Дискуссия о Ницше на АПН в 2006 году

Страницы: 1 2 3 4 5

Дискуссия о Ницше на АПН в 2006 году

Борис Межуев "Революция против ценностей"

Вадим Нифонтов "Ницше как воспитатель"

Вадим Штепа "Консерваторы пустоты"

Александр Филиппов "Искуситель посредственности"

Андрей Мартынов "Когда "умер Бог"?"

Дарья Ефремова "Загадка Сфинкса"

Игорь Чубаров ""Европейский нигилизм": ошибка популярной интерпретации"

Владимир Можегов "Всечеловек против сверхчеловека"

Владимир Можегов "Всечеловек против сверхчеловека — 2"

Александр Люсый "Поиск Ксантиппы"

Андрей Ашкеров "Ницшедейство"

Василий Ванчугов "Кумир сумерек"

Андрей Рассохин "Воля к смерти"

Юрий Тюрин "Ницше и сверхчеловечки: ветер с Запада"

Егор Холмогоров "О пользе и вреде Ницше для истории… Часть I. Рождение Трагедии из Лютеровой чернильницы"

Дмитрий Володихин "Философия действия"

«Революция против ценностей»

Борис Межуев

Итак, спор о Ницше, который длился без малого полгода на сайте АПН, завершен окончательно.

Что можно сказать о результатах этого спора и о его целях.

Увы, русская мысль до сих пор больна родовым недугом культуры XX столетия — попытками разного рода "оправдания" и "примирения". Ницше — безусловно великий человек, возможно, самый великий человек Европы XIX века. Надо было бы давно перестать мерить этого человека мерками его собственного страдания. Надо перестать чертить всякие магические круги вокруг его творчества, надеясь, что этот круг не пересечет какой-нибудь непосвященный. Уже давно все кто мог этот круг пересек и для наслаждений "гордым одиночеством" на земле уже просто не осталось свободного места. Рассчитывать на то, что вокруг идей Ницше можно было бы, согласно его пожеланию, возвести ограду, чтобы ими не воспользовались свиньи, тоже наивно — имя автора "Заратустры" давно уже на устах у всех мыслимых свиней всего человечества. Это не повод, конечно, создавать новый спецхран из его трудов, но и не основание делать из Ницше своего рода "латинскую Библию" для новых профанов, продолжая надеяться, что профаны ничего не прочитают на языке, доступном лишь филологам. Профаны уже все давно прочитали и, боюсь, что схватили смысл прочитанного более адекватно, чем те, кто рассматривал творчество Ницше "в свете их собственного интеллигентского опыта". Хватит и вводить в заблуждение простодушного читателя рассуждениями о том, что Ницше, так, в основном шутил, предавался "иронии", а всякий набор идей, который кто-либо когда-либо может почерпнуть из его сочинений, не более чем реконструкция пристрастного идеолога…

Борясь с филологами, Ницше в конце концов пал жертвой филологов, упорно стремящихся дезавуировать — на основании проблем авторизации — то страшное послание, которое принесла западно-христианскому миру "Воля к власти". Но, в конце концов, давайте посмотрим на это дело трезво, какая разница, создавал или не создавал человек по фамилии Ницше то произведение, которое вышло за его подписью? Моцарт, как известно, сам не завершил "Реквием", но он, между тем, исполняется как произведение Моцарта. А если мы сейчас вдруг откроем, что "Капитал" написал не Карл Маркс, а, скажем, Поль Лафарг, неужели надо будет поставить под вопрос переиздание произведения, изменившего весь ход европейской истории? Не слишком ли много значения мы со времен Стефана Цвейга и Льва Шестова придаем "человеческим, слишком человеческим" обстоятельствам при чтении текста Ницше. Ведь перед нами в его лице вовсе не одинокий страдающий сифилитик, но поистине Лютер нового пост-христианского европейского человечества.

Я бы поставил знак равенства между двумя этими терминами — "Европа" и "пост=христианство": в генеалогическом и даже этимологическом отношении это одно и то же. В свое время на меня произвела сильнейшее впечатление статья Елены Рабинович "От Атлантики до Урала" об историческом происхождении слова "Европа". Собственное проникновение исследователя в изначальный смысл этого термина, вероятно, оспариваемо, но оттого не менее шокирующее: в древности "Европой" называли не локализованную определенным пространством область, но место обитания племен, охранявших Дельфийский оракул. Но далее очень любопытно, слово "Европа" воскресает как наименование западно-христианского мира исключительно в ситуации возрождения "язычества", в частности, в XIV веке, когда необходимо было провести черту между Западом и исламом, не апеллируя при этом к традициям христианства. "К XIV веку в результате арабских завоеваний, монгольских походов, конкисты, реконкисты, усилий Тевтонского ордена, трудов ирландских миссионеров и многих подобных событий всё римское и почти всё христианское оказалось вытеснено в Европу, зато Европа — по крайней мере, в своей цивилизованной западной части — сделалась совершенно христианской и римской. А так как как Возрождение началось тогда же, естественно было осмыслить новую геополитическую ситуацию в категориях классического культурного тезауруса, то есть актуализировать так или сяк восходящее Геродоту противопоставление и снова ассоциировать Европу с "нашим"" Иначе говоря, Европа — "языческая" тень западного христианства. В результате того, что я бы решился назвать "религиозной революцией" по Ницше, "тень" заняла место своего хозяина, а хозяин в свою очередь обратился в "тень".

Александр Филиппов утверждает, что "в любой революционной установке нашего времени Ницше будет таиться, как вирус в компьютере, как геном радикальной мысли". Выкинем за борт Ницше, и мы окажемся в пустыне моральных трюизмов и пресных истин. И это правда, но лишь потому, что "революционаризм" и "радикализм" теперь, именно теперь, и не мыслится иначе как продолжение ницшевской революции, наиболее фундаментальной из всех революций, которые когда-либо случались в мире. Ибо это была революция не против конкретного экономического или политического строя, не против даже того или иного ценностного порядка, неправильного с точки зрения каких-то иных альтернативных ценностей. Это была революция против ценностей как таковых. Против того, чтобы мир мог оцениваться оторванными от самого мира ценностями, получать моральную санкцию или, напротив, резкую критику с их стороны. Прежние "религиозные революции", революции Гуса, Лютера, Кромвеля, Робеспьера были именно бунтом ценностей против несоответствующих этим ценностям социальных и политических установлений, восстанием ценностей против отчужденной от них жизни. С Ницше мутирует сам этот "революционный геном" — теперь не "ценности" бунтуют против "жизни", но "жизнь" — против "ценностей". Собственно, весь спор между "левыми" и "правыми" ницшеанцами сейчас ведется всего лишь по поводу интерпретации этой "жизни": какая из наук дает ей наиболее адекватную интерпретацию. Долгое время такой королевской наукой считалась политэкономия, но теперь, по ходу прорыва генетических исследований, идет естественный и неизбежный крен в сторону психологии и биологии. Именно этим и ничем другим объясняется усиливающаяся на глазах популярность расизма.

