и искали эту запредельность, эти летающие гробы, этих сумасшедших германнов, этих раскольниковых! Коммерция не позволяла писать уныло! Одни названия чего стоят! "Мертвые души"! "Идиот"! "Бесы"! Сами писали, сами печатали, сами продавали! Достоевский тираж "Бесов" из типографии к себе на квартиру привез. По объявлению приходили за книгой и спрашивали: "Здесь "Черти" продаются?"!

- А что ты думал, - поддержал Заратустра, - запой многого стоит! Такие муки испытать, такой восторг вместе с муками, такой перелет в запредельность, - и не продать задорого?! Дудки! О Достоевском уж не говорю - это великий мастер запоев. Как начнет пить, так до последней точки, до инквизиторов допивался, до мальчика у Христа на елке!

Беляев взглянул на развязанную папку, спросил:

- Так что же ты сам написал? Отец убрал локти с папки, но положил на нее кисти рук.

- Не торопи. К этому нужно подготовиться.

- Про крысу, что ли? - начал гадать Беляев.

- Нет, про крысу там нет ничего.

- Странно. Я думал, там будет действовать крыса.

- Почему ты так подумал?

- Потому что ты начал про крысу со стаканом...

- Запредельность, Коля, не значит сюрреализм! Сюрреализм слишком примитивен для запредельности. Сюр - это механическое, тутошнее искусство,

- Что-то я тебя перестаю понимать. Ведь, по-твоему, запредельность, - это "Вий", "Черный монах"... В общем - великий вымысел... Вымысел, который реален в пределах произведения... Рама, а в нее вставлена картина... "Бурлаки на Волге"... А лучше - Евангелия. То есть диалектика с чудесами... Можешь изменять жене, а можешь не изменять. Все равно простится после покаяния. Антилогичная логика в пределах запредельных Евангелий!

Отец тотчас отреагировал:

- Выход, выход есть в Евангелиях!

Беляев оживился. Подумав, сказал:

- О, я вижу прогресс в постижении библейских текстов! Ты же отвергал Христа...

- И сейчас отвергаю! Но не отвергаю текста. Текст-то они по всем моим тайнам творчества сделали! И предчувствие, и процесс, и конец, и выход! А каков выход? Великолепен! Улет! Вот тебе и еврейские космонавты. Я бы вместо Гагарина запулил туда какого-нибудь еврея! Пусть бы своего Яхве-Иегову поискали!

Беляев рассмеялся.

- А чего? Вместе с их ковчегом Божим запулил бы на корабле "Восток"! Для сверки, мол, библейских текстов. Устроил бы я им паралипоменон!

- Первую или вторую книгу?

- И первую, и вторую!

Беляев вновь рассмеялся и сказал:

- Заратустра, ты как Иов на гноище с Господом споришь!

- Я со всеми спорю. Ибо Заратустра не признает авторитетов! Никаких! Авторитет авторитарен, поэтому тоталитарен, и поэтому же соподчинен! Ловишь мысль мою? Лови! Библия - книга. Так? Так! Имеет форму - бумагу, переплет. Равна другим книгам! Содержание? Не соподчиняется. Равнозначно. Идеологизировано? Вот тут, братец, и пошло соподчинение. Для непьющих! Я же эту магию разгадал и не поддаюсь! Не попадаюсь в сети!

Заратустра энергично жестикулировал, и глаза его горели.

- Рассмотрим вариант номер один. На берегу реки в плохую погоду двое в трусах, черных, до колен, и в кирзовых сапогах. Мокрые, только что вылезли из воды, которая с них стекает струями. Рядом стоят корзины с раками. Эти двое ловили раков. И наловили. Небо пасмурное, темное, низкое. Берег рыжий, одна глина, она налипает к подошвам, ноги трудно оторвать от земли. Возникает вопрос: что они будут делать с раками?

Отец уставился на сына.

Беляев несколько растерялся и даже слегка побледнел.

- Варить? - вопросил он.

- Рассматриваем вариант номер два. В одной из корзин сверху лежу я - живой, в тине, зеленоватый рак. Ты следишь за ходом мыслей? Итак, я- рак. Меня поймали и посадили в корзину. Меня могут сварить, отдать на корм свиньям, а могут и выбросить обратно в реку. Но моя рачья воля тут ничего не решает. Я вижу двоих гигантов - Богов - в трусах и кирзовых сапогах, но помочь себе ничем не могу. Хотя знаю, что эти в трусах - промежуточные Боги. По рачьему учению я знаю, что есть Боги и над этими промежуточными Богами. Возникает вопрос: кто же эти Боги? Или так, вернем в единственное число: кто этот Бог?

Беляев молчал, смотрел в пол.

- Этот Бог - я! Поэтому тут же рассматриваем третий вариант. Начальник лагеря капитан Артемьев - алкоголик. Морда всегда красная. Любит закусывать вареными раками. Вечером поставил сплетенные зэками из ивняка корзины с приманкой - тухлой бараниной, утром, после стакана, в трусах и кирзовых сапогах залез в реку и вытащил полные корзины с раками. Когда их вытащил, то один рак на глазах Артемьева вылез из корзины и превратился в человека в трусах и сапогах. Превратился в меня. Я стою рядом с Артемьевым, дрожу от холода и смотрю на корзину с раками, а Артемьев безумными глазами смотрит на меня. Потом, стуча зубами, спрашивает: "Беляев, ты что, в бега ударился?" Я отвечаю: "В какие такие бега?", когда он меня корзиной поймал. Артемьев не слушает, нагибается к куче своей формы, поднимает портупею, из кобуры достает наган, толкает ногой корзину, раки расползаются, а он начинает стрелять по ним. После первого же выстрела я сам превратился в рака, и так как стоял близко к воде, сразу же и пополз к ней. Когда уже клешней коснулся воды, Артемьев оглянулся и крикнул: "Беляев, где ты?!" "Вот он я!"-сказал я, появляясь из-за занавески с тазом вареных красных раков. Артемьев сунул наган в кобуру" а я в испуге увидел в полу несколько дырок от пуль...

Беляев поежился и спросил:

- Это на самом деле было?

- А я откуда знаю? Мы неделю с Артемьевым пили! Сами ли мы ловили раков, или кто принес - ничего неизвестно. Но я помню, что вроде бы мы в реку с ним лазали... Однако дырки от пуль - полнейшая реальность. Артемьев сказал, что раки поползли по полу и он их "того"!

Беляев каким-то странным голосом спросил:

- Какова доля перехода твоего сознания в мое? Отец остановился и удивленно воззрился на сына.

- Не понял, - сказал отец и закурил.

- Я хочу понять, перешло ли твое подсознание в меня по наследству... То есть, переходит ли по наследству впечатление от жизни?

- Если я прорвался в запредельность, то, видимо, эта запредельность и есть генетический код, который существует помимо нашей воли. Этот иномир, в который входит и управление нашим развитием, и не только физиологическим, несомненно, передается из рода в род.

- Это я и хотел услышать, - сказал со вздохом Беляев.

Отец задумчиво выпустил струйку дыма.

- А вот тебе эпилог, - сказал он. - Конец Артемьева на третий день после его исчезновения. Артемьев был прямой, как бревно. Обледенел в своей длиннополой шинели и в сапогах. Отмщение зэков было элементарно: Артемьева поставили на бочку у стены, как памятник. Полчаса простоял. Но и этого достаточно. Потом уж конвоиры его сняли с постамента и унесли... Когда он исчез, была оттепель, за арматурным цехом Артемьев, пьяный в дым, споткнулся (так я предполагаю), упал в яму с водой и утонул. Ночью ударил мороз...

Отец побарабанил пальцами по папке с развязанными тесемками.

- При тебе он в раков стрелял? - все же спросил Беляев.

Отец вдруг с какой-то брезгливостью посмотрел на сына и сказал:

- Слушай, ты притворяешься или на самом деле тупой?! Он людей при мне расстреливал!

На глазах у Заратустры выступили слезы. И Беляеву стало ясно, что отец страдал от воспоминаний, и от своей жизни, и от запредельности.

За окном залаяла собака, потом все стихло.

- Происходит какой-то беспримерный сдвиг во времени, и события не выстраиваются в логическую цепь, - сказал отец, немного успокоившись. - Ошибка не познавших запредельность посредственностей заключается в том, что они все хотят выстроить в затылок, в эту самую логическую цепь. А ее нет и быть не может, поскольку этим миром правит мир запредельности...

- Но разве история не есть построение событий и человеческих судеб в затылок?

- Конечно, Гоголя нельзя поставить раньше Пушкина в житейски историческом понимании. Но в понимании запредельном - можно. Тут все и сокрыто. Запредельность с позиции обывателя - ненужная вещь, болтовня, картинки, видения. Но обыватель пушкинской поры рассеялся в прах со своей тихой практичностью, а Пушкин в запредельности!

Отец говорил и время от времени посматривал в окно.

- Как ты противоречишь себе! - воскликнул Беляев. - Ты отвергаешь Христа, а сам генерируешь те же идеи... загробности... жизни за гробом! Пусть это называется у тебя запредельностью, но суть, согласись, та же. Жертвовать собственной жизнью, благополучием ради неизвестной вечности. А ты не думал, если уж ты отвергаешь Христа, что, возможно, жизнь-то наша конечна и неповторима, и ничего за гробом не будет, ничего, потому что только в тебе и есть вечность, и со смертью твоей твоя вечность обрывается?!

- Обрывается. Я об этом и говорю. И надо знать это всем. Ничего потом не будет... Ты меня уводишь в сторону. Я же твержу о запойности творчества, а ты о вечности! Вечность - это схоластика, а запойность - реальная запредельность, в которую ты переходишь в своей собственной жизни, самовольно пробиваешься на второй этаж двухэтажного сознания! А там капитан Артемьев раков расстреливает и памятником самому себе становится, там самосвалы заезжают в комнату, там крыса со стаканом читает Чехова, и ты садишься рядом с нею на порожке, заглядываешь в текст и читаешь:

"Когда прохожие спрашивали, какое это село, то им говорили:

- Это то самое, где дьячок на похоронах всю икру съел".

Ты понимаешь, какая чертовщина - сижу на порожке с крысой и этот текст читаю. Отчетливо напечатанный на тонкой бумаге текст! Запредельный реализм! Крыса тут и воскликнула, что Чехов запойный писатель. И дьячок-то запойный! Крыса коготками страницы перевертывает...

Беляев кашлянул и как-то насупившись, медленно, подумав, сказал:

- По-моему, ты переоцениваешь Чехова. Он же придумал себе некий стереотип и гнал свои романные рассказы по нему! Эксплуатировал один и тот же прием. А большие вещи делать не мог. Слабенькое, короткое дыхание...

Отец прервал его:

- Э, брат, да ты, я смотрю, ничего в запойности не понимаешь! И скидку на возраст не могу тебе дать, ты уже достаточно взрослый, самостоятельный...

Отец в задумчивости почесал подбородок, затем надел очки, взглянул на папку, подумал, завязал тесемки и сунул папку в стол. Посидев некоторое время молча, он снял очки, положил их на байковую тряпочку возле стакана с карандашами, вздохнул, встал и вышел из комнаты.

Беляев взглянул на часы, можно было уже ехать в институт, но он медлил, потому что чувствовал, что ему в эти минуты не хочется уходить от отца, ему было интересно с отцом, и об этом он сейчас подумал и невольно улыбнулся, и как бы машинально перебирал в памяти людей, близких и далеких, с которыми бы ему было так же интересно, как с отцом, и как Беляев ни старался перебирать далеких и близких, на ум ему никто не пришел, разве что Осип-книжник.

Отец вернулся и сел на место. В глазах его была печаль.

- Я люблю Родину, - вдруг тихо сказал. - Люблю Россию.

Беляев сразу же отвлекся от всех своих мыслей, как будто этих мыслей и вовсе в нем не было. Вот уж чего не ожидал услышать он от отца. В кругу Беляева о Родине, о России говорить стыдились, как о чем-то пошлом, придуманном.

- Ты удивлен? - спросил отец, видя вопрошающий взгляд сына.

- Представь себе, да.

- Понимаю. Для тебя жизнь - вечность. Для меня - прошлое. Это и понятно. Когда-то в юности и для меня жизнь была вечностью. Я люблю Россию не так, как ты думаешь. Я люблю ее, как самого себя. То есть, уточняю, я люблю ее, как свой эгоизм, как свою богоизбранность.

Беляев усмехнулся, но не стал прерывать отца.

Отец же, помолчав, продолжил:

- По натуре своей я очень стеснительный человек. Особенно свою стеснительность я ощущал в детстве. Вдруг ни с того ни с сего краснею. Постоянно умилялся чем-нибудь, например одуванчиками, когда они желтые, такие первые на бульваре цвели. Сорву такой одуванчик и вдруг кто-то из прохожих замечает это. Ну, просто так замечает, не делает никаких замечаний, мимо проходит, а я со стыда сгораю.

Он замолчал, и в его глазах показались слезы умиления. Но через минуту он вскочил из-за стола и буквально переменился, вскричав:

- Что говорил Заратустра?! Беляев вздрогнул, но тут же машинально ответил:

- Так!

- Именно! Так говорил Заратустра! Сейчас-то я понимаю, почему я такой придавленный. Я придавлен Родиной, которая есть я! Из крепостного права - в большевизм. Никогда я не был свободен и горд! То татарское иго, то болота и леса, то беззакония князей... Ты помнишь, мастерам глаза выкололи, сволочи! И крепость!

Отец нервно ходил из утла в угол и весь как-то дергался.

- И тут меня спас Заратустра! Переступить тут нашу сволочь надо! Переступить через самого себя. Но не в сторону, мол, делай все, что захочешь. Э, тут подвох для умников! Хотя я на них плевал, на всю эту интеллигентскую шантрапу. Они-то во всем и виноваты, из их среды вся эта сволочь руководящая выходила и молчала! А Заратустра спас меня от стыда моего холуйского! И теперь я свободен! Рабство свое генетическое переступил...

- Окончательно? - вновь усмехнулся Беляев.

Отец на некоторое время замялся.

Наступило молчание.

