Ф. Ницше «Странник и его тень»

Страницы: 1 2 3

 

Странник и его тень

 

Фридрих Ницше

 

Тень. Я давно не слыхала твоего разговора, и мне бы хотелось побеседовать с тобой.
Странник. Говорят! но кто и где? Мне кажется, что я слышу свой собственный голос, только еще слабее.
Тень (после небольшой паузы). Рад ли ты, что будешь иметь случай поговорить?
Странник. Клянусь всем, во что не верю, это говорит моя Тень: и слышу, и не верю.
Тень. Допустим, что это так и не будем больше об этом думать, ведь через какой-нибудь час всему будет конец.
Странник. Я думал совершенно также, когда увидал в лесу близ Пизы сначала двух, потом пятерых верблюдов.
Тень. Хорошо, что мы оба одинаково снисходительно относимся друг к другу, когда молчит наш разум; значит и в разговоре мы не будем сердиться и прижимать друг друга к стене из-за неясного слова. Если не сумеешь ответить, то достаточно хоть что-нибудь сказать: на этом легком условии я только и вступаю в разговор. При продолжительной беседе и мудрейший оказывается глупым и архи-дураком.
Странник. Твое довольство малым не лестно для того, кому ты в нем признаешься.
Тень. Не прикажешь ли мне льстить?
Странник. Я думал, что тень человека не что иное, как его тщеславие, но оно не спросило бы: “Не прикажешь ли мне льстить?”
Тень. Человеческое тщеславие, насколько я знаю, не спрашивает тоже позволения говорить, как дважды спрашивала я, а говорит без умолку.
Странник. Только теперь вижу, как я был невежлив относительно тебя, моя милая тень, не сказав еще ни слова о том, как я рад, что не только могу тебя видеть, но и слышать. Знай, что я люблю тень, наравне со светом. Для того, чтобы придать красоту лицу, ясность речи, доброту и твердость характеру, тень нужна так же, как и свет. Они не соперничают друг с другом, но идут рука об руку, и когда гаснет свет, исчезает вслед за ним и тень.
Тень. Я ненавижу то же самое, что и ты - тьму; люблю людей за то, что они апостолы света, и радуюсь на свет, который сияет в их глазах, когда они познают и открывают, эти неутомимые ученики и изобретатели. Та тень, которую отбрасывают все предметы, озаренные светом познания—это я.
Странник. Кажется, я понял тебя, хотя ты выразилась несколько туманно. Но ты права: добрые друзья употребляют иногда, говоря друг с другом, загадочные для третьего лица слова в знак своего единодушия. А ведь мы добрые друзья. Потому довольно предисловий! Меня мучат сотни вопросов, а времени выслушать твои ответы, быть может, слишком мало. Посмотрим же, с чего нам начать как можно скорее наш миролюбивый разговор.
Тень. Но тени застенчивее людей: ты не передашь никому нашей беседы?
Странник. нашей беседы? Сохрани меня небо от длинных бесед. Если бы Платон не любил так витийствовать, его бы охотнее читали. Беседа интересна, когда ведется изустно, становится картиной с неверной перспективой, как скоро она бывает записана, и ее читают: в ней все или слишком длинно, или слишком коротко. Но не позволишь ли ты мне рассказать хоть те выводы, к которым мы придем?
Тень. Изволь; так как все узнают в этих выводах твои собственные взгляды: о тени никто и не подумает.
Странник. Не ошибаешься ли ты, друг! До сих пор мои взгляды приписывались больше тени, чем мне.
Тень. Усматривали больше тени, чем света? Возможно ли?
Странник. Будь посерьезнее, моя милая дурочка! Уже первый мой вопрос требует серьезного ответа.

1.

О древе познания. Вероятие, но не достоверность, подобие свободы, но не свобода - вот те два плода, которые делают древо познания столь непохожим на древо жизни.

2.

Мировой разум. Что мир не проникнут вечной разумностью доказывается уже и тем, что та частица мира, которую мы знаем - т.е. наш человеческий разум, - бывает часто очень неразумен. А так как он не всегда совершенно мудр и рационален, то почему же и миру быть иным; отсюда следует неопровержимый вывод a minori ad majus, a parte ad totum.

3.

“В начале было”. Прославление начала всего - это метафизическое побуждение, которое возникает снова при взгляде на историю и заставляет думать, что при начале всех вещей было нечто весьма ценное и разумное.

4.

Оценка истины. Высота горы не может ни в каком случае измеряться трудностью восхождения на нее. С научной же точки зрения это выходить не так, - говорят нам некоторые, считающие себя учеными, - трудность достижения истины определяет ее цену. Это безумное учение происходит от мысли, что истины не что иное, как орудия гимнастики, на которых мы должны упражняться до усталости - это нравственное учение духовных атлетов и гимнастов.