Собственно против этой однозначной трактовки "жизни" и направлено критическое острие философии постмодернизма. Мы никогда ничего не поймем в этом интеллектуальном течении, если будем по-прежнему думать, что постмодернизм в своем неприятии метанарративов или "воли к истине" продолжает сражаться с христианством, продолжая дело Монтеня и Вольтера. Христианство в интеллектуальных кругах Европы давно уже мертво, церковь занимает глухую оборону, даже не мечтая когда-либо перейти в наступление на секулярный мир. Отрицаемая Фуко и его последователями "воля к истине" — это не монотеизм традиционных религий, но ницшевская "воля к сверхчеловеку", "воля к воле к власти". Казалось, от радикальных последствий "ницшевской революции" можно было укрыться бастионами скептицизма, подобно тому, как от всех последствий гораздо более скромной по своим требованиям "революции социальной" общество оказалось способно загородиться институтами "представительной демократии" и "государства благосостояния". Скептицизм — оружие ненадежное, и всякое пробуждение "воли к истине", от которого, несмотря на все усилия Фуко, оказалось невозможным излечить западно-христианское человечество, неизбежно, сразу же грозит обернуться новым витком "ницшеанской революции", революции "жизни против ценностей". Перелистайте хотя бы Библию современных антиглобалистов, книгу недавних гостей Москвы А.Негри и М.Хардта "Империя". Да, ее авторы еще слишком привержены выходящему из моды Фуко, чтобы "оседлать тигра" новой революции. Но первые всполохи оной уже ощутимы на их страницах: "Новая кочевая орда, новая раса варваров возникнет, чтобы завоевать или разрушить Империю <…> Воля быть против, на самом деле, нуждается в таком теле, которое будет совершенно неподвластно принуждению. Ей нужно тело, неспособное привыкнуть к семейной жизни, фабричной дисциплине, правилам традиционной половой жизни и так далее".

"Разрушить" или "воссоздать" Империю — какая разница. "Страсть к разрушению есть творческая страсть", говаривал Бакунин. Новые варвары-мигранты или "белая раса" господ, жертвоприношения друидов или нордический матриархат — втягиваясь в этот "спор славян между собой", мы уже тем самым автоматически присоединяемся к участникам этой ни на миг не прекращающейся, но лишь "мерно затухающей, мерно возгорающейся" революции. Если мы участвуем в этом споре "своих со своими", мы оказываемся внутри Европы, становимся потенциальными гражданами нового пост=христианского общежития. Следует помнить, что ничто, никакая цивилизационная специфика, ничто кроме нашей собственной воли, не гарантирует нас от этой участи.

Еще одна неизбежная тема: Ницше и христианство. Пора перестать говорить банальности в духе Мережковского: "Ницше не любил христианство, но любил Христа". Ведь решение этой психологической загадки лежит на поверхности, и оно то и есть движущий мотив всей "ницшеанской революции": "ценности", или чтобы не входить в схоластический спор о ценностном плюрализме, мораль принимается философом только в одном и исключительном случае, когда она абсолютно бессильна, когда она не проникается "жаждой мести", не господствует над "жизнью", а дает этой самой "жизни", проще говоря, аморальной власти безусловное право господствовать над ней.

Правда, тут-то в построениях Ницше и обнаружилось одно слабое, уязвимое место, в которое и не преминул ударить скептицизм, задав хитрый и точный вопрос: отчего рессентимент, эту самую "жажду мести", нельзя счесть разновидностью "воли к власти". Если бы мы внимательно проанализировали эту хитроумную догадку, то обнаружили бы в ней духовный исток всей цивилизации послевоенной Европы, предлагающей свою политкорректную, да простят мне читатели марксистский слэнг, мелкобуржуазную версию "постхристианства". Для ее успеха нужно было пожертвовать лишь фигурой Христа, точнее, вот этой самой воспеваемой автором "Антихристианина" "безусловной правдивостью христианства", требующей от исповедущего Христа человека верности не только слову Спасителя, но и Его делу. "Жизненной практике", как говорил Ясперс. А она, в отличие от того, что впоследствии привнес апостол Павел, заключалась, по мнению Ницше, в "отказе от мести". Ницшевский Иисус на самом деле сделал ровно то же, что булгаковский Иешуа: своим уходом он оставил мир злу. Ибо "борьба за добро", как знает каждый, кто все-таки прочел "Генеалогию морали", неотделима от "жажды мести".

Таков парадокс постсовременности: для избавления от "антихристианства" нужно было изжить в первую очередь само христианство. Только, как я уже говорил, наступает время, когда человечеством овладевает жгучая потребность выпрыгнуть за частокол скептицизма, к бытию и "вещам самим в себе".

Ницше оказался для русской философии тем хребтом, перешагнуть который она не смогла. Именно в этом и ни чем другом проявляется поразительная неактуальность русской идеалистической философии для понимания проблем современности. Я даже не могу ответить себе на вопрос, почему русские мыслители, возможно кроме Вл. Соловьева (по свидетельству Андрея Белого, в частном разговоре совершенно справедливо назвавшего творчество своего сумасшедшего современника "самой страшной опасностью, которая грозит христианской культуре"), вообще как будто просто не поняли, в чем суть "переоценки всех ценностей". "Генеалогию морали" в русской философии попросту никто не обсуждал и не комментировал, тогда как западная мысль увидела именно в этом сочинении смысловой центр всего проекта "Переоценки". Да и теперь, давайте скажем себе откровенно, мы не знаем, с какого боку подступиться к Ницше. А те, кто понимает, мигом, как в романе Стивена Кинга о загадочном бьюике, оказываются в альтернативном нашему — христианскому и человеческому — мире, откуда не спешат вернуться обратно.

Поэтому, ставя на дискуссии о Ницше жирную точку, мы должны сказать себе, что завершить данный разговор невозможно, потому что "спор" этот — не о Ницше, но о судьбе восточно-христианской цивилизации, которая может состояться лишь как духовная альтернатива цивилизации пост-христианской, в ходе "ницшевской революции" сменившей цивилизацию западно-христианскую. Много ли у нас оснований думать, что такая цивилизация и в самом деле будет существовать? Давайте, не тешить себя иллюзиями. Таких оснований практически нет, ничто в нашем сегодняшнем национальном бытии, в нашей государственной политике, в нашей изо всех сил тянущейся к Европе интеллигенции ("левой", "правой", "красной", "оранжевой", "зеленой", "голубой", "коричневой" — всякой) не свидетельствует о такой возможности. "В Россию можно только верить". И можно уповать на промысел Божий, видя в нынешнем искалеченном, уродливом, но все-таки независимом государственном существовании России великую историческую загадку. При всем том, что мы сами о себе знаем, мы вопреки всякой логике, вопреки даже здравому смыслу все еще боремся за жизнь, все еще ценим свою землю, удерживая за собой гигантские азиатские просторы сибирских равнин. Да уже слышны голоса о том, чтобы бросить все к черту и присоединяться к европейцам, к "белой расе", но удивительным образом все эти голоса стихают как та самая отмеченная Ахматовой "недостойная речь" при первых звуках песни "День Победы". Во время великого праздника нашей цивилизационной независимости. Потому что в этот день становится ясно, что подлинное, а что наносное, что идет от глубины сердца, а что является плодом интеллектуальных игр и духовных соблазнов.

10 мая 2006 г.

«Ницше как воспитатель»

Вадим Нифонтов

Рассуждать о философии, как мне кажется, слишком интимное дело. Вот сказал я эту фразу и тут же задумался — а почему, собственно, я так считаю? Что интимного в каком-нибудь "категорическом императиве"? Да ничего. А, однако ж, моё представление об этом деле именно такое. Откуда оно пришло, как возникло? Может, это вообще комплекс такой, и его надо срочно изживать?