За окнами залаяла собака. Отец прислушался к ее звонкому, с хрипотцой, лаю и молчал до тех пор, пока лай не смолк.

- Вопрос, достойный обсуждения, - сказал он, смягчаясь.

- Давай обсудим, - согласился сын.

- Неуверенность в себе и колебания, действительно бывают. В трезвом виде, - теперь уже отец усмехнулся. - Вот хочу, чтобы и в трезвом колебаний не было. А так придавлен страхом. До сих пор боюсь домоуправа, милицию, суд, прокуратуру, ЦК КПСС, советские профсоюзы... и другого человека. Вдруг да подойдет и ограбит! Вот в чем дело. Так в России издревле! Страхом задавленная страна!

Беляев прервал отца:

- Я думаю, ты глубоко заблуждаешься... Ну, то есть смотришь со своей колокольни. Да в России было и есть столько бесстрашных людей. Не буду перечислять, сам знаешь. Вот даже по себе сужу, хотя я и твой сын, но страха у меня нет. Кого бояться? Себе подобных? Перебьются! Пусть они меня боятся! Твой страх, теперь я понимаю, происходит от безделья, от невовлеченности в жизнь...

- Не правда! - вскричал отец. - Это я-то невовлеченный? Да я в лагерях полжизни провел!

- Да ну и что! - заорал сын и встал. - Ты был пассивен. Тебя и посадили! Но были же те, которые сажали!

- Ты хочешь сказать, что я...

Беляев взмахнул рукой и крикнул пронзительно:

- Молчи! Ты думаешь, только тебе позволено говорить! Что ты всю жизнь даешь себя объезжать?! Тебя же равные объезжают, а ты им дорогу даешь. А по какому праву?! Они что, не так ли, как и ты родились? Да плюнь им в рыло! "Кто такой?" - спроси. И лезь сам. О, это я понял! Дорогу им давать не собираюсь! Кто-то залез во власть, а я буду сокрушаться, что он меня угнетает? Не выйдет! - сын погрозил пальцем перед глазами отца. - Я сам полезу, и долезу! Вот все, что я думаю о любви к Родине! Поэтому про эту любовь помалкиваю, и душу я им никогда не открою!

Беляев сел, а отец как-то сокрушенно отошел к окну.

- Я-то думал, ты такой, как я, - сказал отец.

- Такой же, - успокоил его сын, - из того же теста, только позиция у меня другая.

- Какая же?

- Я высказал ее тебе только что. Бесстрашная!

- Ого!

- Да! Стеснение побоку! Нужно смело входить в любое учреждение, как к себе домой, смело, и смотреть людям прямо в глаза! Сразу о тебе скажут - ты человек смелый и честный, тебе нечего скрывать! И смотреть нужно так неотрывно, чтобы тот опускал глаза! Вот он опустит глаза и подумает, что ты о нем что-то знаешь!

- Умно! - вдруг похвалил отец. - Летит коршун над землей, взмахивая крыльями, и вдруг останавливается в небе, словно задумавшись о скуке жизни...

Беляев, изредка заглядывая в бледно-голубые глаза отца, вдруг сообразил, что глаза у них с отцом разные. У отца - голубые, у Беляева - карие.

- Интересно, - сказал Беляев, - почему я родился не с голубыми, как у тебя глазами?

- Что? - как бы выходя из задумчивости, переспросил отец.

- Я говорю, у тебя голубые глаза, а у меня карие. Почему?

- А, да... материнские у тебя глаза, - сказал отец. - Видно, и манера жить у тебя материнская, - добавил он.

- Что значит "манера"?

Отец каким-то пронзительным, новым взглядом, взглянул на сына и, чуть помедлив, сказал:

- Еврейская манера!

Беляев усмехнулся, как бы давая понять этой ухмылкой, что он давно избавился от предрассудков и стоит в своем интеллектуальном развитии выше национальных проблем. Но отец, не обратив внимания на эту ухмылку, продолжил:

- Между прочим: некоторые факты биографии твоей матери... Ты, короче, должен знать, что твоя мать - еврейка!

Беляев продолжал бы по инерции усмехаться, но против воли по телу его пробежал холодок. Овладев собой, он сказал:

- Расскажи, пожалуйста...

- Что тут рассказывать! Она не Семеновна, а Самуиловна, и девичья фамилия ее-Фидлер! А папаша ее - Самуил Израилевич - работник НКВД! Так-то...

Наступило молчание.

Беляев смотрел в пол, усмешка его застыла на

губах.

- Что-то я не совсем понимаю, - растерянно сказал он.

- Тут и понимать нечего! - вскричал отец, но тут же преобразился, вскочил из-за стола, обнял голову сына и прижал ее к своей груди.

Прошла, наверно, минута.

- Старый дурак! - сказал с чувством отец. - Зачем я тебе это рассказал! Черт с ней, с дурой, уехала - скатертью дорожка.

Беляев высвободил голову из объятий и тихо сказал:

- Национальность - это условное, то есть, собственно, вымышленное понятие. Его эффект заключается в поддельном почтении или ненависти... Правильно, что рассекретил. Правильно. Я какими-то новыми глазами увидел мать... И себя.

- Что ж делать! - вздохнул отец. - Узнал, так узнал, ну, и Бог с ней. Ты-то мой сын. Беляев Николай Александрович. Русский. В паспорте русский. Лицо - русское. А что глаза... Так у русских любые глаза бывают, как и у евреев. Я даже допускаю, что евреев можно считать людьми.

Беляев опять усмехнулся.

- Почему же она мне не сказала об этом?

- Зачем? - пожал плечами отец. - Она штучка та еще!

- Для тебя она "штучка". А для меня же - мать!

- Она как мать тебя и оберегала.

- Ты думаешь?

- Тут и думать нечего, - сказал Заратустра, - Удивительной хитрости, ловкости и дальновидности женщина! Впрочем, дело прошлое, а ты - плюнь и разотри! Я не говорил, ты - не слышал. Вот и вся песня. Самое главное в человеке - это умение держать в себе. У каждого свои тайны, которые он никогда, ни при каких обстоятельствах не откроет другому, такие тайны, которые даже в исповедь не помещаются, поэтому исповедь и невозможна, и этот Руссо - просто идиот!

 

 

Глава XXVI

 

С чего начинается преследование? С того, что ты замечаешь преследователя. Солнечный день.

Снег поблескивает.

Настроение самое замечательное.

В этот момент Беляев оглянулся и заметил идущего за ним человека в пыжиковой шапке. Через некоторое время еще раз оглянулся. Пыжиковая шапка следовала неотступно. В глазах Беляева образы стали двоиться и тени походили на нечто такое, чего на свете не бывает.

Презрительная улыбка пыжиковой шапки, надменное выражение и вся его плотная фигура, двоясь и мелькая, нагнетали страх на Беляева.

Психологию страха Беляев исследовал довольно подробно, но вот когда страх коснулся его самого - растерялся. Что делать? Идти, не останавливаться! Может быть, это просто туда же следующий человек.

Тогда нужно, для проверки, изменить маршрут.

Беляев свернул в не нужный для него переулок. Пройдя метров десять, оглянулся. Преследователь шел за ним.

Беляев подумал о том, что существенно, исходя из ситуации, время, в течение которого уяснялись им первоначальные впечатления.

Беляев спешил вперед и думал, что можно все-таки сделать неожиданный маневр, махнуть в один из знакомых с детства дворов, а там через внутренний подъезд опять выскочить в переулок. Он даже поумерил шаг, чтобы как следует обдумать этот маневр.

Он свернул в другой переулок и шел уже по теневой его стороне, как бы отгородившей его от счастливого солнечного зимнего дня. И тут же прибавил шагу к знакомой подворотне, нырнул во двор и вскочил в подъезд, а там уже и в переулок.

Беляев оглянулся, преследователя не было видно. Но через некоторое время, когда Беляев еще раз оглянулся, тот появился. Волнение охватило Беляева. Он пошел быстрее, почти что побежал, ноги сами несли под горку, но заснеженная пыжиковая шапка преследователя не отставала. Беляев резко остановился, а преследователь тут же свернул во двор. Беляев стоял на месте и смотрел в то место, где только что находился преследователь.

Никого не было.

Постояв еще немного, Беляев продолжил движение к Цветному бульвару, на ходу перебирая в голове судорожные мысли о причинах преследования, но ни на одной из этих мыслей не мог сосредоточиться, поскольку, оглянувшись, увидел пыжиковую шапку. Беляев даже сделал попытку пойти навстречу преследователю, но тот, моментально это почувствовав, пошел назад.

Не преследовать же преследователя!

Выйдя на Цветной, Беляев заметил остановившийся на остановке троллейбус, бросился к нему и успел вскочить на подножку. Двери за спиной захлопнулись, и Беляев облегченно вздохнул. Он доехал до угла Цветного бульвара и Садового кольца, вышел и осмотрелся. Пока он так осматривался, метрах в ста остановилась черная "Волга" и из нее, как ни в чем не бывало, вылез обладатель пыжиковой шапки. У Беляева душа ушла в пятки. А преследователь сделал вид, что никакой Беляев его не интересует: он стоял в позе человека, собирающегося переходить дорогу, вот только транспорт сейчас пропустит и пойдет на ту сторону, взгляд преследователя был обращен в сторону Центрального рынка.

Беляев, забыв страх, пошел прямо на преследователя, но тот, не боясь машин, поспешил на ту сторону, добежал до черной ограды бульвара, перемахнул через нее, как прыгун в высоту, и остановился в снегу. Черная "Волга", громко газанув, умчалась из-под носа Беляева. А он смотрел на преследователя и не знал, что ему делать. Преследователь же оказался любителем деревьев: снял перчатку и гладил, внимательно разглядывая кору, ствол дерева.

У Беляева учащенно билось сердце и было такое состояние, как будто он попал в чужой город, где у него не было ни родных, ни друзей. Краем глаза Беляев заметил приближающийся к остановке троллейбус, но всем видом своим показывал, что ему нет никакого дела до этого троллейбуса. Преследователь тем временем уперся почти что в ствол в разглядывании фактуры коры. Тимирязев да и только! Сволочь, даже и не смотрит на Беляева! Может быть, у него на затылке глаза?!

Едва троллейбус успел остановиться и открыть двери, выпуская пассажиров, как Беляев рванулся к нему, вскочил на площадку, протиснулся к заднему стеклу. Троллейбус тронулся. Преследователь перелезал через ограду, но транспортный поток был столь интенсивен, что ему пришлось ожидать его окончания.

Фигурка преследователя быстро уменьшалась, поскольку троллейбус стремительно пересек Садовое кольцо и устремился к Театру Советской Армии.

Беляев решил не выходить из троллейбуса, сделать на нем круг: доехать до Останкино и обратно. Но уже где-то на Трифоновской передумал, вышел и стал голосовать такси. Машина не замедлила явиться, Беляев сел и, когда таксист поехал, стрельнул у него закурить.

У театра Беляев попросил свернуть на Селезневку. Когда свернули, он оглянулся и посмотрел через заднее стекло: так и есть - следом шла черная "Волга". Спина похолодела. Где-то у 2-го линейного отделения ГАИ Беляев еще раз посмотрел назад: "Волга" исчезла. У Беляева отлегло от сердца. Мало ли черных машин в Москве!

Свернули на Сущевскую улицу и поехали по трамвайным путям мимо типографии "Молодая гвардия". За такси Беляева теперь пристроилось сразу три черных "Волги". Ну и что? Из-за каждой теперь дрожать? Да мало ли они куда едут!

Беляев не говорил таксисту места назначения, просто указывал куда повернуть и куда ехать. Беляев на ходу придумывал маршрут. От Савеловского вокзала он сказал ехать к "Динамо".

Да, никогда в жизни не было такого с Беляевым. Уверенность покидала его. Он чувствовал, что оказался во власти каких-то неведомых сил. Что его воля, оказывается, не имеет никакого значения. Что он вынужден из-за какой-то пыжиковой шапки бегать-ездить по Москве бесцельно!

Таксист через некоторое время стал косо поглядывать на пассажира. Беляев уловил этот взгляд, достал бумажник и, чтобы таксист не переживал, сунул ему четвертной билет задатка, хотя на счетчике было всего чуть больше двух рублей.

Черные "Волги" между тем не отставали. Беляев перестал обращать на них внимание. Он старался расслабиться и беспечно смотреть по сторонам. На какое-то время это ему удавалось. А затем мрачные мысли полезли в голову. Самой мрачной была мысль, что ему некуда податься. Дом? Институт? Что еще? Он одинок, он беззащитен, он никому не нужен.

У стадиона "Динамо" Беляев стал мучительно соображать, куда ему ехать дальше. А пока попросил свернуть на Ленинградский проспект в сторону "Сокола". По тротуарам, заснеженным и скользким, как ни в чем не бывало передвигались прохожие. Беляев завидовал им: ведь за ними никто не следил. Тут он подумал, что поездку все-таки нужно проводить хоть с какой-то мало-мальской пользой, и дал указание таксисту остановиться у молочного магазина возле станции метро "Аэропорт". Из портфеля он достал матерчатую сумку и несколько полиэтиленовых пакетов.

Он вышел из такси и сделал вид, что пересчитывает деньги в бумажнике, а сам посматривал на дорогу: не остановится ли сейчас за желтой машиной такси черная. Никто не останавливался, и Беляев пошел в магазин. Он купил шесть пакетов молока, столько же пакетов кефира, килограмм российского сыра и полкило сливочного масла.

Перед тем, как выйти на улицу, он посмотрел туда через стекла витрины. За такси стояла черная "Волга". Беляев от душевной боли стиснул зубы. На переднем сиденье черной "Волги" сидел человек в пыжиковой шапке. Беляев затравленно оглянулся по сторонам. Стучала касса, стояли очереди, раздавались голоса. Беляев увидел за прилавком дверь в подсобку. Если есть эта дверь, значит, можно через нее попасть во двор.