5.

Манера говорить и действительность. Существует притворное пренебрежение ко всему, что в сущности людям кажется самым важным и ближе всего их касается. Говорят, например, что едят только для поддержания жизни, - это отвратительная ложь, как и то, что рождение детей есть конечная цель всякого сладострастного наслаждения. Наоборот, превознесшее предметов важных почти никогда не соответствует их действительному значению: метафизики приучили решительно всех нас к лицемерно преувеличенному способу выражения в этой области, но не могли изменить чувства, которое не признает этих важнейших предметов такими важными, как те, которые нас ближе касаются. Но как бы то ни было, печальным следствием этого двойного лицемерия является то, что ближайшее к нашей жизни, как например: еда, жилище, одежда, обращение с людьми - мы не делаем объектом постоянного, спокойного и всеобщего обдумывания и преобразования, но считаем для себя унизительным отнестись к ним интеллектуальной и художественной серьезностью: благодаря этому привычка и тщеславие одерживают легкую победу над неразумными людьми, и именно над неопытной юностью; тогда как с другой стороны наши постоянным погрешности против элементарнейших законов тела и духа приводят всех нас, и молодых и старых, к постыдной зависимости и утрате свободы - я подразумеваю ту совершенно излишнюю зависимость от врачей, учителей и попечителей, которая еще до сих пор гнетет все общество.

 

6.

Человеческая искалеченность и ее главная причина. То и дело приходится встречаться с людьми, которые едят всю жизнь яйца и не замечают, что самые из них вкусные - продолговатые, с людьми, которые не знают. что гроза способствует пищеварению, что ароматы благоухают сильнее в холодном чистом воздухе, что чувство вкуса не одинаково в различных частях рта, что интересные разговоры за обедом вредно действуют на желудок. Из этих примеров видно, насколько неудовлетворительно развита наша наблюдательность; к тому же нельзя не согласиться, что большинство редко имеет правильный взгляд на самые близкие вещи, да и редко обращает на них внимание. А разве это хорошо? Подумайте только, что от этого недостатка происходят почти все телесные и душевные увечья отдельных индивидуумов: не знать, что нам полезно и что вредно в устройстве нашей жизни, в распределении дня и времени, дела и отдохновения, в выборе окружающих, какую пользу или вред приносит нам, когда мы повелеваем и повинуемся, как влияет на нас восхищение природой и искусством, еда, сон и размышление; быть невеждами в повседневных мелочах и не видеть ничего ясно вокруг себя - вот причина того, что для стольких земля представляет место бедствия. Не человеческое неразумие виновато в этом, - напротив, разума у человека слишком достаточно, но он ложно направлен и искусственно отклоняется от ближайших предметов. Учителя и возвышенное властолюбие идеалистов всякого рода, и более грубых и более утонченных, внушают людям с детства, что смысл жизни заключается только в государственной службе, в науках или в приобретении положения и состояния, как средств для оказания услуг всему человечеству, а что к повседневным крупным и мелким нуждам отдельных людей надо относиться с полным равнодушием и даже презрением. Уже Сократ ратовал изо всех сил против такого высокомерного пренебрежения человеческих потребностей ради человека и любил повторять следующее изречение Гомера: “важнее всего для меня то хорошее и дурное, что меня ждет дома", возвращая людей к истинному кругу их забот и размышлений.

7.

Два утешения. Эпикур - успокоитель душ в конце древней истории, понимал с удивительной прозорливостью, до сих пор еще редкою в наши дни, что для успокоения души совершенно не нужно решения конечных теоретических вопросов. Тем, которые мучительно боялись богов, он, вместо того чтобы вести бесплодные отвлеченные споры о том главном вопросе - есть ли боги вообще? говорил только: “если и есть боги, то они нисколько о нас не заботятся”. Таким образом он становился на более благоприятную, могущественную позицию: давая своему собеседнику несколько очков вперед, он тем располагал его со вниманием слушать свои слова и с ними соглашаться. Если же бедняга, напротив, стремился доказать, что боги о нас заботятся, то попадал в такие дебри заблуждений, сам собою, без малейшей хитрости со стороны своего оппонента, которому надо было иметь много гуманности и учтивости, чтобы скрыть впечатление, производимое на него этим жалким зрелищем. Наконец, сбитый с толку бедняк начинает сам чувствовать отвращение к тому, что утверждает, а это, - сильнейший аргумент против всякого тезиса; не в силах больше спорить, он уходит в настроении чистейшего атеизма: “какое мне в сущности дело до богов!” В случаях же, когда ум собеседника был помрачен какой – нибудь наполовину физической, наполовину нравственной гипотезой, Эпикур не старался ее опровергнуть, напротив, допускал ее возможность, но приводил еще другую гипотезу того же явления, предполагая, что для него может существовать и еще иное объяснение. И в наше время большое количество гипотез снимает с души тень, которую так легко набрасывает на нее размышление над одной, исключительно принятой и вследствие этого в сто раз преувеличенной гипотезой. Поэтому кто хочет дать утешение несчастным злодеям, ипохондрикам, умирающим, должен вспомнить двоякий способ успокоения, практикуемый Эпикуром и приложимый почти ко всем вопросам. Вот как его можно резюмировать в простейшей форме: 1) пусть так, но нам нет до того никакого дела; 2) возможно, что это так, возможно, что иначе,

8.