Как ни странно, этот мой предрассудок возник в результате чтения сочинений Фридриха Ницше. Этот философ интересовал меня с детства. Разбросанные тут и там цитаты "основоположника нацизма и духовного отца гитлеризма" (сам Ницше был в СССР не то чтобы совсем уж запрещён, но крайне малодоступен) поражали своей парадоксальностью и какой-то удивительной интеллектуальной свежестью. А цитировали Ницше многие, особенно — Максим Горький, преимущественно в ту пору своего творчества, когда он ещё не был Алексеем Максимовичем и главным литературным бюрократом. И вот, натыкаясь в его книгах на ницшеанские максимы (вот уж действительно, кто "сказал — как отрезал"), я каждый раз думал: а ведь, наверное, в этом было что-то более серьёзное, чем теория выведения "белокурой бестии", к которой свела философию Ницше советская критика. Впрочем, фашизм, как явление, в СССР запрещённое, тоже тогда был достаточно интересен. Это потом, с появлением "свободы информации", выяснилось, что на самом деле "нацизм" — штука довольно скучная, а местами и попросту безобразная. А тогда так не казалось…

Так вот, Ницше оказался философом, который был в тех условиях "заранее привлекателен". Тот самый случай, когда "не читал, но могу сказать…". На этом была построена советская критика ницшеанства. Был такой философский монополист С.Ф. Одуев, который написал несколько толстых монографий про Ницше, с обширными цитатами, с изложением биографии, которая тоже сама по себе была удивительна. История жизни Ницше в советской литературе подавалась как сплошная история болезни: молодой филолог отправился служить санитаром на германский фронт, заразился сифилисом, который перешёл в латентную форму, поражающую мозг. Таким образом, вся ницшеанская философия — это записки жертвы прогрессирующего паралича. Как, собственно, и деятельность Гитлера, тоже, согласно советской историографии, сумасшедшего сифилитика.

И, между тем, все эти заметки философствующего советского обывателя о вреде беспорядочных связей вовсе не отталкивали. Биография Ницше была скупой и сухой — от книги к книге. Собственно, кроме интеллектуальной жизни в его биографии ничего и не было. Но зато какая это была жизнь! Никакому "философу" из советского академического института подобное и не снилось… Строки, в сущности, написанные собственной кровью, не понятые при его жизни, но потом — изменившие мир… Книги человека, который всё прекрасно понимал и хорошо знал себе цену, который писал нечто вроде (за абсолютную точность цитаты не ручаюсь): "когда-нибудь — ведь всё имеет свой конец, — придёт день, далёкий день, которого я уже не увижу, когда откроют мои книги и у меня будут читатели. Я должен писать для них, для них я должен закончить свои основные идеи". Жизнь Ницше казалась архетипичной — как жизнь писателя-творца вообще, как жизнь философа, обогнавшего своё время.

Между тем, случилось так, что как раз в момент моего наибольшего увлечения доморощенным ницшеанством, сам Ницше стал постепенно возвращаться в круг русского чтения. Его помаленьку начали переиздавать после полувекового перерыва. Во всяком случае, чтение подобного рода уже не считалось "интеллектуальным отщепенчеством".

Я был уже студентом третьего курса, когда мне дали почитать (как тогда водилось, на несколько дней) девятитомник Ницше, изданный, кажется, в 1908 г. Для меня лично это стало важнейшим этапом "интеллектуальной жизни". Заканчивался 1987 г., а я по своим, с позволения сказать, "воззрениям" был вполне типичным русским русофобом, склонным к месту и не к месту порассуждать про "быдло" и "сверху-донизу-все-рабы-и-идиоты-а-я-умный-и-свободный-попал-сюда-случайно".

И, странно, чтение Ницше оказало на меня тогда колоссальное воздействие, окончательно развернув мозги совсем в ином направлении. Конечно, я принял лошадиную дозу ницшеанских текстов: прочитать девять томов меньше чем за неделю — это был своего рода подвиг, который я теперь даже в мыслях повторить боюсь. Но в двадцать лет нет таких крепостей, которых ты бы не взял, если имеется желание.

Меня особенно поразило, что в книгах Ницше вовсе нет никакого "ницшеанства". Ведь этим словом в советские времена обозначали нечто вроде нынешнего "русского либерализма", этой философии бывших примерных комсомольцев, то есть такой специфический взгляд на жизнь, когда людей делят на "элиту" и "быдло", и по мере сил действуют в соответствии с этой нехитрой методой систематизации (строго говоря, это скорее философия Штирнера с его "единственным", а вовсе не Ницше). Так вот, у Ницше никаких идей "превосходства героя над толпой" я не обнаружил. Точнее, они были высказаны совсем не в той форме, в какой любили выражаться советские "бытовые ницшеанцы". Пресловутый "сверхчеловек" у Ницше оказывался всего-навсего будущим человечества, если оно будет вести себя в соответствии с законом жизни.

Никакой особой философской системы у Ницше не было (это потом интерпретаторы её соорудили), и мне он напоминал философа в том, ещё древнегреческом смысле, то есть человека, который пытается учить слушателей, как же правильно жить, исходя из собственного опыта. Рецепты Ницше были просты и понятны: вот есть Жизнь, то есть такой безудержный поток естественности, творчества, силы, радости, вдохновения, развития… И есть то, что этой жизни противостоит, превращает её в прозябание, а в случае полного успеха противостояния — в смерть.

Ницшевская "жизнь" — как дух, который "дышит, где хочет", — сталкивается с препятствиями, с этаким "духом смерти". Который тоже находит себе разные прибежища, нигде не оставаясь вечно. Отсюда беспощадная критика морали, христианства, государства ("самое холодное из чудовищ", а, каково?) и всего того, к чему привык и привязался обыватель. Между тем Ницше прекрасно понимал, что когда-то "жизнь" присутствовала и в этих явлениях, более того, он был за то, чтобы эту жизнь возродить. Человек, написавший "Антихристианина", в конце своей жизни, вполне в духе своей философии, подписывался — "Распятый". В общем, ницшеанский взгляд на жизнь и смерть мне показался очень здравым, свежим и, что особенно важно, вполне реализуемым на "личном уровне". Собственно, мой нынешний менталитет и мой стиль жизни, насколько я понимаю, сформирован многочисленными книгами Ницше и "Диалектикой мифа" Лосева (которую я, кстати, воспринимал именно как продолжение той же ницшеанской линии). Мне этот стиль, в общем, нравится, и отказываться от него я бы не хотел. Я это сделал сам, соорудил из обломков неклассической философии. Кустарщина, конечно, но меня устраивает.

Иными словами, Ницше — это такой метафизический анархист, противостоящий всякой окостеневшей форме. Любая иерархия, любая "структура" для него оправдана только тогда, когда она реально способствует "жизни". Как только она теряет это свойство, философ становится её злейшим врагом. Неудивительно, что сын пастора обрушился на обывательское европейское "христианство". Особенно понимаешь антихристианское неистовство Ницше теперь, когда по телевизору показывают слащаво-восторженных пасторов какой-нибудь очередной "Церкви Восхождения Пятых ворот Четвертого круга рыцарей Сиона".

При этом Ницше — радикальный консерватор. Ультраконсерватор и даже фундаменталист. У нас всё пытаются вывести свой собственный консерватизм и что-нибудь "законсервировать", например, какое-нибудь учреждение, обычно пенитенциарное. Но это ведь не консерватизм, это всего лишь ненавистная Ницше "схема", жалкие претензии чандал на обладание реальностью. Консерватизм Ницше намного глубже, он идёт куда-то в совершенно неизведанные дали: "сохранять и поддерживать саму Жизнь, как основу бытия".

Ницше оказался первым человеком современности. Даже человеком постмодерна, если хотите. Он, как мне кажется, великолепно чувствовал, что пройдёт совсем немного времени, и рухнут все иерархии, сгорят все рукописи, утонут все пошлые декорации вечного покоя. И что же тогда останется у людей, привязанных ко всему этому? Ницше прекрасно понимал: да ничего. И пытался, по мере сил, подготовить их к ужасному ощущению разлитой в пространстве пустоты. Ничего "конкретного" не останется, но Жизнь-то — вот она, никуда не делась… И она найдёт новые формы, нужно только принять её сторону. И снова появится реальность, и снова она будет сметена смертью, и так будет всегда. А это бесконечное повторение одних и тех же вечных сюжетов и есть Жизнь.