Не обращая внимания на оклик продавщицы, он быстро прошел в подсобку и через минуту был во дворе. Через пять минут он уже шагал по Красноармейской улице в сторону "Динамо". Потом остановил свободное такси, сел и вспомнил о портфеле, оставленном в той машине. Что было в портфеле? Пара книжек, две тетрадки, газета и все! В этом отношении Беляев был опытен: не складывал все яйца в одну корзину. Пусть портфель останется на память тому таксисту.

Беляев облеченно вздохнул и на всякий случай оглянулся. И вздрогнул: черная "Волга" ехала по пятам. У Беляева моментально родился иной план. У метро он расплатился, вышел, такси уехало, черная "Волга" остановилась. Но человека в пыжиковой шапке в ней не было. Из нее вышел полковник в фуражке с голубым околышем, подошел, улыбаясь, к женщине в роскошной шубе, взял ее под руку и пошел к стадиону.

Беляев, усмехнувшись своему страху, взглянул на сумку, набитую молочными продуктами и направился в метро. На эскалаторе он несколько раз оглядывался, но ничего подозрительного не замечал.

Все! Можно ехать домой, отвезти продукты.

Он вошел в вагон и увидел человека в пыжиковой шапке. Тот сразу же отвернулся. А Беляев сообразил, что они пользуются радиосвязью. И никуда ему от них не деться. Подавляя волнение, Беляев подошел к человеку в пыжиковой шапке и спросил, нагнувшись:

- Вы хотели со мной поговорить? У сидящего округлились глаза.

- Зачем? - спросил он.

- Это вас нужно спросить - "зачем"?

- Не понял?

- Так это не вы... ну... хотели со мной поговорить?

- Нет. Не я, - с некоторым испугом посматривая на Беляева, сказал человек в пыжиковой шапке.

- Извините, - сказал Беляев и покраснел. Он поспешно протиснулся к дверям и вышел из вагона. Это была станция "Белорусская". Испарина выступила на лбу у Беляева. Он сел на скамейку, поставил рядом сумку. И стал думать о том, почему человек в пыжиковой шапке не сознался. Почему нормально нельзя подойти и объясниться, что им нужно? Почему нужно устраивать эту запугивающую слежку? Беляев с подозрением смотрел на людей, ожидающих поезда на перроне. И вдруг - точно! - увидел преследователя. Вне всяких сомнений, это был он. Да, это был тот самый, который обнюхивал дерево на бульваре.

Из тоннеля вырвался с грохотом и лязгом голубой поезд. Воспользовавшись общим замешательством, Беляев ринулся не к поезду, а в противоположную сторону, под арку, в центральный зал, а затем и к другой платформе, где из открытых дверей вагона неслось: "Осторожно, двери закрываются!", и с этим голосом Беляев успел проскочить мимо сдвигающихся плоскостей в ярко освещенный вагон. А тот, в пыжиковой шапке, опоздал. Беляев видел, как он в отчаянии взмахнул рукой. Но поезд уже набирал скорость. Только тут Беляев вспомнил о сумке с молочными продуктами, которая осталась на скамейке.

Черт с ней! Тут не до сумки. Значит, облава продолжается. Выходить в центре ни в коем случае нельзя! Сейчас тот по рации передаст... другой пыжиковой шапке... Беляева осенило: они все ходят в пыжиковых шапках! Раньше носили серые каракулевые шапки, теперь же - в пыжиковых! Стало быть, вся эта беготня от них бесполезна: у них армия сотрудников, у них транспорт, у них связь!

Но почему они не подходят к нему и не заговаривают? Видимо, решили попугать. Для какой цели? Ага! Мать за границей, отец бывший зэк... Угу! А сам он подпольный миллионер... Стук, стук, стук... В лесу одни дятлы. Комаров? Пожаров? Сергей Николаевич?

- На следующей будете выходить? - спросил низкий голос.

Беляев оглянулся и побледнел. За ним стоял тот самый в пыжиковой шапке. Беляев в знак того, что будет выходить, кивнул. И тут же весь сжался, даже язык прикусил до боли.

Когда двери открылись, Беляев вышел, сделал пару шагов к выходу с платформы, оглянулся - пыжиковая шапка шла на него. Но не такой уж простак Беляев! Он сделал шаг в сторону и тут же молнией метнулся опять в вагон. Пыжиковая шапка растерянно оглянулась, когда уже двери съехались.

Беляев подошел к схеме метрополитена и стал определять маршрут, чтобы запутать преследователей. Пусть у них рации, пусть транспорт пусть армия сотрудников! Беляев сейчас доедет до конечной и смоется от них! Как? А вот увидите! Беляев огляделся, увидел свободное место и сел. В вагоне было очень шумно, потому что были приоткрыты окна. До ушей Беляева долетело справа:

- Мы его сейчас возьмем!

Беляев краем глаза увидел у других дверей человека в пыжиковой шапке. И подумал, что они все на одно лицо. Безликая армия запугивания. Первым движением было встать, подойти к нему и поговорить. Но Беляев решил махнуть на них рукой.

Так. Ситуация! Доехать до "Речного" и зайти к Феликсу. Однако опасно. Хвост к Феликсу приводить не нужно. Лучше выйти у "Водного стадиона", взять такси, попетлять, чтобы черных машин сзади не было, купить коньяку и - к Феликсу.

Беляев на всякий случай стал с нетерпением ожидать следующей станции, и, как только поезд остановился, он тотчас выскочил на платформу. Но и человек в пыжиковой шапке не спеша вышел из вагона. Беляеву ничего не оставалось делать, как стремглав вернуться в вагон. Двери закрылись.

Беляев опустился на свободное сиденье и стал напряженно размышлять о сложившейся ситуации. Конечно, все эти люди в пыжиковых шапках не могут наблюдать за ним. Ему от возбуждения просто кажется, что они за ним наблюдают. Кажется от страха. Но тот, на Сретенке? Он же действительно преследовал Беляева, и на черной "Волге" ехал он, и на Цветном бульваре выходил из машины он, и перебегал дорогу, и перепрыгивал ограду он, и осматривал кору дерева. Это же не было видением!

Теперь оставалось логически осмыслить происшедшее: да, за ним следили, но он сумел оторваться от преследователей. С какой целью следили - неизвестно. Но, по-видимому, причина была.

Как тяжела неизвестность!

Во всяком случае, та неизвестность, которая распространяется даже на час вперед.

Беляев осмотрел пассажиров вагона. Ни одного человека в пыжиковой шапке не было. И это открытие принесло некоторое успокоение Беляеву. Он откинулся к спинке сиденья и уставился в темное окно напротив себя. Ритмичный перестук колес успокаивал, вносил некоторую ясность в создавшееся положение.

Движение под землей поистине гениальная выдумка. Перед станцией Беляев беспокойно переменил позу, как будто собирался вставать, но не вставал, а во все глаза смотрел на двери. Наконец они открылись, люди выходили и входили в вагон. Вдруг дрожь пробрала Беляева: вошел высокий молодой человек в злополучной пыжиковой шапке, огляделся и сел на свободное место прямо против Беляева, и уставился на него. Беляев не выдержал взгляда и опустил глаза в пол. Мысли куда-то исчезли, и в голове образовалась пугающая пустота. Беляев не задумывался даже о том, что все это может кончиться плохо - или был уверен в невозможности такого исхода.

Может быть, он даже притворялся перед собой, что ничего не происходит. Чтобы поддерживать нейтральную пустоту в голове, он старался отгонять надвигающиеся мысли. Но они пульсировали где-то на периферии сознания, и одна из них говорила: все пройдет. Хотя тут же Беляев отчетливо услышал и другую, о том, что, между прочим, часто бывает, что с какого-то пустякового эпизода начинается важная полоса в жизни человека.

С усилием он еще раз попытался взглянуть на человека в пыжиковой шапке. Тот продолжал неотрывно смотреть на него. И у него стало опять нехорошо на душе. Вероятно, думал он, если человека с его энергией начинают тормозить извне, мешать работать, это значит, что в самом плане работы, в охране тайн этой работы допущен просчет. От мысли, что сейчас ему придется объясняться с этим человеком, Беляев ощутил свинцовую тяжесть в ногах. И странное нетерпение овладело им. Поскорее бы объясниться, развязать узел, поставить точку, подвести черту!

Беляев закрыл глаза, чтобы убаюкать сознание. Но оно никак не хотело убаюкиваться.

Беляев встал и подошел к дверям.

Он вышел на улицу, огляделся, не зная, куда пойти. И все же пошел, перестав оглядываться, в магазин, купил коньяку и направился к дому Феликса. У подъезда все же оглянулся, но никого не увидел.

Шел снег, и с дыханием попадали в нос мокрые снежинки, таяли на лице, и, казалось, в самой погоде была какая-то безысходность.

Квартира Феликса была погружена во мрак, и под стать этому мраку черноволосый и полнотелый Феликс был облачен в черное кимоно. В комнатах неярко светились торшеры и бра, звучала приглушенная музыка. В одной из комнат работал огромный цветной телевизор, показывали хоккей, красные и синие фигурки, как в калейдоскопе, кружили на экране.

У Беляева разболелась голова, он сел к столу, налил себе рюмку и выпил. По комнате ходили какие-то люди, курили. Кто-то внес ящик пива и стал, протирая каждую бутылку тряпкой, ставить пиво на стол.

Феликс сел возле Беляева, сказал:

- Я достал тебе "Камень".

Беляев удивленно вскинул на него брови.

- Какой?

- Тот, что ты просил.

Беляев никак не мог вспомнить, какой это камень он просил у Феликса.

Тот встал, достал с полки книжку и бросил ее на стол перед Беляевым. Беляев разглядел обложку:

"О. Мандельштам. "Камень". Стихи. "Гиперборей". Петроград, 1916".

- Второе издание, - сказал Феликс. - Но я и первое достану.

- Сколько с меня? - спросил Беляев.

- Две сотни.

Феликс вновь сел рядом, закурил, выпустил тонкую струйку дыма, а затем уж спросил:

- Ты ничего странного сегодня не заметил? - И уставился на Беляева непроницаемым взглядом темных маслянистых глаз.

- А что я должен был заметить? - испуганно ответил Беляев.

- Так... Вообще... Но кое-кто хочет с нас получать "капусту".

Беляев открыл книжку и навскидку вслух прочитал:

Из омута злого и вязкого Я вырос, тростинкой шурша...

Полутьма комнаты, казалось, меняла оттенки, то золотом, то зеленью вспыхивали в ней огоньки сигарет, то яркий кадр на экране телевизора белой полосой освещал стол. Беляеву вдруг показалось, что вокруг него пустота - пустая комната, пустой дом, пустой вечер. Только по экрану беззвучно бегают хоккеисты...

Беляев и Феликс посмотрели друг на друга в упор. Присутствие Феликса, такого реального в своем черном кимоно, с каплями пота на полном лице, вернуло Беляеву душевное равновесие. Он откинулся к спинке стула, весь отдавшись блаженному ощущению покоя, не желая ни о чем думать.

Феликс пересел на диван, освещенный голубоватым слабым светом торшера, заговорил с человеком, сидевшим на этом диване.

- Коля согласен, - сказал Феликс.

- Тридцать шесть процентов, - сказал дубоватым голосом человек.

Беляев слушал и думал про себя, что тридцать шесть процентов от валютного оборота - непомерно большая цена даже за столь пугающую мумифицированную слежку. Хотел услышать ответ - услышал. Ну и что? Жизнь не дает ответов на вопросы. И составная часть этой жизни - смерть, которая сама по себе есть большой вопрос. То есть жизнь, оканчивающаяся смертью, есть вопрос. Никаких ответов не будет. Эти мысли, как вино, горячей волной разлились по телу и ударили в голову.

Тот, кто ранее принес ящик пива, теперь появился в комнате с огромным серебряным подносом, на котором горой лежали красные дымящиеся раки. Разговоры смолкли, люди облепили стол. И Беляев, словно во сне, взял, обжигаясь, упитанного рака с черными булавками глаз.

Захрустели панцири, защелкали металлические пробки на бутылках, забулькало в стаканы пенистое пиво.

Беляев, как бы во искупление происшедшего с ним сегодня, накинулся на раков и пиво с удвоенной энергией, чтобы хоть слабым проблеском света смягчить еще какой-то час назад надвигавшуюся на него тьму. И подумал Беляев, что за тьмой всегда следует свет!

Время от времени он посматривал по сторонам, иногда даже оглядывался, проникая взглядом в самые потаенные уголки комнаты. И вновь с выражением напряженного внимания вгрызался в белое мясо раков, всецело поглощенный звуками собственного жевания. Ему казалось, что он уже свихнулся, если когда-то давно-давно снившиеся красные вареные раки обрели реальность, и он их вот так свободно берет и жует.