Ночью. С наступлением ночи изменяется чувство, возбуждаемое в нас всем окружающим. Ветер, как бы пробираясь по запретному пути, что-то шепчет, что-то ищет и досадует, что не находит. Свет лампы принимает тусклый красноватый оттенок, устало и неохотно борется он с тьмою, словно нетерпеливый раб бодрствующего человека. Дыхание спящего наводить на нас страх своим ритмом под аккомпанемент мелодии, которую словно напевает не покидающая его забота; этой мелодии мы не слышим, но при виде равномерно поднимающейся груди спящего сердце наше сжимается, а когда дыхание его затихает, и наступает почти мертвая тишина, мы говорим про себя: “успокойся хотя на малое время, бедный, истерзанный, дух!” - Всему живущему желаем мы вечного покоя, освобождения от гнета жизни: ночь внушает нам мысль о смерти. Если бы люди были лишены солнца и имели бы только луну и масло для освещения тьмы, какая бы философия окутала их своим покровом! В духовном и душевном существе человека и без того бывает слишком заметное помрачение от сумрака и отсутствия солнечного света в жизни.

9.

Откуда произошло учение о свободе воли. Одним управляют потребности его природы, принимая форму страстей, у другого привычка слушать и повиноваться, у третьего логическое сознание, у четвертого каприз и умышленные скачки в сторону. Но все четверо полагают свободу воли именно в том, что их крепче всего связывает: это похоже на то, если б шелковичный червь думал, что свобода его воли заключается именно в его прядении Отчего это происходит? По-видимому, оттого, что каждый чувствует себя свободным при подъеме чувства жизни, т. е., как выше сказано, или при удовлетворении страстей, или при исполнении обязанности, или при познании, или при своеволии. То, что дает силу и оживление индивидууму, считает он элементом своей свободы, полагая, что зависимость и тупоумие всегда идут рука об руку, так же как свобода и подъем жизненного чувства. При этом опыт, вынесенный человеком из общественно - политической области, ошибочно переносится в область чистой метафизики: в первой, если человек силен, то он и свободен, живое чувство радости и горя, высота надежд, смелость желаний, сила ненависти составляют там принадлежность властителя, между тем как зависимый и раб угнетен и тупоумен. Учение о свободе воли есть изобретение властвующих сословий.

 

10.

Не надо новых целей. Пока мы не чувствуем, что от чего-нибудь зависим, считаем мы себя независимыми: это ошибочное мнение показывает, как горд и властолюбив человек, так как он признает этим, что всегда и во всех обстоятельствах заметит и распознает зависимость, которой будет подвергаться, предполагая, что обыкновенно живет в независимости, и, потеряв ее, почувствует противоположность, существующую между тем и другим состоянием. Но что, если б было верно обратное, т. е., что он всегда живет в многообразной зависимости, но считает себя свободным, не чувствуя от долгой привычки тяжести своих цепей? Страдает он только еще от новых цепей, - свобода воли следовательно ничего больше, как возможность не носить новых цепей.

11.

Свобода воли и изолирование фактов. Благодаря своему обычному поверхностному наблюдению, мы сливаем в одну целую группу явлений и называем это слияние фактом, между фактами представляя себе пустое пространство, мы изолируем каждый факт. Но в сущности все наши поступки и наше миросозерцание не есть следствие фактов и пустых промежутков между ними, а непрерывно самостоятельно текущая река. Однако вера в свободу воли не совместима с представлением постоянного однообразного цельного и нераздельного течения, так как вера эта представляет себе каждый отдельный поступок изолированным и нераздельным - это своего рода атомистика в области хотенья и познавания. Как характеры, так и факты понимаем мы не точно: мы говорим об одинаковых характерах, об одинаковых фактах, а ни того, ни другого быть не может. Наши похвалы и порицания основываются на ложном предположении существования одинаковых фактов и традаций фактов по родам, соответствующим их сравнительному распределению по достоинству: таким образом мы не только изолируем отдельные факты, но и целые группы мнимо-подобных фактов (добрых, злых, сердобольных, завистливых поступков и т. д.) - и в обоих случаях - ошибочно. Слова и понятия - вот видимая причина нашей веры в возможность изолировать группы поступков; ими мы не только обозначаем вещи, но думаем посредством их добраться и до самой сути этих вещей. Слова и понятия еще и теперь постоянно заставляют нас представлять себе вещи проще, чем они на самом деле, отделенными друг от друга, нераздельными единицами, существующими каждая сама по себе. В языке скрывается философская мифология, которая при всей осторожности ежеминутно обнаруживается. Вера в свободу воли, т. е. в то, что существуют одинаковые и изолированные факты, - эта вера распространяется и поддерживается посредством языка.