Ницше был совершенно неевропейским философом по стилю мышления. Я бы даже сказал больше — "неарийским" философом. Неудивительно, что его считают своим и русские ("последователь Достоевского"), и евреи — я как-то читал о иудаистских корнях ницшеанской философии. Ведь западный менталитет предполагает схемы, системы, шаги — во всём, от строительства космических кораблей до воспитания собак в приютах для животных. Ницше на системы и схемы было глубоко наплевать. Для него они были выражением смерти, деградации ("то, что падает, надо ещё и подтолкнуть"), и не более. Ницше создал большее — универсальный метод существования. Простой и понятный, допускающий огромное количество толкований: "люби Жизнь, а остальное приложится". Нет ничего абсолютного, всё перетекает из одной формы в другую, всё меняет маски. Остаётся неизменным только одно — ощущение потока жизни.

Что на фоне ницшевского "философствования молотом" жалкий бухгалтерский "деконструктивизм"? Но ведь второе — лишь следствие первого. Это всего лишь превращение громады философии Ницше в типично западную "схему" — давайте сломаем то и это, посмотрим, что получится, потом повторим. Запад пытается осмыслить ницшеанство уже более ста лет, а всё никак не получается. Хотя результаты осмысления весьма продуктивны.

Судьба Ницше в России, в общем, оказалась печальна. До революции он был более чем популярен, но воспринимали его, по-моему, как-то несерьёзно. Более того, его считали "плохим примером". Фёдор Степун, помнится, главную беду русской мысли видел в том, что у нас принято "философствовать нутром", вне систем и понятий. А это как раз метод Ницше — образы, ощущения, неожиданные повороты мысли. Философия как очень хорошая литература. С точки зрения Степуна, это был "моветон".

Потом случилось то, что случилось, и Ницше исчез из советского мира на долгие годы. Правда, в Германии в то же самое время его превратили в какую-то дешёвую ерунду, всё в ту же примитивную схему. Если бы Ницше дожил до этого позора, он, конечно, писал бы гневные статьи с изобличением "ницшеанства".

Между тем, одним из тех русских, кто "полностью освоил" идеи Ницше, оказался Лев Гумилёв. Да-да, именно Лев Гумилёв. Историком назвать его было бы неверно, он, скорее, философствующий эссеист, пишущий об истории. Но его размышления насквозь пронизаны ницшеанством — учения "смерти и пустоты" противопоставляются учениям "жизни", и в их борьбе состоит история. Думаю, Ницше такой подход бы одобрил.

Возвращение Ницше в пространство русской мысли произошло, казалось бы, весьма своевременно (в разгар перестройки, накануне всех мерзопакостей так называемых "реформ"), но, увы, он не был прочитан "как следует". А между тем, в 1992–95 гг. простому человеку в борьбе за реальность очень бы помог "ницшевский стиль". Люди цеплялись за привычные структуры и схемы, и это часто их губило в буквальном смысле. Теперь, когда русское общество начинает потихоньку отходить от болевого шока, Ницше мог бы стать неплохим вспомогательным средством. Другое дело, что традиция философского чтения у нас, похоже, полностью утрачена, так что положительных прогнозов давать не буду.

И всё-таки до сих пор меня поражает, насколько надо быть истинным гением, чтобы в атмосфере Европы 60–70-х годов XIX века, когда ощущались только самые первые слабые толчки будущего великого землетрясения, вдруг понять, что настанет день, когда уже "ничего больше не будет" — ни почвы, ни привычных форм, ни слов для обозначения происходящего. Что грядёт настоящий "апофеоз беспочвенности", и людям, чтобы жить, придётся опираться на что-то иное, а прежние холодные идолы не помогут и не спасут. Ницше эту задачу решил максимально эффективным способом. Но кто теперь слушает философов, особенно со школьной репутацией "основоположников нацизма"? Так что, похоже, пути философа из Сильс-Марии и "интеллектуальной элиты России" опять не пересекутся. "Элита" и дальше будет изобретать велосипед, который никогда не поедет. Между прочим, пресловутые пушка и колокол из писем Чаадаева выполнили свою задачу хотя бы один раз.

20 января 2006 г.

«Консерваторы пустоты»

Вадим Штепа

Когда Борис Межуев предложил поразмышлять на тему "Ницше и русский консерватизм", мне это напомнило оксюморон вроде "жареного льда". Ибо нет более антиконсервативного мыслителя, чем этот гениальный безумец, проповедник "переоценки всех ценностей"! В ходе дискуссии на АПН самое точное идейное определение Ницше, на мой взгляд, дал Вадим Нифонтов, назвав его "метафизическим анархистом, противостоящим всякой окостеневшей форме".

Иллюзия близости Ницше консерватизму возникает, вероятно, из-за его включенности в пантеон германской консервативной революции прошлого века. Но дело в том, что это была именно "революция", а не просто "консерватизм". Такое сочетание противоположностей означало не попытку нечто "законсервировать", но событие, принципиально иное по духу и масштабу — оборот в сонной бюргерской стране колеса "вечного возвращения". Когда авангардно взнузданное время перешло вдруг в руническую протоисторию, можно было вспомнить ницшеанское: "Мы, гиперборейцы…" Но в Третьем рейхе эта мистерия вскоре заглохла именно оттого, что консерватизм возобладал над революцией.

В дореволюционной России с Ницше иногда сравнивали Розанова — своими идеями и стилем Василий Васильевич умел не менее блистательно эпатировать "серьезных консерваторов". Хотя сам консерватором был, конечно, изрядным. Но тогда было что "консервировать". Определенная преемственность духовных, культурных и даже бытовых традиций существовала веками. Постсоветский же "русский консерватизм" являет собой откровенный симулякр. Он пытается играть в "правизну" вековой давности, не понимая или не желая видеть, насколько изменился мир.

Нынешний "русский консерватизм" обычно начинается с православия — причем именно в обличье РПЦ МП. Хотя эта созданная Сталиным структура имеет весьма спорное отношение к дореволюционной церковной традиции. Сегодня же, когда "православными" вдруг объявила себя тьма вчерашних коммунистов и комсомольцев, стало окончательно ясно, что это просто новая форма для привычного им "идеологического руководства". Вот в этом и состоит их "консерватизм", а байки о "духовном возрождении" на фоне всего происходящего в стране — это круче всякого "сатанизма"! Инверсия, которую описал Ницше, в нынешней России становится наглядной вопиюще: "Человечество преклоняется пред обратным тому, в чем заключались исток, смысл, оправдание евангелия; в понятии "церковь" человечество освятило все то, что преодолел и превозмог "радостный вестник"… — напрасно искать более грандиозную форму всемирно-исторической иронии".

Заметим, насколько эти "проевангельские" слова противоречат расхожему ложному представлению о Ницше как о принципиальном "антихристианине". Да, он написал эпохальную книгу именно с этим названием, но проклинаемое в ней христианство — это именно внешний, социальный, структурный феномен "церкви", с ее догматами и амбициями, а не тайна "радостного вестника", которую оно, увы, утратило. Хайдеггер неслучайно назвал Ницше "последним немецким философом, искавшим Бога со страстью и болью". Ибо только так и можно входить в эти сферы — но самоуверенная в своей "правильности" поповская иерархия не имеет к этому никакого отношения. Ален де Бенуа на этот счет заметил: "Ницше не противопоставляет религии отсутствие религии. Он противопоставляет подлинную религию, подлинное чувство священного упадку религии в ограничивающей форме морали".

Уместно вновь вспомнить Розанова, который также шокировал многих своей резкой критикой христианства. Его замечательный афоризм: "Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали".