Эти раки казались ему теперь какою-то книгой за семью печатями. И с этой мыслью он закрыл глаза и увидел слова, и строки, и буквы. И сначала растерялся, потому что прежде никогда так отчетливо не видел подобного, что открыл глаза и в страхе огляделся, но ничего подозрительного не заметил. Он снова закрыл глаза и как будто на большом экране, белом-белом, снизу вверх поплыли четкие черные строки, которые он свободно, без напряжения, стал читать про себя:

"И видел я в деснице у Сидящего на престоле книгу, написанную внутри и отвне, запечатанную семью печатями. И видел я Ангела сильного, провозглашающего громким голосом: кто достоин раскрыть сию книгу и снять печати ее? И никто не мог, ни на небе, ни на земле, ни под землею, раскрыть сию книгу, ни посмотреть в нее. И я много плакал о том, что никого не нашлось достойного раскрыть и читать сию книгу, и даже посмотреть в нее. И один из старцев сказал мне: не плачь, вот, лев от колена Иудина, корень Давидов, победил и может раскрыть сию книгу и снять семь печатей ее. И я взглянул, и вот, посреди престола и четырех животных и посреди старцев стоял Агнец как бы закланный, имеющий семь рогов и семь очей, которые суть семь духов Божиих, посланных во всю землю. И Он пришел и взял книгу из десницы Сидящего на престоле. И когда Он взял книгу, тогда четыре животных и двадцать четыре старца пали пред Агнцем, имея каждый гусли и золотые чаши, полные фимиама, которые суть молитвы святых; и поют новую песнь, говоря: достоин Ты взять книгу и снять с нее печати; ибо Ты был заклан, и кровию Своею искупил нас Богу из всякого колена и языка, и народа и племени, и соделал нас царями и священниками Богу нашему; и мы будем царствовать на земле. И я видел, и слышал голос многих Ангелов вокруг престола и животных и старцев, и число их было тьмы тем и тысячи тысяч, которые говорили громким голосом: достоин Агнец закланный принять силу и богатство, и премудрость и крепость, и честь, и славу, и благословение. И всякое создание, находящееся на небе и на земле, и под землею и на море, и все, что в них, слышал я, говорило: Сидящему на престоле и Агнцу благословение и честь, и слава, и держава во веки веков. И четыре животных говорили: аминь. И двадцать четыре старца пали и поклонились Живущему во веки веков. И я видел, что Агнец снял первую из семи печатей, и я услышал одно из четырех животных, говорящее как бы громовым голосом: иди и смотри. Я взглянул, и вот, конь белый, и на нем всадник, имеющий лук, и дан был ему венец;

и вышел он как победоносный, и чтобы победить. И когда Он снял вторую печать, я слышал второе животное, говорящее: иди и смотри. И вышел другой конь, рыжий; и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга; и дан ему большой меч. И когда Он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее: иди и смотри. Я взглянул, и вот, конь вороный, на нем всадник, имеющий меру в руке своей. И слышал я голос посреди четырех животных, говорящий: хиник (малая хлебная мера) пшеницы за динарий, и три хиникса ячменя за динарий;

елея же и вина не повреждай. И когда Он снял четвертую печать, я слышал голос четвертого животного, говорящий: иди и смотри. И я взглянул и вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним, и дана ему власть над четвертою частью земли - умерщвлять мечом и голодом, и мором и зверями земными. И когда Он снял пятую печать, я увидел под жертвенником души убиенных за слово Божие и за свидетельство, которое они имели. И возопили они громким голосом, говоря: доколе, Владыка святый и истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу? И даны были каждому из них одежды белые, и сказано им, чтобы они успокоились еще на малое время, пока и сотрудники их и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число. И когда Он снял шестую печать, я взглянул, и вот, произошло великое землетрясение, и солнце стало мрачно как власяница, и луна сделалась как кровь; и звезды небесные пали на землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет незрелые смоквы свои; и небо скрылось, свившись как свиток; и всякая гора и остров двинулись с мест своих; и цари земные и вельможи, и богатые и тысяченачальники, и сильные, и всякий раб и всякий свободный скрылись в пещеры и в ущелья гор..."

Беляев на мгновенье оторвался от строк, осмотрелся и вновь погрузился в чтение:

"...когда Он снял седьмую печать, сделалось безмолвие на небе, как бы на полчаса. И я видел семь Ангелов, которые стояли пред Богом; и дано им семь труб..."

На этом месте текст оборвался.

У Беляева выступила испарина на лбу и было такое ощущение, что в мозгу произошла какая-то подвижка, словно приоткрылась тайная часть этого мозга, соприкоснулась с явной, коммуникабельной, чтобы продемонстрировать свои сверхъестественные способности, свою фотографическую память. Может быть, там еще есть память историческая и генетическая?

Как бы расшевелить и вызвать эту память?!

Беляев отпил пива и потянулся за новым раком.

 

 

Глава XXVII

 

Звери созданы по образу и подобию людей? Или люди - по образу и подобию зверей? Смотри: бежит собака, у нее, как и у человека, глаза, уши, рот... Смотри и думай. Если человеку дать рога, то это уже будет черт знает что - черт! Рога - это ум. С умом в царство Божее не допускают. Нужно сделаться, как дети... Если не сделаетесь, как дети, не войдете в царство Божее. Уйти в детский возраст. А зачем уходить, если вот они - дети.

Беляев закрыл Библию, потянулся и посмотрел в окно. Шел снег. В комнате было светло. Из-за двери слышались монотонные звуки флейты. Это играл Коля. Он ходил в музыкальную школу.

Беляев подумал, что человек - это флейта, как дунешь, так и прозвучит. Значит, чтобы войти в царство Божее, нужно стать флейтой, то есть сжечь свой ум. Наличие ума отличает взрослого от ребенка. То же можно сказать и о животном. Смотри: бежит собака, у нее нет ума, одни рефлексы. Куда бежит собака? В царство Божее. Бог не любит конкурентов, то есть не любит ум. А тот, кто наделен умом, кто он есть? Бог! Либо подобие и образ его. Стало быть, противоречие! Чтобы войти в царство небесное, нужно распрощаться с умом, просто-напросто сойти с ума. Но это значит распрощаться с образом и подобием.

И так во всем! Видимая логика оказывается в итоге схоластикой, бессмыслицей. Наивных принимают, умных отвергают!

Но где этот приемный пункт?

На кладбище? В крематории? В церкви?

Во сне. Во сне жизни, и во сне смерти.

Флейта уже действовала на нервы.

В комнату заглянул четырехлетний Юра, сказал:

- Папа, тебя зовет мама.

Беляев отвлекся от размышлений, взглянул на Юру, у которого в руках был молоток и сплющенный металлический грузовичок.

Лиза лежала на диване. На лбу у нее была влажная тряпка.

- Голова раскалывается, - сказала она. - Посмотри там суп.

Беляев поплелся на кухню. Снял крышку с кастрюли. Мясо закипало, поднималась пена. Беляев принялся снимать ее большой ложкой и смывать под струей горячей воды в раковине, располагавшейся рядом с плитой. Он снимал пену и думал о предстоящем Новом годе. Должен был приехать Комаров и привезти елку. Беляев послал его с доверенностью прямо в лесничество.

На кухне появился восьмилетний Миша с гирляндой елочных лампочек, провод с вилкой тянулся по полу.

- Папа, давай распутаем, - сказал он, протягивая Беляеву клубок из проволок и лампочек.

- А где Саша? - спросил Беляев.

- За хлебом пошел.

- Тогда иди к Коле.

- Я хочу с тобой.

- Ты видишь, я же занят, - сказал Беляев.

- Чем?

- Думаю.

- А ты думай и распутывай лампочки, - сказал Миша.

Сняв пену, Беляев убавил огонь и накрыл кастрюлю крышкой, но не плотно, а оставив щель. Беляев в задумчивости взглянул на Мишу, и ему не захотелось возвращаться в детство. А если бы и захотелось, то он не смог бы этого сделать. Его жизнью управляет кто-то другой, а не герой Евангелий, и не персонажи Библии... Он это чувствовал, но пока не мог сформулировать.

Когда он распутывал с Мишей гирлянду, пришел Саша с хлебом.

- Я ирисок купил на сдачу! - воскликнул он.

- Дай мне! - обрадованно попросил Миша.

- Нет. Мы их на елку повесим, - сказал Саша серьезно, положил сумку с хлебом на стол, а кулек с ирисками унес с собой.

Беляев посмотрел ему вслед, затем перевел взгляд на Мишу и подумал: да ведь это же какие-то фантомы, и Миша, и Саша, и Юра, который колотит по грузовику молотком, и Коля, мучающий флейту, и он сам, Беляев, и Лиза, и множество, множество им подобных.

Разбуженная материя. Кто ее будил? Не Беляев же с Лизой разбудили ее, лишь кое-какое участие принимали, самое минимальное, механическое. Созидательная работа шла помимо их воли и сознания. С ума можно сойти! И войти в царство Божее. Самый обычный и радостный путь без эфемерных усилий. Тот, кто вступил, обречен на сумасшествие. Но ни на что не может повлиять.

Наконец-то замолкла флейта и через некоторое время на кухне появился Коля.

- Коля, - сказал Коля, - давай в шахматы сыграем.

Коля теперь называл Беляева "Колей", это случилось после того, как с ним повстречался офицер, доказавший, что он, офицер, и есть его отец.

- Сыграй с Сашей, - сказал Беляев.

- Он не хочет, - сказал Коля. - Он собирается пересаживать рыбок в новый аквариум.

- Сыграй со мной, - сказал Миша.

- Чего с тобой играть! Детский мат в четыре хода...

Миша угрюмо уставился на лампочки, а Коля, подумав, ушел с кухни.

Беляев задумчиво уставился на струйку пара, витавшую над кастрюлей.

Бегущая собака, ангелы, Бог, снег и Новый год... Все можно понять, объяснить, но ничего нельзя изменить, нельзя затормозить развитие живой ткани.

Беляев перевел взгляд на пластиковую белую поверхность кухонного стола, по которой не спеша шествовал таракан с длинными усами. Таракан, словно почувствовав взгляд Беляева, изменил маршрут (он шел к хлебнице) и ускорил шаг, чтобы скрыться за тарелкой. Этот таракан понравился Беляеву своим экстерьером. Красивый был таракан.

Подумав, Беляев зашел к Лизе, сел рядом.

- Закипело мясо? - слабым голосом спросила она.

Беляев кивнул и положил свою руку ей на грудь. Раздался звонок в дверь. Вздохнув, Беляев пошел открывать. Но его опередил Коля. Это Комаров притащил елку.

- Привет! - воскликнул Комаров, привалил елку к стене, снял запотевшие от перепада температур очки и принялся протирать их.

- Хороша! - сказал Беляев, оглядывая обтянутую шпагатом елку.

- В потолок упрется, - проговорил Коля. - Надо будет подпиливать.

- Это мы могем! - сказал Комаров. - Отпилим, поставим, укрепим. Крест есть?

- Могильный? - с усмешкой спросил Беляев.

- Могильный рановато, - сказал Комаров, надевая очки. - Елочный крест.

- Он на антресолях, - сказал Коля. - Я сейчас достану.

- Нет я! - выбегая из комнаты со стулом, сказал Юра.

Беляев уставился на Комарова и спросил:

- А ты знаешь, когда мне понадобится могильный крест?

Комаров рассмеялся и сказал:

- Об этом знает только рогатый!

Юра взобрался на стул и протянул ручки к антресолям. Коля подошел к нему сзади и пощекотал. Юра залился смехом. Миша оттер Колю и снял Юру со стула, а сам пошел за лестницей-стремянкой, принеся которую, полез за елочным крестом на антресоли, но не нашел его там. Тогда его заменил десятилетний Саша. Он проворно подтянулся с лестницы и сам взобрался на антресоли и исчез в их темном провале.

Сначала на пол упал резиновый пыльный сапог, затем пластмассовое ведро, следом абажур с дыркой...

- Что ты там швыряешься! - повысил голос Беляев.

В этот момент вниз полетела картонная коробка, по пути из которой посыпались, как листовки в пятом году, деньги.

Беляев присвистнул, а Комаров на лету ухватил десятидолларовую купюру. Сама коробка аппетитно плюхнулась на пол, углом, и как по заказу, на ней раскрылись створки. Коробка была полна денег.

Юра хлопал в ладоши от удовольствия, а Миша, видя в руке Комарова купюру, кричал:

- Это американская!

Беляев спокойно взял у Комарова бумажку, быстро подобрал другие бумажки, среди которых преобладали отечественные сотни, сунул в коробку и, закрыв ее, поднял и понес в свою комнату.

На пол упал крест.

Когда Комаров, войдя следом, прикрыл дверь, Беляев сказал:

- Вот обормоты! Теперь придется в другое место прятать. Это не мои. Дали подержать на время.

- Верю, - не веря сказал Комаров и спросил: - Сколько же в этой коробке?

- Не считал, - соврал Беляев.

- Состояние! - сказал Комаров.

- Это не деньги.

- Не деньги?! - психанул Комаров от зависти. - Тут пашешь, как лосяра, а ему не деньги.

- Это нетрудовые доходы! - рассмеявшись, осадил его Беляев.

Комаров застыл и вдруг тоже рассмеялся, чтобы скрыть алчность.

Беляев между тем смотрел на коробку, которую поставил на письменный стол и, как бы что-то припоминая, вслух размышлял:

- Деньги были упакованы в пачки, как же они могли разлететься? - Он обернулся к Комарову и спросил: - Поможешь пересчитать?

- Нет вопросов согласно социалистической законности.

- Вопросы задавать неприлично, - сказал Беляев. - Тут где-то опись была. Ох, уж мне этот предновогодний бардак. Дети, наверно, вчера еще на антресоли лазали. Лампочки-то уже тут...

Комаров почесал затылок. У Беляева на лице отразилось недоумение, он никак не мог найти опись.

- Какой сейчас курс рубля к доллару? - спросил Комаров.

- По официальному... копеек семьдесят за доллар можно дать.

- У них жратва, говорят, дорогая.

Беляеву надоело рыться в коробке, и он, перевернув ее, высыпал содержимое на стол. И опись (четвертушка бумаги) легла сверху.

- Жратва - это жизнь, а жизнь бесценна, - сказал Беляев. - Точнее, очень дорогая.

- Дорогая, - согласился, вздохнув, Комаров. - Вообще-то, мне "бабки" нужны. Жена просит на шубу.

- Просить не воспрещается. Зарабатывать запрещается.

- Да она глупая, не понимает.

- Прости ее.

Как опытные кассиры, друзья довольно-таки быстро привели денежную кучу в порядок, перехватили пачки аптечными резинками и уложили в коробку.

Комаров с некоторым почтением поглядывал на Беляева, завидуя его невозмутимости, его уму, его хитрости, наконец. О себе же Комаров думал, как о слабовольном человеке. Эти мысли частенько посещали его, но о них он никогда никому не говорил. Но вот это сознание своей слабости, своей незащищенности угнетало Комарова. И теперь угнетало. Он же наверняка понимал, что деньги принадлежат Беляеву, и что Беляев, в конце концов, должен с ним поделиться, если Комаров начнет настаивать на этом, но просить так прямо ему мешал стыд. Как будто в нем кто-то сидел и наблюдал за тем - преодолеет себя Комаров или нет. И этот, наблюдающий, как прокурор, строг, даже свиреп. Нет-нет, а взглядывал на его высокое кресло Комаров и сжимался, опасаясь немедленной кары. В Беляеве же Комаров такого прокурора не предполагал. Комаров считал, что такой, как в нем, внутренней борьбы у Беляева нет. Откуда у него эта борьба? Вон как тонкие пальцы смело работают с деньгами! Ну что он так носится с этими деньгами! Что их хранить-то, не понимал Комаров. Должно поделить и баста! Все будут довольны. И опять шевелить рогом, придумывать варианты, делать "бабки". А этот, как скопидом, все пересчитывает, прячет, от нас скрывает. Что за натура! Что за жлобство!

Настроение у Комарова стало прескверным, как будто его кто-то ни с того ни с сего оскорбил или даже ударил.

- Вот и порядок! - сказал Беляев, упрятав коробку в шкаф. - А то через пару дней нужно отдавать.

- Порядок, - вяловато согласился Комаров. Беляев заметил перепад настроения в Комарове.

- Ну что, поставим елку? - спросил Беляев. Комаров задумчиво посмотрел в потолок, затем сказал:

- Надо бы Пожарова пригласить.

- Зачем? Елку поддерживать?

Комаров встал и прошелся по комнате, то расправляя плечи, то сутулясь. Руки его при этом были в карманах брюк.

- Шарашим вместе, а вот доход как-то неопределенно распределяется... Сколько раз я предлагал определиться в этом. Да не надо мне чужого! Отдай мне мой процент! Хоть три десятых процента! Зато я буду знать наперед свою долю.

Беляев напряженно следил за вышагивающим по комнате Комаровым. Следил, злился и молчал.

Комаров же между тем разговорился:

- Постоянный доход, определенный в процентах, повысит мой жизненный тонус. Именно мой. Я наверняка буду знать, что мне отломится от той или иной операции. Мне не нужна твоя, Коля, милость, мол, если у тебя хорошее настроение, ты тогда дашь мне побольше, а плохое... Во всем нужна определенность. Неопределенность мучительна. Сколько я всего сделал, а результат близок к нулю! Вот что меня бесит. Крутишься, крутишься, а все впустую. У тебя, вон, квартира! А я в своей "хрущобе" замучился! Теснотища! Что мне делать. Сам знаю ответ - крутиться. Я и кручусь. Но нужно знать, за что крутиться. Тебе эта мысль в голову не приходила?

Беляев молчал.

- Мне тридцать четыре года, - продолжал Комаров, - а я ничего не нажил! Постоянно хожу без денег. Жена клянчит, а где я ей возьму?! Так что нужно определяться по процентам. Давай пригласим Пожарова, поговорим, определимся по доле участия каждого, установим процентную ставку от дохода и все будет в порядке.

Беляев не реагировал. Он только перестал злиться и теперь, подойдя к окну и откинув занавеску, смотрел на тусклые огни переулка, на заснеженные крыши и ни о чем не думал. Некоторая прострация овладела им с предчувствием хорошего настроения. Это предчувствие не определяется словесно, оно как бы сновидно, ирреально, как падающий снег.

- Ну что ты молчишь! -вскричал Комаров. Беляев молчал.

- Неприятно то, что я говорю?

- А что ты говоришь? - как-то задумчиво отозвался Беляев.

- Я говорю... Ты что, не слушаешь?!

- Слушаю, но не понимаю.

- За кого ты меня держишь? - спросил Комаров и остановился в напряжении.

- Я тебя не держу.

- Ах, вон как ты заговорил. Как тачку брать - Комаров! А как долю праведную выколачивать - это он не слышит. Хорошо устроился! Слушаешь только то, что тебе нравится.

- По-моему, это ты ездишь на собственной тачке, а не я, - сказал Беляев, продолжая смотреть в окно. - У меня своей машины нет.

Сердце Комарова забилось тревожно: не намек ли это на то, что Беляев отберет у него машину? В отстаивании своего процента дохода Комаров как-то забыл про машину, как будто ее и не было. Что имеем, о том не помним. А машина была! Записана на Комарова. Стало быть, что же это он, Комаров, прибедняется? Ведь он же знает характер Беляева:

нахрапом у него ничего не возьмешь. Нужна постепенность, даже определенная хитрость, чтобы что-то от Беляева получить.

Комаров сменил тон:

- Ну что, займемся елкой?

- А когда будем заниматься собой? - спросил Беляев как бы между прочим совершенно будничным голосом.

- В каком смысле?

- В смысле постижения последних вопросов бытия, - тем же тоном сказал Беляев и сел за свой письменный стол.

- Ну и как же мы их будем постигать? - спросил Комаров, удивленно взирая на Беляева, хотя внутренне порадовался тому, что разговор ушел от скользкой темы машины.

- А как люди вообще что-либо постигают? - вопросом на вопрос ответил Беляев и включил настольную лампу, которая ярко осветила белый лист, которым был накрыт стол.

- Ну... разговаривают или читают...

- Или думают.

- Ну давай посидим, подумаем.

Беляев выдвинул ящик письменного стола, машинально взял оттуда ножницы и стопку бумаги для заметок.

- Ты в каком году родился? - спросил Беляев и разрезал одну бумажку.

Удивленно пожав плечами, Комаров ответил:

- В том же, что и ты.

- Я тебя спрашиваю.

- В сорок шестом.

- От Рождества Христова?

- Наверно, - неуверенно сказал Комаров.

- Ты хочешь сказать, что ты родился в первом веке.

Нет... Я родился в двадцатом веке.

С чего это ты взял?

В календаре напечатано! - выкрутился Комаров.

- А кто печатал-то?

- Люди печатали.

- Угу. А, может быть, ты в миллион триста тридцать шестом году родился? - очень серьезно спросил Беляев.

- Это с какой стороны считать.

- Считай с какой угодно, - сказал Беляев, разрезая другую бумажку на треугольники. - Ну, с какой стороны тебе угодно считать?

- Мне-то угодно, да вот, хочешь - не хочешь, а в тысяча девятьсот восемьдесят первый год вступить придется, - довольно внятно и полностью назвал год Комаров.

Беляев с любопытством посмотрел на него.

- Значит, ты признаешь счет времени от Христа.

- Все признают, и я признаю. Что я не русский, что ли!

- Оказывается, дело в малом: признать все то, что до тебя люди напридумывали. Так что же нас держит, чтобы признать откровения тех людей, бывших до нас, иллюзией? Конечно, не так сразу выбежать на площадь и закричать, что все, бывшее до нас - обман. А почему обман? Очень даже много мудрого в этих обманах. Человек мечтает о таких материях, которые противоречат его сущности. Рабский биологический факт мечтает о свободе, хотя против же собственной воли водворен на этот свет. Таким образом, мы завязаны одной веревкой человеческого рабства. Не свободы, а рабства. И все законоуложения - от кодекса до Библии - говорят нам о том, что мы в диком, небывалом рабстве. Главное свойство этого рабства - безволие. То есть я хочу сказать, что как бы мы ни напрягались, мы не можем выйти из биологической предопределенности и биологического течения времени. Вот что я имел в виду, когда спрашивал тебя о твоем годе рождения. Итак, твой год рождения очень приблизителен, условен. Отсчитан от некоего Христа, который, благодаря пропаганде и агитации, внедрен в сознание множества живущих как сверхточка отсчета. В чем же тут дело? Во влиянии. Вот оно главное! Не человек, а ткань, подверженная влиянию. В себе это чувствую. Только родился - и уже повлияли! А во влияние входит все: и язык, и Христос, и денежные знаки. Мы песчинки, как и до нас были песчинки! Но каждая песчинка добавляет своего влияния или не добавляет... Но почему одна песчинка Христос, а другая Комаров?!

- Ну, а чего ты сразу - Комаров! Может, Беляев?

- Пусть будет Беляев. Но в данности - равенство. Вот в чем дело! Это-то ты уясняешь?

- Не очень.

- Почему?

- Да потому, что Христос это ого-го! - при этих словах Комаров возвел очи к потолку.- Он же Бог, а кто я или ты?

- Ну, началось выяснение. Я же тебе сказал, что Комаров и Христос абсолютно равны!

- Нет.

- А я говорю - да! С оговорочкой малой - равны изначально, как песчинки, но абсолютно не равны по степени своего влияния на людей, на массы. И главное наше безумие заключено в том, что ни Христос, ни Комаров, ни Беляев не вольны в самих себе. Степень влияния - это одно, а вольность в самих себе это другое. То есть, я хочу сказать, что мы рабы биологической цепи. Христос родился тогда и только тогда, как генетическая комбинация, отведенная ему во времени, и мы так же. И дети мои... Это я с Лизой соединился, и родились они. Теперь дети могут быть хоть Христами, хоть Гениями Последней Инстанции. Все дело в идее, ее универсальности и степени пропаганды и агитации. То есть влиянии на массы. Но, увы, время упущено. При всеобщей координации удельный вес богов сокращается. Впрочем, я далеко хватил - по богам. Тут, в этой жизни, и без богов разобраться можно. Главное понять два фактора - влияние и степень извлечения доходов. По-моему, тебя крайне интересует последнее.

- Кого доход не интересует?

- Отвечу. Мертвых. Неродившихся. Остальные так или иначе интересуются доходом. Доход может быть материальным, идеальным и трансцендентальным. Девяносто девять процентов из ста интересуются только доходом материальным, выраженным в денежных знаках, квартирах, колбасах, шубах... В силу общей человеческой заземленности, то есть привязанности ко времени и месту, как то зима, северный ветер, извлечение материального дохода так или иначе необходимо буквально или поголовно всем, и все, опять-таки же, в силу способностей, таланта занимаются этим извлечением дохода. Кто из чего. Один идет, как раб Господен, в шесть утра к своему токарному станку, другой - за руль, третий - к своим мозгам. Вот этот - третий - нас интересует больше всего. Ибо мы свой доход, товарищ Комаров, извлекаем исключительно благодаря нашим мозгам. Не так ли?

Комаров пожал плечами, затем неуверенно сказал:

- Это ты вроде бы так, а я, как ты сказал, иду, как раб Господен, за руль.

- Ну да, идешь за руль, шевеля все-таки мозгами. Иначе зачем бы ты стал говорить о своей доле, да еще о каких-то процентах. Для этого, мол, еще и Пожарова привлекать. Эдакий маленький партком собрать, обсудить, проголосовать и поделить. Так вот, товарищ Комаров, запомни, в нашем деле никаких парткомов и голосований не будет. Если как степень влияния я тебя устраиваю, довольствуйся тем, что есть. Не обделю!

Эти слова Беляев произнес с неким торжеством во взоре, не намекая, а прямо указывая Комарову на то, что он бездарен и беспомощен без Беляева.

Комаров это уловил, но виду не подал. Если уж быть хитрым, то нужно быть хитрее самого Беляева.

- Я понимаю, что не обделишь, - все-таки сказал Комаров, - но жене все мало. Я и сам понимаю, что в семье расход большой, но уж она очень много тратит.

- Видишь ли, - начал Беляев, - деньги для того и придуманы, чтобы они крутились. Ошибаются те, которые хотят задержать их у себя, как воду в плотине. Но и в плотине нужно сделать отверстие, чтобы спускать воду, чтобы через край не пошло и не залило все на свете. Нам нужен хлеб, чтобы есть, нужны деньги, чтобы тратить, нужны книги, чтобы читать, идеи, чтобы их воплощать. Проще - хлеб едим и идеи едим.

- И деньги проедаем! - чуть бодрее прежнего вставил Комаров.

- Чтобы проедать, нужно добывать, чтобы добывать, нужно уметь, чтобы уметь, нужно умнеть, чтобы умнеть, нужно книги читать и в процессе чтения мыслить, генерировать идеи, все подвергать сомнению и узнавать, почему люди поддаются одной идее, но противятся другой? Связующая идея нужна, как некий цемент, основа против свободолюбия каждого отдельного человека. А то он не так поймет свободу, возьмет нож и пойдет, радуясь свободе, резать других. Э-э... Тут цемент нужен для непросветленных, некая узда на стадо нужна. И я в узде, и я признаю законы и в этой узде-то, по этим правилам играя, чувствую огромную свободу действий. В клетке-то оно свободнее. Но когда сам распоряжаешься своей клеткой. И ключик у тебя в кармане. Сам свой тюремщик. Иначе нельзя.

- Свой ключик - это хорошо, - согласился Комаров. - Да вот все в каком-то напряжении живешь, страдаешь, переживаешь. Утром выйдешь на улицу - тоскливо. Погода мрачная, снег на улице грязный. Россия! Так и думаешь, что согнали нас сюда когда-то греки или римляне. Им-то хорошо жить - море, солнце, тепло и все такое вместе с виноградом. Самая большая в мире страна. А толку?! Снег, грязь, холод. Месяца два в году тепло и все! Все наши победы - одно сплошное поражение. И Россия наша - несчастная страна грязных снегов. Машина не заводится. Аккумулятор подсел. Утром крутишь-крутишь! Холод, мрак! В общем, когда шел дележ земель, Россию обделили. Или мы страна каких-то изгнанников, каторжников?! Те же греки древние или римляне ссылали сюда своих уголовников... Вот от них и пошло-поехало.

Беляев не спеша резал бумажки ножницами, слушал и внутренне радовался тому, что разговорил Комарова на высокий лад и тем самым сбил с него азарт в доходной части бытия.

 

 

Глава XXVIII

 

Он уже им стал. Вторым секретарем райкома КПСС. Два дня прошло. Как и обычно, была зима и падал снег. Чистые белые крыши из окна квартиры Скребнева казались ангельскими крыльями.

- Коля, помни одно - я с тобой! - воскликнул Скребнев, срывая с шеи галстук.

В квартире было жарко, а водка была еще жарче.

Беляев смотрел на заснеженные крыши и причмокивал губами. Он был глянцевито выбрит, в новом костюме, прям и немного пьян.

- Я с тобой! - повторил Скребнев и налил по целой. - Давай!

Беляев молча сел в кресло, поставил рюмку на колено, поднес к губам и, ухватив рюмку зубами, откинул голову и без рук выпил.

Скребнев постарался повторить то же самое, но облился.

- Вова, - обратился к нему Беляев, - вот этим я от тебя отличаюсь. - И закусил.

Скребнев закашлялся и прослезился.