Как никакая другая религия христианство любит морализировать. И громко провозглашать себя "религией любви". Но при этом обычную человеческую любовь, не скованную структурой (опять "структурой"!) брака, оно считает "грехом". Но может быть, речь идет о некоей "более высокой" любви? Какую "любовь к ближнему" принесло христианство, нетрудно увидеть в европейской истории. Дохристианские цивилизации, конечно, часто воевали между собой, но практически никогда по религиозным причинам. Христианство же открыло многосотлетнюю эпоху именно религиозных войн. Католики и протестанты, никониане и староверы, вражда бесчисленных сект, наконец, самый близкий и ужасный пример — сербы и хорваты, фактически единый народ, устроивший жесточайшее взаимоистребление лишь по причине разных трактовок "священного писания". Да и сейчас в России "кроткие" христиане то и дело наезжают (иногда и физически) на неугодные им выставки, фильмы, книги… Кого же вы на самом деле любите, господа консерваторы христианства?

"Подлинной религией" в ницшеанском смысле является парадоксальный синтез трансцендентного аполлонизма и жизнелюбивого дионисийства. Это восстание новой античности против ветхого христианства. В современном мире это "вечное возвращение" все заметнее — хотя для кого-то это, конечно, "апокалипсис"…

Другой оплот нынешнего русского консерватизма — "самодержавие", понимаемое не обязательно в прежнем монархическом смысле, но непременно как подчеркнутое "государственничество".

Как бы оценил это Ницше? Вновь, в расхожих и ложных представлениях он рисуется как идеологический предтеча Третьего рейха. Поэтому будто бы он должен относиться к такому "патриотизму" с пониманием.

Борхес, критикуя эту нелепую "привязку" Ницше к нацистскому государству, нашел у него примечательную цитату: "Мы недостаточно тупы, чтобы вдохновляться принципом "Германия превыше всего" или идеей Германской империи… "Германия превыше всего" — нелепее девиза я не знаю. Какая Германия, — спрашиваю я себя, — если никто не хочет, не представляет себе и не имеет в виду ничего другого, кроме того, что уже было и есть? А это, само по себе — всего лишь еще одно непомерно раздутое государство, еще одна сделанная в истории глупость".

…И еще одна — непомерно раздутый (газом) централизм на фоне обезличенной пустоты целого континента. Что же может в этой ситуации быть тем самым Другим, "кроме того, что уже было и есть"? Один из лучших ницшеведов, автор книги "Ницше и философия" Жиль Делёз разработал позднее стратегию ризомы. Это специфическое строение корневой системы, характеризующееся отсутствием центрального, "стержневого" корня и состоящей из множества переплетающихся побегов, непредсказуемых в своем развитии. Этот биологический феномен Делёз перенес в философию, в результате чего родилось то, что принято называть "постмодернизмом" — стратегия преодоления централистских структур, подавляющих "окраинные" смыслы. Эта философская стратегия впоследствии проявилась и в глобальной политике, обеспечив переход от национально-государственных пирамид к сетевым отношениям множества сообществ.

"Провинциальный" философ из Сильс-Марии глядел куда дальше, чем обитатели многоэтажных столичных муравейников, уверенные в незыблемости имперского статус-кво. Интересно было бы сопоставить Ницше с другим русским мыслителем — "коктебельским отшельником" Максимилианом Волошиным, в чьих стихах и статьях прорывается та же воля к "переоценке всех ценностей" и "вечному возвращению"…

Наконец, завершая деконструкцию уваровской схемы, подсознательно наличествующей в мировоззрении "русских консерваторов", обратим внимание на ее третий, социальный элемент — "народность". Рассмотрим его с точки зрения метафизической политологии. В работах Ницше встречается интересная дихотомия "активных" и "реактивных" сил. Если действия первых самостоятельны и не обусловлены какой-либо внешней причиной, то вторых наоборот — все поступки являют собой реакцию на внешний стимул. Эта реакция может быть самой разнообразной — от безоговорочного подчинения некоторой внешней силе до отчаянной борьбы с нею, — реактивная, пассивная суть действия от этого не меняется. Ибо сама направленность этого действия задается извне. Нетрудно догадаться, к каким силам принадлежит большинство нынешних "русских консерваторов", куда более озабоченных "борьбой с врагами", чем собственным историческим творчеством.

Они могут пламенно проклинать Америку, ислам, путинский режим и т.д., но на вопрос: "А сами-то чего хотите?" обычно раздается лишь звенящая пустота — или банальности вроде построения того же самого "национального государства", только "хорошего"… Но можно отметить и одну любопытную ценностную инверсию, произошедшую с той частью "русских консерваторов", к которой в начале 1990-х принадлежал и автор этих строк. Мы начинали действительно как "реактивные силы", считая себя "духовной оппозицией". Но впоследствии произошла "переоценка ценностей" — и переход от "консерватизма" к авангардно-освободительным проектам, прежде всего культурным, с которых и начинается всякая новая цивилизация. Ницше неслучайно считал оперы Вагнера куда более важными для будущего, чем всевозможные "идеологии", и однажды даже изрек фразу, предвосхитившую весь меломанский ХХ век: "Меня раздражает все, что нельзя выразить музыкой".

Но и наши оппоненты тех лет пережили собственную "переоценку ценностей". Тогда они называли себя "демократами", а нас — "красно-коричневыми", но в последние годы принялись вдруг учить всех "патриотизму" и "консерватизму". Что за этим стоит, скажи, Заратустра?..

16 марта 2006 г.

«Искуситель посредственности»

Александр Филиппов

Есть такая особенность гуманитарного знания, о которой нередко напоминают, когда речь заходит о необходимости его оправдания в эпоху позитивной научности, поиска новых, прежде неизвестных истин. Эта особенность — повторение вопреки забвению, повторение для спасения от забвения не одних только древностей, но также и того, что могло еще недавно казаться значительным для широкой публики, а теперь, утрачивая актуальность, становится достоянием немногих, кто помнит. Так в дискуссии о Ницше на АПН, при всех ее достоинствах, явственно обозначилось умолчание — невольное, конечно, — дел совсем недавних, но требующих уже специального напоминания. Я говорю о книге Ю.Н.Давыдова "Этика любви и метафизика своеволия" (1982) и некоторых обстоятельствах, сопутствовавших ее публикации. Я пристрастен: Давыдов — мой учитель — был для меня в те годы абсолютным авторитетом. О многом я говорю с его слов: как понял их в то время и как помню сегодня. Однако кого из гуманитариев останавливала ограниченность личного знания?

Итак, почти четверть века назад вышла из печати эта книга. Незадолго до того Давыдов уже обозначил свои позиции достаточно определенно: "Бегство от свободы" (1978), и (в соавторстве с написавшей одну из глав И. Б. Роднянской) "Социология контркультуры" (1980) подводили к важным выводам. Но только в "Этике…" враги и друзья были названы поименно: главным другом оказался Достоевский, а главным врагом — Ницше. Собственно, здесь подразумевалось большее: били Ницше, но в виду имели также и Маркса. Били Ницше и Маркса, но в виду имели также ренессансного человека (того самого, что звучит гордо). Били ренессансного человека — и вместе с ним Запад, с его потребительством, индивидуализмом, контркультурой, инфантилизмом. Русская же литература — от Пушкина (которого Давыдов противопоставлял Сартру и раннему Камю), от Толстого и Достоевского до Астафьева, Распутина и Белова представляла альтернативу: потенциал добродетельного поведения, угнездившегося в принципах и правилах повседневной морали простого человека.

Шум, как мне кажется, был большой. Одни говорили, что только безнравственный человек в наши дни (тогда их еще не называли застоем) может писать книгу о нравственности. Другие (в академической среде это звучало особенно хорошо) — что им бы, может быть, хотелось убить тирана, а вот теперь Давыдов говорит, что "не убий" — не христианский только, но универсальный моральный принцип, абсолют. (Юрий Николаевич любил, правда, замечать, что тот, кто недоволен принципом "не убий", на самом деле вожделеет жену ближнего своего).