- Ладно, ты пошел в гору, - после паузы, промокая полотенцем водку на груди, сказал Скребнев. - Объехал меня, так сказать, на повороте...

Он замолчал и долго, не моргая, смотрел прямо в глаза Беляеву. Но тот не только выдержал вполне спокойно этот взгляд, но заставил этим взглядом опустить глаза Скребневу.

- Вова, я тебя не объезжал, и ты меня не объезжал, - заговорил Беляев, ощущая приятнейшую теплоту в душе. - Никто, никогда и никого не объезжает. Это ты должен знать.

- Объехал, - сказал Скребнев.

- Ерунда...

- А я говорю - объехал! И почему я, дурак, тогда на конференции не выступил?! Все некогда, некогда, некогда... Беляев вот хорошо выступает. А Беляев и рад, залез на трибуну и давай шарашить без бумажки! И откуда ты такой взялся, а? Коля, а? Ты же не веришь в то, что говоришь. Ну, сознайся, а?!

- Ерунда...

- Нет, Коля, это не ерунда. Сознайся?! А?

- Как-то ты, Володька, примитивно мыслишь, - вздохнул Беляев. - Мне иногда кажется, что ты не осознаешь своей тупости...

- Чего?! - вскричал Скребнев.

- Наливай! - тут же отреагировал Беляев и, последовав примеру Скребнева, стащил с себя галстук.

- Правильно! А то... Ты у меня договоришься! Как дам в лоб! - Скребнев пьяненько рассмеялся. - Тупости... Был бы я секретарем парткома! Тупости...

Выпили. Беляев продолжил:

- Именно тупости. Если бы ты знал, что ты туп, и как бы со стороны смотрел на свою тупость, то ты бы эту тупость мог бы продуктивно использовать. Я говорю о степени анализа трансцендентного в себе.

Скребнев встряхнулся, спросил:

- Анализа чего?

- Трансцендентного, - внятно повторил Беляев.

- Первый раз слышу.

- То-то и оно, - вновь вздохнул Беляев. - Ты, Вовчик, отгородился от непрофильного. Трансценденция - это непрофильность! А я, скажу тебе по секрету, непрофильный человек. Я сам себя вывел из профиля. Понимаешь, о чем я глаголю?

- Более или менее. Только меня уличать в тупости - глупо. Я Шекспира читал. Не всего, конечно. Но "Гамлета" от корки до корки.

- Очень слабая пьеса. Примитивно слабая, - мягко сказал Беляев. - Впрочем, написана специально для секретарей парткомов: быть или не быть. Это вопрос для профильных людей, не могущих выйти из сущего в ничто. В великое Ничто! По сути дела, Вовчик, мы с тобой ничто. Влияние потока вечности.

Захихикав и потерев руки, Скребнев съязвил:

- Ты как налим, скользкий! Болтаешь, болтаешь, болтаешь, а о чем болтаешь, ей Богу, не пойму!

- А зачем ты все хочешь понимать? Ты что, из каждого понимания извлекаешь выгоду? Что толку, что ты понимаешь, что земля крутится вокруг солнца?!

Скребнев оживился, видимо, от понимания предметности вопроса.

- Ну, хотя бы знать о том, что солнце взойдет с востока.

- Ничего другого я от тебя и не ожидал услышать, - в который уж раз вздохнул Беляев. - Какое солнце?! С какого востока?! Когда я тебе сказал, что земля крутится вокруг солнца. Значит, земля подъедет к солнцу с запада!

- Как это? - задумался Скребнев и забормотал: - Одну минуту... Правильно. Солнце... если восходит с востока по отношению к наблюдающему... то есть ко мне, - он поднял рюмку, приняв ее за солнце, а вилкой стал крутить вокруг нее, - выходит, что земля... подходит к солнцу...

- С запада, - подсказал Беляев.

- Нет, подожди, я сам разберусь... земля крутится у нас как? Вот так, по часовой стрелке...

- Кто тебе сказал?

- А что, разве не по часовой? - удивился Скребнев.

- Это - откуда смотреть! - усмехнулся Беляев и выковырнул из банки вилкой крепкий соленый

огурчик.

- А откуда я еще могу смотреть?! Я могу смотреть только из эсэсэсэра... Да, - провел он вилкой по часовой стрелке вокруг рюмки, - в этом случае мы подъезжаем к солнцу с запада... М-да, что за бред... Так мы, значит, с запада на восток едем с одной стороны, а потом с востока на запад с другой и, выходит, при вращении самой земли по часовой стрелке мы солнце ранним утром увидим... слева. Так. А слева у нас все-таки восток, если стоять спиной к экватору, а лицом к северному полюсу... Подожди... А если я буду стоять на солнце и смотреть на землю, то... А как я буду стоять, вверх головой или вниз головой?

- Мы сейчас сидим вниз головой, - сказал Беляев, похрустывая пупырчатым огурчиком.

- Это почему же... Ах да, относительность... Скребнев смахнул пот со лба.

- Очень слабенкая теория, - сказал Беляев, поморщившись. - Эйнштейн - дилетант.

- Ого!

- Он не проникся литературной гипнотичностью героизма. Человек по рождению - ничто, вакуум, всасывающий все бывшее до него, и наиболее успешно всасывает тот, кто не верит ни одному предшествующему персонажу. Стоит лишь какому-нибудь из них поверить, как идет отрицание других, а стало быть, закрывается всасывающая заслонка. Человек подпадает под влияние. Он - загипнотизирован. Мысль сковывается. Движение остановлено. Поверить всему сразу невозможно. Абсурд! - Беляев говорил с чувством, все тело его подергивалось. Наконец он вскочил и торопливо заходил по комнате. - Все в мире построено на недостоверности. Все абсолютно. Ты - Бог, я - Бог, он - Бог! И все мы - миф, легенда, воздух, вакуум! Вам, господа присяжные заседатели, доказательства требуются. Пожалуйста - литературные персонажи! Вот они! - вскричал Беляев, резко выкидывая руку в сторону книжных полок. - Ленин, Гебельс, Магомет, Ваншенкин, Аристотель, Чичиков, Христос, Евгений и бедная Лиза в придачу!

- А при чем здесь Ленин! - тормознул его Скребнев.

- А при том!

- Да он же в мавзолее лежит, чудак человек! - возразил Скребнев, наливая по полной.

- Да, ты прав. Там лежит Ленин, - скороговоркой проговорил Беляев, схватил рюмку и моментально поставил ее на стол. Пустую. - Именно, Ленин лежит там. А позвольте вас спросить, господин хогоший, - тут уж у бегущих слов Беляева появилась ленинская интонация и "букву "р" не произносит", - да-с, позвольте спгосить, где в настоящий момент пгебывает товагищ Ульянов?! Да! Где пгебывает товагищ Ульянов?

- Там же! - подтвердил Скребнев, качнулся и икнул. - Ладно об этом. - И прижал палец к губам. - Ты мне лучше скажи, возьмешь меня на завотделом строительства?

Остановившись посреди комнаты, Беляев уставился на стол, где поблескивала льдинками хрустальная ваза с яблоками. Так она хорошо поблескивала, как елка, что Беляев невольно вспомнил, о Новом годе, и какая-то чудесная радость возникла в его душе, и ему стало вдруг легко и беспечно. Он подошел к Скребневу, склонился к нему, обнял и поцеловал, как близкого родственника.

- Вова, если бы об этом просил какой-нибудь хмырь из института, я бы ему, разумеется, вежливо отказал. Но я же не держу тебя за хмыря? - спросил Беляев, распрямляясь.

- Еще бы!

- Так вот, Вова, как я только всю райкомовскую раскадровку уясню, сразу же решу твой персональный вопрос. Сделаем сразу же, как я защищу докторскую.

- Нет вопросов. Ты первый, Коля, идешь. Ты у нас самый сильный ученый. Я вообще, смотрю на тебя и поражаюсь, какой ты сильный ученый, какой ты сильный человек, вот прямо нашей коммунистической закваски, - Скребнев говорил медленно, как и подобает говорить подвыпившим людям, при этом в паузах между словами он скрипел зубами, - такой ты хороший. Все кругом такая рвань - ни выпить, ни поговорить, ничего! А с тобой я, как с родным, обо всем шарашим, про Эйнштейнов и Гамлетов, про солнце и коммунизм. Про баб сколько влезет говорим, - Скребнев остановился, как бы что-то соображая, затем сказал: - Мои будут в понедельник, на лыжах в Истре катаются, а у меня, - Скребнев долго искал взглядом глаза Беляева, нашел и подмигнул, - внизу, в нашем магазине торгашунечка одна есть, во-от с таким задом, - Скребнев округленно обвел руками кресло, в котором сидел, и продолжил: - Мы сейчас с тобой должны... выйдем прогуляться. Иначе нам крышка... Мы пока сухой закон объявляем! - Скребнев хотел встать, но не смог. - У-у, как тяжело на свете сидеть в креслах, - уже промычал он, и голова его упала на грудь.

Между тем Беляев плеснул себе еще водки, выпил, закусив кусочком атлантической, пряного посола, селедки, потер руки и направился к телефону в прихожую.

- Лиза?! - крикнул он в трубку, услышав голос жены. - Я у Скребнева. Мы пьем. Он уже, а я... Лучше я здесь упаду. - И положил трубку.

Поглядев на себя в огромное зеркало, Беляев надел галстук, причесался и почувствовал еще большую игривость в своем организме. Из прихожей он громко крикнул:

- Коммунист Скребнев, партбилет на стол! Из комнаты послышалось какое-то мычание. Беляев, войдя в комнату, поразился позе Скребнева. Тот сполз с кресла и растянулся на ковре возле стола. Беляев поднял его за плечи и потащил к дивану, на ходу спрашивая:

- В каком отделе работает торгушечка?

- В ба-анано-овом, - промычал Скребнев и, почувствовав мягкость дивана, затих.

В гастрономе Беляев был через две минуты. В овощном отделе торговала какая-то поджарая старуха с папиросой во рту. Когда ее спросил Беляев о полненькой, она отреагировала криком:

- Тоська, выдь!

Спустя минуту-другую из подсобки выплыла высокая полная женщина лет пятидесяти с сильно накрашенными губами.

- Кого тут?!

- Это я тебя спросил, - сказал почти что шепотом Беляев.

Тоська склонилась к нему вопрошающе, положив локти на прилавок. На ней был грязный белый халат.

- А чего тебе, симпатичный? - улыбнулась Тоська с придыханием.

От этого придыхания некая дрожь пробежала по телу Беляева, и он тупо уставился на оттопыренный тяжелой грудью халат. Через долю секунды, как бы очнувшись, Беляев сказал:

- Я от Володи, сверху.

Тоська зарделась. Беляев продолжил:

- Мы там вздрогнули с ним по поводу моей новой работы. Ну и, разумеется, не хватило. - Беляев обвел быстрым взглядом магазин и вновь уставился на Тоськину грудь. - Вина бы бутылочек десять, хорошего, а у вас в магазине, смотрю, нет.

- Не волнуйся, как тебя?

- Коля.

- Не волнуйся, Коля. Давай деньги и подожди на улице.

Беляев выделил нужную сумму и вышел на воздух. Смеркалось. Огромное багровое солнце скрылось за горизонтом, но край неба угасливо полыхал. Шел медленный, как бы нехотя, снежок.

Тоська появилась мигом, в искрящейся шубе и в такой же искрящейся папахе.

- Держи, Коля, - сказала она, поблескивая золотым зубом, который Беляев только что заметил, и протянула ему тяжелую хозяйственную сумку с позвякивающими бутылками. - Пойдем, я на минуту поднимусь к себе, мне нужно переодеться.

- Ты же прекрасно одета! - удивился Беляев.

- Мне там, - провела Тоська ладонью по груди вниз, - нужно переодеться.

У пятиэтажки за домом Скребнева Беляев ожидал Тоську минут пять. Она выбежала свежая, с сильным запахом дорогих духов.

- Пошли.

В лифте Беляев, не без волнения, поглядывая на Тоську, сказал:

- Ты красивая!

Скребнев храпел со свистом.

- У вас же море водки! - воскликнула Тоська, оглядывая стол. - Зачем же еще винища набрали, только башка будет трещать!

- Посмотрим. Садись к столу. Тоська села. На ней было цветастое шелковое платье, подчеркивающее всю ее цветастую фигуру.

- Я догоню маненько! - хохотнула она и налила себе фужер водки.

- Догоняй! - разрешил Беляев, терзая Тоську взглядом.

И минут через двадцать Тоська догнала и запела:

Зачем вы, девушки, красивых любите...

Беляев с чувством подпевал и как бы плыл по реке любви, обеспечивающей вечность субъективизма

- Потрогай меня за грудь, что ли! - захохотала Тоська.

И Беляев потрогал.

- Пойдем на кухню! - приказала Тоська. Она сняла с вешалки свою дорогую шубу и войдя в кухню, бросила ее на пол.

- Раздевайся! - приказала Тоська. Он как завороженный, приговоренный к любви, смотрел на обнаженную рубенсовскую красоту.

- Ну, что ты никак не справишься со своим ремнем! - прикрикнула Тоська.- Ложись так, я сама!

Через полчаса они сидели за столом, а через час спали в обнимку на кухонном полу.

Утром Беляева тошнило, болела голова, мелко дрожали руки. Он лежал на кухне один, вслушивался в свою болезнь и никак не мог понять где он, что с ним, почему ему так плохо, и почему он всего боится. Так он лежал до тех пор, пока не вошла на кухню какая-то полная пожилая женщина, прямо-таки старуха, сказавшая:

- Коля, плохо?

Он лишь сигнализировал закрытием глаз. И подумал про себя, смутно вспоминая вчерашний день, неужели он совокуплялся с этой старухой. Она вышла, но мигом вернулась с фужером водки и соленым огурцом.

- Я не-е бу-уду, - простонал, едва отмахнувшись слабой рукой, Беляев. - Я никогда на другой день не-е бу-уду...

- Как миленький будешь! - приказным тоном сказала старуха и приподняла ладонью голову Беляева. - Пей немедленно! Смотри, на кого ты похож! Стыд и срам. Совсем зеленый! - Она стала заливать ему в рот водку.

Водка не хотела идти внутрь, наталкивалась на плотины, но старуха упрямо заливала ее в рот, пока что-то не открылось в Беляеве и он не проглотил целый фужер, тут же зажевав его огурцом.

- Теперь полежи тихо, не шевелись! - приказала старуха и ушла.

Сначала Беляев почувствовал огонь в желудке, потом ощутил прилив крови к голове. Через минут пятнадцать вдруг все исчезло. Не все то, что радовало, а все то, что болело. Тело стало легким, воздушным, хотелось радости, праздника.

Беляев быстро поднялся, заскочил в ванную, умылся, побрился и причесался.

С порога комнаты он с улыбкой и довольно громко промолвил:

- Я человек праздничный!

Скребнев и Тоська, сидевшие за столом спиной к двери, обернулись и захлопали в ладоши. При этом Скребнев столкнул рюмку на пол. Тоська тут же нагнулась и подняла ее. Рюмка не разбилась,

- А вот мы сейчас и устроим праздник! - поддержала Тоська. - Сегодня же Введение!

- Вот-вот! - радостно пробурчал Скребнев, наливая по полной.

Когда выпили, Тоська сразу же похорошела и стала в глазах Беляева такой же привлекательной, как накануне. Она встала из-за стола и сказала:

- Вы тут посидите, а я сейчас горячего приготовлю!

Как только она удалилась, Скребнев спросил:

- Я вчера ничего такого себе не позволял?

- Да вроде, нет, - сказал Беляев.

- Еле встал, - пожаловался Скребнев.

- Не говори! Я тоже.

- И чего мы завелись, - сказал Скребнев. - Ладно, сегодня еще попьем для поправки и амба! Завтра жена приедет.

- Амба! - согласился Беляев.

- А эта где спала? - спросил Скребнев, кивая в сторону кухни.

- Как где? - не понял Беляев. - С тобой, наверно.

- Да что ты! Я как труп один на диване валялся...

- А я на кухне на полу, - сказал Беляев, - чтобы вам не мешать...

Помолчали, затем выпили.

Тоська принесла горячее: картошку с антрекотами. Под это дело хорошо выпили и запьянели. Хотелось петь, шуметь, говорить. Скребнев вдруг стал долго и нудно говорить о том, как он руководит институтом и воспитывает студентов.

Беляев слушал, слушал, слушал, затем как заорет:

- Что говорил Заратустра?!

Стекла задрожали от этого душераздирающего вопля. Тоська побелела и ее изнутри охватил страх. А Скребнев вжался в кресло.

Беляев уже стоял в центре комнаты, нервно сжимал кулаки и, трепеща всем телом, напряженно смотрел на сидящих, как будто хотел сейчас же убить их. Ножа ему не хватало в руке.

- Я повторяю вопрос, - медленно, с дрожью в голосе, но все же с известной долей металла, проговорил Беляев: - Что говорил Заратустра?!

Тоська и Скребнев немного приободрились.

- А черт его знает, что он там говорил! - отмахнулся было Скребнев.

Беляев вновь прокричал:

- Что говорил Заратустра?!

В паузе он увидел, что Тоська и Скребнев опять напугались. Тогда он сбросил обороты, шагнул к столу и, улыбнувшись, разъяснил:

- Так! Так говорил Заратустра! То есть, когда я выкликаю призывно вопрос: "Что говорил Заратустра?!", вы тут же хором отвечаете сначала: "Так!", а через антракт добавляете: "Так говорил Заратустра!" Ясно? Есть восторженные вопросы?

- Вопросов нет! - сказала Тоська, облегченно вздыхая.

- Тогда репетнем, - сказал Беляев и без предупреждения вскричал пуще прежнего: - Что-о-о го-оворил Заратустра-а-а-а?!

- Так! - как танковый залп, грянул Скребнев, а Тоська запоздала.

Беляев прошелся по комнате, набычившись, как бы оценивая качество услышанного ответа.

- А ну еще раз! - приказал Беляев и на смертельно высокой ноте проскулил: -Что говорил Заратустра?!

- Так! - в унисон бухнули ответ и после малой паузы - добавили: - Так говорил Заратустра!

- Так говорил Заратустра!

- Годится! - похвалил учеников Беляев, сел к столу и как ни в чем не бывало налил всем по полной.

Он поднял рюмку, подумал и встал.

- Итак, я вынужден произнести небольшую речь, поскольку вижу, что праздник, не начавшись, может печально закончиться. Времени у нас, - он взглянул на часы, - десять часов и эти десять часов мы должны провести в карнавальном веселии. Есть возражения?!

- Нет, - сказала Тоська, хохоча заранее.

- Нет, - сказал Скребнев, принимая праздник.

- Итак, я продолжаю читать тезисы доклада к юбилейной конференции праздничной комиссии, созданной для подготовки к празднованию круглой эллиптической даты введения непосвященных в посвященные в праздники. - Беляев чуть качнулся и плеснул из своей поднятой рюмки водку на цветастое платье красавицы Тоськи. Но Тоська не обратила на это внимания. - Я человек праздничный! Я вижу жизнь не как уныние, а как великое магическое поле своего вечного праздника. Но праздник - это не значит полудурковатое веселье. Праздник - это нечто возвышенное! Нас здорово дурачили разные Грозные, Сталины, Христы...

Беляев на мгновение замер, почувствовав, что отец вошел в него в эту минуту, отнял его голос и воткнул свой, более ядовитый. И уже, казалось Беляеву, не он говорит, а говорит отец. И она никак не мог остановить отца. Он и сам как будто вылетел из своей оболочки, сидел на люстре и смотрел на себя, стоящего под этой люстрой и говорящего голосом отца:

- Мы рабы авторитетов. Любой, овладевший гипнотизмом слова, способен повести стадо человеческое за собой. Но я предостерегаю вас от этого...

Беляев сопротивлялся отцу, и когда тот хотел высказаться о писателях, которые суть евреи, Беляев откусил голос отца, переборов в себе отца, увел тему в сторону, но в какую-то другую, не предполагавшуюся им для этого праздничного слова. Беляев вновь возвысил голос до крика:

- Я - Фидлер! Сотрудники НКВД - ко мне! Смирно!

Скребнев не отводил глаз от бледного, по-волчьи злого лица Беляева. А тот вдруг затих, выронил рюмку и зарыдал. Так стонут деревья во время урагана.

Тоська вскочила и прижала его голову к своей груди. Через минуту-другую Беляев успокоился, махнул рукой, сел за стол. Скребнев моментально налил ему полную. Выпили, закусили. Беляев улыбнулся Скребневу и закурил. Ему вдруг стало нестерпимо хорошо в этом кругу. Не хотелось ни говорить, ни спорить, а просто вот так сидеть, наслаждаться покоем и курить. Беляев как бы окончательно похмелился, сбросил с себя груз вчерашнего, протрезвел. И новый день увиделся им через прозрачные занавески. Небо было синее, светило солнце и виднелись снежные крыши.

Хорошо.

Он был совершенно трезв, как льдинка, как хрусталь.

И ему хотелось веселья. Не ему самому даже, а тому, кто был в нем сейчас и руководил им. Значит, отец временно исчез. Это приятно. Беляев встал, походил по квартире, как бы что-то придумывая. Скребнев о чем-то весело и беззаботно трепался с Тоськой.

Наконец Беляев увидел хозяйственную сумку с вином. Подумал. Направился в ванную, взял таз, эмалированный. С тазом и с сумкой вошел в комнату. Поставил таз на пол. Взял нож, чтобы срезать с бутылок полиэтиленовые пробки. Срежет пробку и стоит - льет вино в таз. До краев наполнил.

Скребнев с Тоськой молча наблюдали за ним.

Беляев встал на колени и принялся лакать вино из таза. Тут же Тоська присоединилась. Она лакала так смачно, что Скребнев не заставил себя ждать.

- До дна! - изредка кричал Беляев, давая себе передохнуть.

Толкались головами, хотя таз был довольно-таки широкий, хохотали, сопели, булькали.

- И я не отрицаю в себе животность, - в паузу мягко заметил Беляев.

- А хорошо! - вопила Тоська.

Потом как-то все стало гаснуть и, как бы сопротивляясь темноте, Беляев выкрикнул в эту темноту:

- Что говорил Заратустра?!

И далеким эхом из этой темноты донеслось:

- Так! Так говорил Заратустра.

 

 

Глава XXIX

 

- Заратустру зарезали как собаку туранцы во взятом ими Балхе две с половиной тысячи лет назад, а ты тут сидишь и заратуструешь! Все вы, заратустры, убегаете от жизни, как. только понимаете, что не можете пробиться в этой жизни среди равных вам по рождению людей, убегаете в отрицание устоявшегося быта, сшибаете с пьедесталов богов, как будто в богах все дело. Дело в людях, создающих этих богов. Но ты, Заратустра, на Бога не тянешь. Нет, не тянешь, - усмехнулся Беляев, более или менее приходя в себя после пьянки.

Отца неприятно волновало, что сын ввалился к нему вчера поздно вечером в состоянии положения риз. То было словно во сне или в бреду, отец никак не мог поверить в то, что сын напьется, как и он напивался. Зеркало! Отвратительное зеркало. Отцу неприятно было смотреть на самого себя. И сейчас, когда витийствовал поправившийся водкой сын, отец как-то съежился, дыхание стало тяжелым и частым, все тело болело от усталости, и почему-то слезы потекли у него по лицу. Жалко было сына. Отец и не предполагал, что вся его, как он сам называл, "сволочная" сущность передастся сыну. А почему она не должна была передаться сыну, если он двадцать лет выступал перед ним именно в моменты разнузданных пьянок? В этот же момент водка для самого отца была противна, и он не пил, был трезв и стар.

Он смахнул слезы со щек и для успокоения сына, для поддержания беседы сказал:

- Зарезали тело, но не зарезали существа идеи. Впрочем, тот персидский Заратуштра мне менее всего интересен, как и все огнепоклонники. Мне интересен тип человека Заратустры, каковым и я сам являюсь. Это тип - отбросок общества.

Беляев что-то промычал, желая попасть вилкой в огурчик, который плавал на дне большой банки и никак не хотел попадаться на острые зубцы. Беляеву даже показалось, что это какой-то живой огурец, вроде головастика, которых он в детстве, в пионерлагере, ловил собственным чулком, когда чулок походил на змею, съедающую будущего лягушонка в крапинку, пупырчатого как маринованный огурчик, который не хотел попадаться на вилку.

- А я - сердце и ум общества, - сказал Беляев, проткнув огурец.

Он поднял вилку с огурцом и долго смотрел на него, как бы прикидывая, откусить сразу или после рюмки. Решил - после рюмки, и выпил. Водка показалась слишком сладкой и слабой. И огурчик не подчеркнул ее свежести.

- Люблю я тебя, отец! - воскликнул Беляев и полез обниматься, что особенно было неприятно отцу, но он терпел.

- И я тебя люблю, - тихо сказал отец, когда Беляев отстранился. - Как же я могу тебя не любить, когда ты мой ребеночек. Я смотрю на тебя и не верю, что ты мыслишь, говоришь, живешь, действуешь в этой проклятой жизни. И я боюсь за тебя.

- Почему?

- Потому что и ты умрешь! - всхлипнул отец. - Все мы смертники на этом свете, и все утешаем себя, что каким-то образом будем жить на небесах, Страшно, страшно мне, Заратустре!

Беляев слушал своего отца и вспоминал, как когда-то, много-много лет назад, во сне, он увидел себя в красном гробу, проснулся в ужасе и с криком, после чего мать никак не могла его успокоить и он не мог заснуть до самого утра.

- Подбадривать нужно себя, подбадривать, - сказал Заратустра. - Все религии и все философии мира - род подбадривания. Я чувствую, по себе чувствую, что человек от рождения очень печален. Эти чертовы мысли о смерти преследуют меня всю жизнь. А я все живу, живу, живу и никак не доживу до могилы...

- Живи пока, - сказал Беляев.

- Живу и ничего не понимаю, хотя напихал в свою память всякую всячину - Сократа, Ницше, Христа, Аристотеля, Платона, Шопенгауэра, Сервантеса, Толстого, Конфуция, Чехова, Сартра, Достоевского, Моисея, Марка и Иоанна, Заратуштру, Монтеня, Эпиктета, Аврелия, Будду, Эразма Роттердамского, Франциска Ассизского, Паскаля, Джона Рескина, - имена вылетали из уст отца, как из автомата, - Лессинга, Чаадаева, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Кропоткина, Карлейля, Магомета, благодаря тебе - самиздат и тамиздат, и "Пиры Валтасара" Искандера!

Выстрелив именами, отец встал, хрипло закашлялся и закурил.

- А что говорил Заратустра? - с некоторым пьяненьким ехидством спросил Беляев, наливая себе очередную рюмку.

- Так! - умышленно взвизгнул отец, чтобы поддержать уровень хорошего самочувствия сына. Беляев не удовлетворился ответом.

- Заратустра говорил, - начал Беляев, - что не обрабатывающий землю будет вечно стоять у чужих дверей с протянутой рукой, вечно будет пользоваться отбросами богатых.

Говоря это, Беляев как бы намекал на бездеятельность отца и подчеркивал то, что он сам, Беляев, достиг в жизни всего, что доступно человеку в его положении. Однако и у Беляева оставалось сомнение, не все было ясно, чего-то еще недоставало, и все еще казалось, что у него нет чего-то самого главного, а что такое в жизни самое главное - он не знал. В виде подмены этого главного могли им ставиться какие-то цели, но они для того и ставятся, чтобы их достигать, и как очередная цель достигалась, на месте этого главного образовывалась колоссальная черная дыра неизвестности, что же дальше, что в этой загадочной и одновременно примитивной жизни главное?! И в настоящем, как и прежде, как и много лет назад, волнует все та же надежда на будущее. И в этом будущем, где-то далеко, стоит и светит сумеречным светом сигнальный огонек смерти.

Заратустра вдруг преобразился, принял величественную позу, такую позу, когда все люди кажутся маленькими, испуганными и виноватыми, и отчеканил:

- Так! говорил Заратустра! Через тебя, семя мое, я обрабатываю землю и повелеваю людям быть послушными мне!