Какой же абсолют, когда история? — спрашивали третьи. — Это казалось элементарным просчетом, как будто такого рода просчеты мыслимы у того, кто воспитан на "Феноменологии духа". Кто-то сильно обижался за Возрождение (а как же; приведем лишь одну цитату из книги Давыдова: "Ницше — адвокат преступления "как такового" — предстает здесь одновременно и как обожатель и апологет Ренессанса — эпохи "великих" преступников и гнуснейших преступлений. И в этом проявилась не только верная историческая интуиция немецкого философа, правильно почувствовавшего исторический "коррелят" своей философии, но и завидная последовательность, отсутствующая у его эпигонов, которые ухитряются сочетать обожание Ренессанса с проповедью морали и нравственности" (с.93)). Но сильнее всего удручали общественность резкие характеристики Ницше, тем более, что не просто был тогда Юрий Николаевич одним из немногих признанных знатоков предмета, но и вооружился он только-только появившимися томами полного собрания сочинений философа под редакцией Колли и Монтинари. Он действительно мог показать, как Ницше работал с книгами Достоевского (например, "Бесов" он конспектировал три раза), что на самом деле было сказано в комплексе текстов, весьма специфически подготовленное собрание которых известно нам как "Воля к власти", и многое другое.

Недосягаемый в те годы на предметном поле, Давыдов, однако, вызвал на себя удар совсем с другой, неожиданной, стороны. Журнал "Коммунист" опубликовал большую статью Р.Г.Петропавловского (странным образом, эта фамилия, напоминающая дурного вкуса псевдоним, принадлежала реальному человеку, сотруднику Института философии АН СССР) "По поводу одной книги". Ее размеры и формат напоминали редакционные материалы, выражавшие официальную позицию высшего партийного руководства, так что могло (должно было!) показаться, будто бы, как в старые времена, власть позиционирует себя в идеологической борьбе через обращение честного коммуниста к опасным феноменам духовной жизни. В этой статье, отчетливо погромной, автор, между прочим, брал под защиту Ницше, хотя и очень осторожно. Ожидали репрессий, но время было уже смутное. Брежнев умер, Андропов умирал, Черненко еще не наступил. Давыдов написал письмо в ЦК КПСС (24 страницы на машинке, обвинение автора "Коммуниста" в ницшеанстве), реакции не последовало, но, в общем, и ничего не последовало…

Книгу переиздали в 1989 г., а еще через несколько лет… кому какое дело стало до ренессансного человека? И постепенно все забылось. И теперь мы говорим о Ницше так, будто только нам впервые стали ясны связи имморализма героического с той обыденной гнусью, свидетельства торжества которой неисчислимы. Вечное повторение!

II

Эта короткая история ценна сама по себе, но в контексте ведущейся дискуссии она имеет, как мне кажется, дополнительное, пропедевтическое значение. С одной стороны, владение собственно материалом, знание не только текстов Ницше, но и литературы о Ницше за эти четверть века выросли у нас очень сильно, о чем свидетельствуют не только статьи участников дискуссии, но и некоторые материалы, появившиеся на сайте в комментариях к статьям. С другой стороны, кое-что так и остается непроясненным. Ведь инвективы против Ницше и апологетика или, скажем осторожнее, стремление воспользоваться его идеями как очевидно авторитетным ресурсом для подкрепления собственной мысли, — это же не про каких-то разных авторов, это ведь не из-за простых ошибок, недостаточно внимательного чтения текстов и тому подобных причин. Игра, вроде бы, снова идет по-крупному, но не всегда ясно, честная ли это игра в отношении, по меньшей мере, самого Ницше.

Скажем еще по-другому: Наивное обращение с текстами давно уже не в чести, так что у нас ничуть не больше оснований верить на слово автору, говорящему, допустим, "я не христианин", чем автору, говорящему "я христианин". Текст может быть свидетельством поисков истины, риторическим упражнением, полемическим выступлением в ответ на некие иные тексты или провокацией иных текстов, или провокацией некоторой ожидаемой и желанной автору реакции… Наглая наивность буквалистов могла бы вызывать странные чувства у любого человека хоть сколько-нибудь образованного.

Могла бы, конечно, но не должна. Потому что эта наивность отнюдь не странна, она хорошо отрефлектирована и вместе с правильными дозами благочестия, ненависти к тому, что следует ненавидеть, и любви к тому, что любви достойно, включена в арсенал боевых средств.

Не напоминает ли такое стратегическое поведение самого Ницше? Правильный ответ: нет, не напоминает. А вы как думали?

Согласимся ли мы с такой постановкой вопроса? — Возможно, что и не согласимся: оттого ли, что успех фокуса требует утаивания его секретов хотя бы до конца представления, или же оттого, что кому-то удалось сохранить в себе наивность безо всякой наглости. Но тогда это значит, что мы всего-навсего шагнули из нынешнего века в позапрошлый, а то еще и дальше, к допросвещенческой эпохе. Само по себе это не плохо и не хорошо, вопрос лишь в том, чтобы это работало. Если это роза, пусть она зацветет. И, кстати говоря, косвенным свидетельством в пользу такого цветения могло бы стать не столько даже демонстративное, сколько самоочевидное неучастие в подобных дискуссиях. Но только косвенным.

Прямое свидетельство: это не просто философия, построенная на совершенно иных основаниях, нежели у Ницше и всей последующей, глубоко неравнодушной к нему западной мысли. Этого добра у нас и сейчас, думаю, немало, да и ничто не указывает, будто приращение его прекратится. Скажем проще: сочинить свою философию может каждый дурак. А вот пусть попробует эта философия подлинно состояться, так, чтобы поколения и поколения пишущих людей сначала высказывали бы ту или иную мысль, а потом — кто счастливо, кто с ужасом находили в ней подлинный исток, как находили и находят его теперь в Ницше.

Что делать тому, кто решил побороться с ним? Простые вопросы понижают уровень дискуссии, но повышают ее интенсивность. Может быть, это важнее? В начале XX в. М.Вебер замечал, что когда-то даже такой интеллектуал, как Данте, говорил о некоторого сорта аргументах: отвечать на них надо не аргументами, а ударом кинжала. И ежели, кто философствует молотом, хотя бы даже и фигуральным, что помешает нам отвечать ему тем же? — Ничто, наверное, кроме еще одного простого соображения: так можно поступать именно в духе противника, так сказать, (пользуясь примером куда как известным) повторять изгибы змея своим телом, дабы освободиться от него — ценой обретения тем самым телом весьма характерных изгибов.

Тело же, продолжая известную мысль философа, и есть наш разум. Сумеет ли он разогнуться на свободе? Наш разум, стремясь освободиться от Ницше, может следовать за изгибами его мысли — если на то достанет сил. Но чем это будет отличаться от посредственной зачарованности Ницше? Ницше зачаровывает посредственность. Трудно ли стать сверхчеловеком? — Да вот, открой самоучитель… — Может быть, есть иной путь внятного отрицания? — Что же, история о книге Давыдова имеет ведь не только конец, но и начало. В начале же была совсем другая книга: в 1962 г. вышел в свет один из шедевров советского неомарксизма, того же автора "Труд и свобода". И начиналась она чуть ли не буквально (цитирую по памяти) следующими словами: "Есть такая старая история о человеке, которому в горло заползла змея…". История действительно старая. Интересно, многие ли читатели поняли в то время, насколько она стара? А потом еще была совершенно не оцененная по достоинству замечательная книга "Искусство как социологический феномен" (1968 г.), начинавшаяся с исследования воспитательного и политического значения музыки в античности. Так ли трудно угадать, откуда шел изначальный импульс? Да мало ли что еще было потом, пока не оказалось, что Ницше — апологет преступления и Ренессанса, что, впрочем, одно и то же.

По идее, именно так и шло становление самостоятельной, мучительно и решительно от Ницше и Маркса освободившейся, философии. По идее, так расквитавшись с Ницше, можно и должно было повернуть и перевернуть всю философию. "Я сознательно возвращаюсь на двести лет назад," — говорил мне Давыдов. Но мы же видим: что-то не срослось. Большая, принципиально антиницшевская, русская философия, по крайней мере, в этом случае не состоялась.

И вот теперь, в ситуации подозрительно единодушного забвения, — вечное возвращение инвектив и вечное возвращение апологетики: не слишком ли скудный итог?

Поколение за поколением кусают эту змею, и вскакивают, и смеются, но мы слишком хорошо знаем: может быть, кому-то и удалось отплюнуть голову, но тело змеи так и осталось внутри. Поэтому так много смеющихся, но ни одного — преображенного.

III

Можно ли на самом деле отменить Ницше? Не просто объявить о его несостоятельности, вменить ему (или его интерпретаторам) в вину все то, что представляется неприемлемым и отказаться от искушений "веселой науки", но именно отменить, сделать небывшим для истории мысли и, шире, истории культуры? Вопрос, пожалуй, риторический для тех, кого я рискнул бы назвать мастерами монотонной изощренности.

Еще раз: Ницше — искуситель и очарователь посредственности. Книгами, написанными ни для кого, зачитываются именно что все, а точнее, слишком многие. Ницше задает особый стиль письма, который слишком многие принимают за стиль мысли — это все равно как напряженную интонацию, легко различимую, например, и в нашем тексте, принять за напряжение мысли — явление вообще крайне редкое. Собственно, самое главное и есть напряжение. О напряжении говорит сам Ницше. Напряжение обнаруживают у него внимательные читатели и интерпретаторы. Напротив, лишенным напряжения является в равной мере и практически любой известный нам принципиальный отказ от Ницше, и почти любое следование за ним, повторение или варьирование готовых формул в духе той самой монотонной изощренности. Напряжение происходит оттого, что по отношению ко всему, о чем возможны высказывания, возможно также (так мы понимаем Ницше) занимать станцированную позицию. Но эта дистанцированность не означает, что мы нашли некую иную точку опоры. Точнее говоря, чтобы мы ни нашли, также и на это можно посмотреть со стороны, встать снова по ту сторону в бесконечном движении. Полвека спустя после Ницше немецкий философ Плесснер назвал это эксцентрической позициональностью человека. Это можно назвать танцем, но можно также назвать нигилизмом. "Во всяком осознавании, — говорит Ницше в одном из поздних фрагментов, — выражает себя неудовлетворенность организма: надо пытаться делать что-то новое, без этого все как-то неладно, усилия, напряжение, перевозбуждение, — все это и есть осознавание… Гений сидит в инстинкте; также и доброта. Совершенное действование только инстинктивно. … Можно доказать, что всякое мышление, происходящее сознательно, явит также и куда более низкую степень моральности, чем мышление о том же самом, коль скоро оно ведомо инстинктами". Можно соглашаться или не соглашаться. Можно предположить, будто ясность самосознания, контроль аффектов, выбор внятно оправданного разумом должного, короче говоря, кантианская перспектива, в противоположность Ницше, действительно моральна. Что возможна сознательная рациональная доброта. — Как будто, при чтении Канта, почва не уходит у нас из-под ног! Как будто нет у него ни учения об интеллигибельном характере (неизвестно, что там выкинет свободный субъект и как он сам себя станет контролировать!), ни по-гоббсовски трезвой оценки подлинной моральной зрелости сограждан-современников, для которых более всего годится полицейское государство.

— Ну, хорошо, если мы согласимся с Ницше, трагический характер его рассуждения станет не менее внятным: Всё его обетование высшего выражено в словах и суждениях, всё поддается логической реконструкции (а со временем и деконструкции). Заклинания музыки не помогают, оставаясь не более чем риторической фигурой: слабой для одних и заманчивой для других читателей. Повышенная сознательность не гениальна тогда также и именно в данном случае. Инстинктивная доброта изживается напряжением и перевозбуждением…

Что-то не в порядке с организмом?.. Кроме шуток, принимая Ницше всерьез, мы должны были бы задаться вопросом: почему сам он предвидел долгое отсутствие влияния своих работ, почему сам он считал, что только личное давление могло бы заставить считаться с ними, чтобы стать однажды наряду с классиками, так, чтобы читали, изучали, как, например, Аристотеля. Но прошло совсем немного времени — и книги его становятся достоянием слишком многих. Кому не приходилось видеть, например, замечательное карманное издание начала 1900-х? А в моей библиотеке есть издание и более занимательное "Ницше как философ" Ганса Файхингера, 1916 г., Feldausgabe, иначе говоря, под формат ранца. Лучшее чтение в окопах! Что такое случилось и продолжает случаться с организмами? История прошлого века говорит за себя, она показывает и подлинное место Ницше в беспокойную эпоху. Ницше — идеальный писатель революции. Он не столько провоцирует, сколько канализирует напряжение, выводит его на поверхность, дает ему слова самовыражения, дает видимость цели. Плоско, пошло звучат наши слова — но других нет: у Ницше нельзя найти позитивной программы, "то ради чего" невыразимо на его языке, но этот зуд бессодержательных обетований, сопряженный с изощренностью аналитика и очарованием художника, этот зуд, говорим мы, это вечное расчесывание одного и того же ("потому что эта жизнь, которую я веду здесь, эта жизнь не по мне") позволяют без дальнейших обоснований отрицать любое данное, любое устойчивое, порядочное в обоих смыслах слова: от порядка и от порядочности.

Стать на позиции Ницше, собственно, невозможно. Можно в большей или меньшей степени подпасть под обаяние стиля или обмануться мнимой однозначностью отдельных выводов.

Можно продуктивно работать с понятиями ressentiment’а, с учением об аффектах и аскезе, противоборствовать, тем самым усваивая (есть прекрасное немецкое слово: auseinandersetzen), c генеалогическими штудиями. И все-таки главное в другом. В любой революционной установке нашего времени (все равно: если революция объявит себя социалистической или консервативной, как любили говорить в начале прошлого века, у них тот же самый) Ницше будет таиться, как вирус в компьютере, как геном радикальной мысли. — Попробуйте его изгнать!

Попробуйте. Все возможно. Задача состоит в том, чтобы найти средство избежать закисания и гниения в социальной, моральной и даже религиозной жизни, без того, чтобы толпы посредственностей с криками "да здравствует аристократия, да здравствуют ранги, долой повседневность, хотим нового!" не натворили над прочими слишком многими — к коим я охотно причислю и себя, и неведомого мне, но заведомо благожелательного читателя, — гнусных возрожденческих преступлений. Ницше безукоризненно и безошибочно полезен: по тому, как относятся к его творениям, мы можем судить, видна ли очередному духовному вождю эта задача.

20 апреля 2006 г.

«Когда "умер Бог"?»

Андрей Мартынов

Развитие европейской культуры, ее творческая эволюция, состоит не только в непрерывном диалоге с иноцивилизационными явлениями, ответами на постоянные "вызовы" (А. Тойнби) времени, но и в не менее продуктивной внутренней полемике. Одним из таких явлений может служить философия Фридриха Ницше с его идеей "смерти Бога" (Gott ist tot). Полемика об этой ницшевской фразе из "Веселой науки" способствовала культурному самосознанию и самоидентификации европейской культуры и — одновременно — более глубокому пониманию собственно картины мира немецкого мыслителя. Для лучшего постижения ницшеанской идеи "смерти Бога" в контексте современной философу культуры и ее последующей трансформации следует отметить, что данный оборот мысли не был новым для европейского духовного наследия.

Когда "умер Бог"?