- Молодец! - вскричал Беляев. - Ты - гениальный человек, Заратустра, что замешал меня на еврейской крови!

После этого Беляев, как и Заратустра, прослезился и долго от волнения не мог выговорить ни слова, затем встал, подошел к отцу и стал страстно целовать его, как единственную в жизни драгоценную душу.

- Ад скрыт за наслаждениями, а рай - за трудами и бедствиями, - зашептал он на ухо отцу. - Но уж очень привлекателен ад!

- Не познавший ада - не узнает и рай, - сказал отец.

Он усадил сына на место, а сам зажег газ и принялся готовить ему горячий завтрак. Вчерашнее картофельное пюре, которое он замешивал на кипяченом молоке, выложил на горячую сковороду, положил сливочного масла, рядом с пюре устроил две сосиски и разбил на них три яйца, аппетитно глянувшие тремя солнцами желтков.

- Все живое боится мучений, - сказал Заратустра, - все живое боится смерти. Это я какой-то выродок, уже умер, а все живу.

Он положил на тарелку горячую еду и поставил ее на стол перед сыном.

- Как гудит у меня голова! - сказал Беляев.

- Пройдет.

- Я знаю, что пройдет, но знание не успокаивает.

- Поешь, легче будет.

- Не идет в меня еда.

- А ты - потихоньку, - посоветовал отец. Беляев подцепил вилкой яйцо и поднес ко рту, затем усилием воли заставил себя проглотить насильно это яйцо.

Посидев некоторое время молчаливо, Беляев вдруг встрепенулся, как бы что-то вспоминая, и сказал:

- Заратустра, отведи меня домой. Я больше не желаю пить! Отведи меня, а то я могу и возжелать. Отведи меня домой. Сам я могу не дойти, а моя Лиза не знает, где я и что со мной.

Отец с некоторой приподнятостью пожелал помочь сыну одеться, но тот сам, как бы трезвея от поставленной ближайшей цели - попасть домой, - ловко попал руками в рукава новой дубленки.

- Говорит Первый - посидим вечерок. Ну и посидели - недельку! Он пьет и не пьянеет! Я упаду, засну, открою глаза, а он сидит за столом как ни в чем не бывало. Бывают же такие русские типы! Бочками пьют и не падают!

- Ты мне о Первом ничего не говорил.

- А что о нем, борове, говорить, - махнул куда-то за стену рукой Беляев.- Млекопитающее. Плохо говорит на родном языке, книг не читает, охотник. Говорит, что любит охотиться на уток, гусей и кабанов. Стрелять лучше всего в глаз. Пили, а он все мне про этот глаз! Думаю, что он и человеку, ближайшему родственнику гуся и кабана, в глаз запросто выстрелит!

Отец оделся и они вышли на улицу. Светило солнце. Сверкал серебром снег. Близился Новый, 1982 год.

От солнца и синего неба Беляев повеселел.

- Как хорошо дышать морозным воздухом! - воскликнул он. - Надо отходную сделать! - добавил он твердо и потащил отца к Краснопролетарской улице.

Отец повиновался и, когда, увидев церковь, понял замысел сына, как-то подтянулся и расправил плечи.

Сняв шапки, вошли в церковь.

Шла служба. Беляев стал страстно, даже неистово креститься. Отец тоже хотел наложить на себя крестное знамение, но рука не поднялась, словно окаменела.

Заратустра остановился перед большим образом, ярко написанным на золотом фоне, и прислушался к пению.

Пели простые женщины, одетые скромно, в платочках, подвязанных под горло. Пели они плохо, вразнобой, и чувствовалось, что они не понимают того, что поют.

Беляев купил свечу, зажег ее от другой свечи, как его жизнь зажглась от жизни отца и матери, поставил в подсвечник, и крестясь часто, как заведенный, хотя до этого ни разу не крестился так, и не был крещен вообще, повторял:

- Господи Христос еврейской крови, во мне тоже течет кровь пастухов и Моисея, я русский еврейского происхождения, я и еврей русского происхождения, убереги меня от ада земного, не дай мне сил впадать в разнузданный образ жизни, отведи от меня чашу с водкой. Очень прошу, отведи!

Закончив столь своеобразную молитву, которую он проговорил тихо, как бы про себя, еще раз перекрестился и, не глядя на Заратустру, вышел из храма.

Отец нагнал его и взял под руку.

- Ты веришь в Христа? - спросил с удивлением отец.

- Надо поверить, - каким-то странным голосом сказал Беляев. - Я бессознательно почувствовал, что надо поверить. Это неплохая традиция. Можно не называть Бога, не произносить его имени, но не признавать Его нельзя. Как-то все меркнет, если нет Бога. В этом смысле евреи - гении, что создали Христа. А все остальные заратустры - плагиат! Во всяком случае для меня. Где храмы твои, Заратустра?! - вдруг закричал на всю улицу Беляев, так что прохожие стали останавливаться.

- Потише, - попросил отец и продолжил: - Мои храмы - колючая проволока, мои верующие - зэки, мои пастыри - конвоиры. Вот какие храмы у Заратустры.

- Врешь! - громче прежнего вскричал Беляев. - Ты, мелкая душонка, ненавидишь евреев! А я - еврей! Да, я еврей. И друг мой отныне не Заратустра, а Христос!

- Прекрати, неудобно, люди же смотрят, - стал уговаривать его отец.

- Пусть смотрят! Пусть видят, как по советской улице вышагивает еврей! Очень хороший человек еврей.

- Ты русский.

Беляев вдруг действительно понял, что на него смотрят, поэтому сам подхватил отца под руку и зашагал проворнее.

- Я двуедин, как острый меч Господа, - прошептал он. - Я могу быть и русским и евреем. И могу запросто доказать, что я - испанец! Ты понял, какую диалектику ты во мне разбудил, Заратустра? Я - сын солнца, властелин Ханаана, плотник Ноева ковчега и Второй секретарь райкома партии! Я - ось времени, и злак полей Иерусалима. Моисей говорил Богу: "Где я найду Тебя, Господи?" - Бог ответил: "Ты уже нашел Меня, когда ищешь Меня".

 

 

Глава XXX

 

Представители исполкома внимательно следили за Беляевым, ожидали, что он скажет по предложенной программе развития района. Беляев не спешил. Он знал, что пауза необходима для управления вниманием. Овладев паузой, Беляев строго поочередно заглянул в глаза каждому присутствующему, причем переводил свой взгляд на следующего только тогда, когда тот, в чьи глаза смотрел Беляев, ни в чем, казалось, не виноватый перед Беляевым, повинно опускал глаза.

Глаза Беляева были как бы неподвижны, но это были живые глаза, однако, которые нельзя было ни полюбить, ни возненавидеть, которые сами по себе не вызывали ни участия, ни сочувствия, ни жалости, ни настороженности, ни одобрения, ни порицания. Этот взгляд Беляева, отвечающий его глубинным, непрофильным установкам, имеющим для самого Беляева статус аксиоматических, которыми он умело пользовался, признавая в себе некий роковой дефект, который в самом общем виде он для себя обозначал как нарушение иерархии способов восприятия "правильного" мира, так вот этот взгляд Беляева повергал в уныние любого собеседника.

Когда это уныние утвердилось, Беляев твердо и внятно сказал:

- Разве я буду возражать против нового жилого строительства? Или двух школ и детского сада? Или развития транспортной сети района? Или введения в строй новых продовольственных магазинов, то есть против расширения сферы торговых услуг? Нет, нет и нет! Поэтому проводить совещания об очевидностях не имеет смысла, они должны решаться в рабочем, плановом порядке. Но коль скоро мы собрались здесь, я должен вас спросить: какой человеческий фактор мы хотим получить, исходя из предложенной программы? Мы хотим получить этот фактор во всех отношениях опрятным, чтоб, как говорится, и лицо, понимаете ли, и одежда!.. А что для этого нужно? Отвечаю - самые современные, по последнему слову, бани! - Беляев в строгости наигрывал, но профессионально, как коммунист, а в глубине души вспоминал дом с мавританским двориком Сандуновских бань, раннее утро, когда он шел с фибровым чемоданчиком и березовым веником под мышкой в эту водную цитадель, по пути прихватывая Комарова с Пожаровым; то был еженедельный ритуал высокой поэзии чистоты и здоровья, сбрызнутый пивком! Кто был москвич, тот знает, что такое Сандуны! Между тем, Беляев строго продолжал: - Это должны быть не просто бани, это должны быть такие бани, в которые человек бы приходил, как в родной дом, чтобы посидеть в кресле, поговорить с писателем, художником, полюбоваться произведениями живописи и скульптуры, искупаться в бассейне, заглянуть в сауну, а потом и в русскую половину, с парной...

Все это Беляев говорил медленным металлическим голосом без всякого чувства, как и подобает номенклатурному работнику, уверенному в своих силах. И работники исполкома тут же стали конспектировать выступление второго секретаря в своих блокнотах, чтобы это выступление сразу же стало руководством к действию...

После совещания вызвал Первый, сказал:

- Николай, тут мне позвонили насчет инструктора... Ты у меня уже больше года работаешь. Парень ты деловой, ухватистый. Так что вот держи, - он протянул Беляеву записку, - и дуй на Старую. Ты им подойдешь. Претендентов там хватает, но я о тебе звонил.

Первый - Андреич - был сед, упитан, и во всем его облике читалось, что этот человек знаете себе цену и место. А его место было здесь, на районе, и он просидел на нем уже двадцать лет. Вторые при нем не задерживались, поскольку он сам быстро подыскивал им работу, как бы этим оберегая свое вечное место. К тому же место это уверенно оберегал весь райкомовский аппарат, на восемьдесят процентов пришедший вслед за Первым двадцать лет назад. В число двадцати процентов новичков вошел полгода назад Скребнев.

К нему в отдел и заглянул Беляев, уже одетый, по пути к своей черной, только что с завода, "Волге".

- Володя, ты не занят? - машинально спросил Беляев. - Меня на Старую вызывают. У меня к тебе дельце.

- Нет вопросов! - отложив бумаги, сказал Скребнев и встал.

Беляев достал из портфеля пачку денег в банковской упаковке и, бросив ее на стол перед Скребневым, сказал:

- Отнеси Андреичу, чтобы я второй раз к нему не ходил.

Скребнев почтительно склонил голову, при этом успев разглядеть на пачке: "10. 000".

- И еще. Возьми на контроль строительство новых бань. Я только что совещание по этому вопросу провел.

Скребнев склонился к перекидному календарю и сделал на нем пометку, которая как раз легла возле даты: "23 декабря. 1982 год". Увидев эту дату Беляев подумал о скором Новом годе, о том, что нужно готовиться к волшебному празднику.

И пока он спускался к машине, мельком заметив, как милиционер на вахте отдал ему честь, думал о Новом годе, о прекрасном ритуале праздника, с помощью которого и его средствами снимаются знаковые проблемы и ставятся надзнаковые, где невозможно противопоставление жизни и смерти, где в душе человека возникают другие коллизии.

Увидев Беляева, Комаров подъехал к подъезду и открыл ему дверь машины. Шел редкий снег, выбеливал серое здание райкома.

Беляев сел в машину.

- Куда? - спросил Комаров.

Ответа не последовало. Беляев продолжал думать о ритуале. Комаров тогда откинулся удобно на спинку сиденья, зевнул и распахнул пошире кожаную на меху куртку. В машине было жарко натоплено.

- Вчера со своей поругался, - сказал Комаров. - По-моему, фингал ей поставил.

- Интересно! - очнулся Беляев.

- Кому интересно, а кому...- буркнул Комаров, поправляя очки. - Сказала, в милицию заявление понесет.

- Не понесет.

- Уверен?

Беляев негромко засвистел и сказал:

- На Старую!

Комаров, посопев, послушно тронулся.

- А чего там? - спросил он.

- Берут на работу в ЦК, - сердито ответил Беляев.

- Екалэмэнэ! - с откровенной завистью воскликнул Комаров. - Не пойму, как ты ломишься?! Кажется, только вчера в школу ходили, а он - в ЦК!

Комаров вдруг улыбнулся насмешливо и жалобно.

- Ты не знаешь, как я мучился весной, когда автобиографию писал. Какая у меня автобиография? Пять строчек. Родился, школу окончил, рулю - и все? И ничего как будто в моей жизни нет. А ты рядом. Институт, кандидатская, докторская, профессор, пять человек детей, двухсотметровая квартира, жена в мехах, дача, денег, как обоев! Язык подвешен, как у вождя мирового пролетариата!

У него показались на глазах слезы, на красном, у светофора, он приподнял очки и смахнул их кулаком.

- Ты видел когда-нибудь самозакрывающуюся книгу? - спросил Беляев.

- Нет.

- Это когда, знаешь, еще в школе, открываешь учебник перед собой на нужной странице, а она закрывается. Или толстую книгу читаешь за едой, а она все время закрывается, пока ты ее не придавишь чем-нибудь. Так и человек. Он закрыт, он в переплете. И не то что кто-то другой желает его открыть, а он сам бы хотел себя открыть на нужной странице, но эта страница тут же захлопывается. И однажды вечером, матери не было дома, я открыл толстую книгу, пока прижимал страницы рукой, читал, а потом отпустил и взял хлеб, я ел, книга захлопнулась и потом я никак не мог найти ту страницу, которую читал. Собственно, когда я читал, я не смотрел на номер страницы. Это так часто бывает, когда читаешь, не видишь этого номера. Я плюнул. Положил книгу на письменный стол, доел, выпил чаю. И потом как будто кто-то заставил сесть меня за письменный стол и, не отводя взгляда, смотреть на эту книгу. По прошествии многих лет, я часто вспоминаю тот момент. Я сидел, как последний идиот, и смотрел на закрытую толстую книгу... Помолчали.

- А что это была за книга? - спросил Комаров.

- Ты не догадался?

- Нет.

- Это была книга моей жизни! Я сходил на кухню, потом кто-то звонил мне по телефону. Когда я вернулся в комнату, этой книги на письменном столе не было.

 

Страницы: 1 2 3 4