Гнозис в наиболее высоких своих проявлениях (Западный или Александрийский гностицизм, связанный с именами Василида, Валентина, Карпократа) может быть выражен формулой "Бог космоса умер". Позитивные законы миропорядка разрушились вследствие отпадения эона Софии Пистис ("здесь-бытия", согласно терминологии М. Хайдеггера), которая согрешила, ибо в нее вошли "злые мысли". Кроме того, в древнем мире упадок цивилизации выразился в двух формулах, связанных с кризисом рационального и иррационального начал ("Афин" и "Иерусалима", по слову апостола Павла): "Великий бог Пан умер" и "Сказал безумец в сердце своем: "нет Бога"". (Пс. 13; 1). Таким образом, можно сказать, что все три важнейших источника европейской цивилизации: гнозис, античность, христианство — в явном или латентном виде содержали идею "смерти Бога".

Позже, в эпоху Реформации, в каноне Мартина Лютера, который поют в субботу страстной седмицы, зазвучали слова "Бог умер" (Ницше был сыном лютеранского пастора и не мог не знать этого канона). В конце ХVIII века немецкий писатель Жан-Поль (И. Рихтер) в своем романе "Зибенкэз" (1797 г.) опубликовал "Речь мертвого Христа с вершины Мироздания о том, что Бога нет": "Бог умер! Высь пуста… / Рыдайте, дети! Нет у вас отца". Под влиянием Жана-Поля в 1854 г. один из родоначальников символизма Жерар де Нерваль пишет стихотворение "Христос в Гефсиманском саду", где до "Заратустры" отождествляет метафоры "безумного человека" и "смерти Бога". Господь у него "Безумный, Он познал безумья высоту" говорит, что на небесах "бездна там! / Обещанное — ложно! Отвержен жертвенник и жертва безнадежна… / Нет Бога! Нет Его", ибо "дух не обитал нигде и никогда. / Я ждал, что Божий взор навстречу прояснится, / Но встретила Меня лишь мертвая глазница, / Где набухала ночь, бездонна и темна".

Подобные процессы происходили и в философской мысли. В "Феноменологии духа" Гегель писал, что "несчастное сознание" при "потери субстанции, как самости… есть скорбь, которая выражается в жестоких словах, что Бог умер". Отметим, Ницше перенял у Гегеля идею "смерти Бога" как явления, рожденного в сознании индивида ("безумного человека" в "Заратустре").

Наконец, параллельно и независимо от творчества Ницше в XIX веке та же идея возникает в романе Федора Достоевского "Бесы", в "Исповеди Ставрогина", где Матреша говорит, что она "Бога убила".

Следует отметить, что идея "смерти Бога" получила свое дальнейшее продуктивное развитие и после смерти Фридриха Ницше. В ХХ в. испанский писатель и философ Мигель де Унамуно прекрасно выразил это чувство богопокинутости, а потому ненужности бытия, в стихотворении "Молитва атеиста": "Господь несуществующий! Услышь / в своем небытии мои моленья: / ведь Ты всегда подаришь утешенье / и кроткой ложью рану исцелишь. / Ты так велик, что миру не вместить / величья Твоего; Ты — лишь идея, / а я за это мукою своею, / Своим страданьем обречен платить: / Бог выдуман. Будь Ты реален, Боже, — / тогда б и сам я был реален тоже". Своим сонетом Унамуно задолго до Жан-Поль Сартра предпринял "диалог с отсутствующим Богом" — попытку литературно-философского осмысления бытия, утратившего метафизические связи, в результате чего человек ощутил, что он посторонний (L’Etranger) не только для мира, но и для себя самого. Другое оригинальное прочтение ницшеанской метафоры, отождествив понятия "сон" и "смерть", дал в XX веке Артур Кестлер в своем знаменитом романе "Девочки по вызову" (The call-girls), который начинается монологом Христа, идущего на Голгофу. Он говорит, что Бог-Отец спит и не слышит молитв и просьб людских. И Крестная жертва Спасителя призвана Его разбудить ("Я хотел умереть, чтобы Ты пробудился"). Но Распятие Христа оказалось не нужным, ибо не нарушило сна Отца.

Несмотря на столь долгую и плодотворную предшествующую традицию ницшеанская идея "смерти Бога" была воспринята, выражаясь словами самого "возмутителя спокойствия", как "Unzeitgemusse Betrachtunger", (несвоевременное размышление). Она спровоцировала споры и противоположные оценки немецкого мыслителя не только среди представителей разных философских школ, но и внутри одних направлений, в том числе и тех, что рассматривали себя в качестве последователей иррационализма в целом и самого Ницше, в частности.

Христианин ли Ницше?

В отношении религиозности Фридриха Ницше существуют два прямо противоположных подхода, исходящих из различного прочтения его текстов. Мартин Хайдеггер и Карл Ясперс считали автора "Заратустры" более или менее последовательным нигилистом. Эти философы усматривали завершение идеи "смерти Бога" в последовательном аморализме, отрицании этических нормативов, основанных на теоцентризме, который прежде лежал в основе европейской культуры. Слова "свободного разума" (а именно таким ощущал себя Ницше) о "переоценке всех ценностей", жизни "по ту сторону добра и зла", "философствовании молотом", понятые буквально, вне метафорики, становились аргументами в защиту подобной точки зрения. Хайдеггер расценивал философа как духовного отца нигилизма, родоначальника "эпохи завершения метафизики". Ясперс, признавая близость Ницше христианству, в силу "диалектического движения", также видел в глубинах его мысли атеистическое начало. Вместе с тем такие экзистенциалисты, как Николай Бердяев и Габриэль Марсель, считали, что Ницше "ближе к Богу, чем многие христиане".

К подобной трактовке логически приближались и представители различных религиозных течений, зачастую сходившиеся в своих оценках ницшеанского наследия. Лютеранин Эрнст Трельч видел в философии Ницше "крысиный яд", а представитель высокого англиканства Гилберт Кит Честертон опасную "пропасть Будды". По мнению автора "Вечного человека", Ницше, принимая мир как рок или фатум, одновременно, подобно буддистским монахам, "бежит от мироздания".

Однако многие другие мыслители, например, Семен Франк или же Томас Манн, считали философа как бы верующим христианином, "утверждающим бытие человека". Мне представляется более убедительной точка зрения Томаса Манна (в современной отечественной историософии ее придерживается Карен Свасьян в своей статье "Фридрих Ницше: мученик познания"), так как при внешнем отрицании исторической церкви Ницше провозглашает, пользуясь методом "от противного", христианские ценности, например, "любовь к дальнему" как форму бескорыстного служения, или же прямо их постулирует. "Какая польза от заповеди любить врага? Она успокаивает неудовлетворенное чувство и доставляет нам победу над самим собой". В свою очередь мыслители, считавшие, что Ницше остался в пространстве христианской культуры, выводили свои аргументы из текстов мыслителя, прочитанных в соответствии с формой и методами, избранными им самим. Сразу же иначе воспринимался образ умершего Бога: то, что люди называют "саморазложением Бога" всего лишь "Его шелушение — Он сбрасывает свою моральную кожу! И вскоре вам предстоит увидеть Его снова, по ту сторону добра и зла".

Нужно учитывать и собственное признание Ницше, что единственным истинным христианином был Иисус Христос. Взгляд Хайдеггера и Ясперса будет оправдан при буквальном прочтении его текстов, отрицании (или же значительном сужении) их метафоричности. Подобная методология, при всех ее достоинствах, все-таки сужает возможность более вдумчивой и глубокой трактовки.

Думается, что столь долгое сосуществование двух во многом антиномичных концепций философского мировоззрения Ницше может рассматриваться как устоявшаяся традиция и в историософии, и в мировом ницшеведении. Если учесть, что Полные собрания сочинений Ницше, сделанные Карлом Шлехтой, а также Джорджио Колли и Маццино Монтинари, не дают возможности однозначного ответа на вопрос, кто он — подлинный Фридрих Ницше, христианин или безбожник, — то, по всей видимости, сам этот спор следует рассматривать как постоянную константу не только в европейской философии философии, но и во всей гуманитарной науке.

31 марта 2006 г.

Страницы: 1 2 3 4 5