12.

Основные заблуждения. Человек может чувствовать душевное довольство или недовольство только благодаря тому, что им овладевают две следующие иллюзии, или он верит в тождество известных фактов, известных ощущений, и тогда, сравнивая настоящее свое положение с прошлым и находя его похожим или непохожим, чувствует душевную радость или недовольство; или он верит в свободу воли и при этом думает: “этого я не должен был делать”, “это могло бы быть иначе”, и чувствует от того тоже радость или недовольство. Без заблуждений, вызывающих всякое душевное довольство или недовольство, немыслимо человечество, основным чувством которого всегда было и будет, что в мире рабства человек один свободен, что он, вечный волшебник, независимо от того, хорошо или дурно он поступает, что он составляет достойное удивления исключение из всей природы, что он выше всех животных, полубог, что в нем смысл и венец творения, объяснение космической загадки, - он властитель и порицатель природы, существо, называющее свою историю всемирной историей - Vanitas vanitatum homo.

13.

Сказать двояко. Обо всякой вещи хорошо выразиться двояко, чтобы поставить ее на правую и левую ногу, хотя истина и может стоять на одной ноге, но для того, чтобы двигаться и обойти свет, ей нужно две.

14.

Человек - комедиант мира. Хотя бы для того, чтобы человек, мыслящий себя целью всего существующего и считающий себя носителем мировых задач, предстал в своем настоящем смешном виде, надо бы, чтобы на земле появились другие, более духовно одаренные существа, чем он. Музыка сфер вокруг земли не что иное, как насмешливый смех всех других теорий над человеком. Скучающее бессмертное божество щекочет свое любимое животное, причиняя ему боль, и радуется при виде гордых кривляний, выражающих его страдания и вообще при виде его духовной изобретательности, радуется тому, что он изобрел этого изобретателя. Так как тот, кто придумал сотворить себе на потеху такое животное, несомненно имел над ним духовное превосходство и радовался силе своего духа. Но даже добровольно унизившись таким признанием, человечество не отказывается от своего тщеславия, которое заставляет его считать себя чем-то несравненным и необыкновенным. Мир существует для нас! - какое невероятное предположение! Астрономы, кругозор которых, действительно, переходит иногда за пределы земли, дают нам понять, что капля жизни на земле слишком незначительна в сравнении с беспредельным океаном возникновения и угасания жизней; что бесчисленные звезды имеют те же условия для производства жизни, как и наша земля, - несмотря на свою бесчисленность, он не более пригоршни в сравнении с бесконечными мирами, не производившими никогда жизни или излечившимися от этого производства; что жизнь на каждом из этих светил соразмерно с продолжительностью их существования вспыхивала только на одно мгновение, а затем следовали длинные бесчисленные промежутки – следовательно, никогда жизнь не была конечною целью их существования. Может быть и муравей думает про себя, как мы, что лес существует только для него, почти невольно соединяя в своей фантазии конец человечества с концом земного шара: хорошо еще, что мы не идем дальше и не учиняем тризны последнего полного уничтожения всего мироздания. Даже свободной от всяких предрассудков астроном не может себе представить лишенную жизни землю, как светящуюся парящую в пространстве могилу человечества.

15.

Человеческая, скромность. Как мало радости надо для того, чтобы человек считал себя счастливым! Как скромен человек!

16.

Для чего необходимо равнодушие. Ничего не может быть ошибочнее, как ждать конечных определений науки о начале и конце жизни, а пока думать о них так, как принято - хотя так обыкновенно советуют делать. Стремление получить достоверные сведения в этой области есть мистическая потребность - ничего больше - и вместе с тем скрытый и только мнимо-скептический род метафизического стремления, соединенный с мыслью, что еще не скоро узнается об этом что-нибудь достоверное, а пока “желающий знать” в праве не беспокоится о том, что находится в этой неизвестной области. Да нам, чтобы как следует во всей полноте прожить свою человеческую жизнь, и не надо знать об этих отдаленных горизонтах, так же как и муравью, чтобы быть хорошим муравьем. Лучше позаботиться об уяснении причины, по которой мы стали придавать этим вещам такую роковую важность, а для этого мы должны обратиться к истории этических и мистических настроений, так как только под влиянием этих настроений подозрительные вопросы познания сделались для нас такими ужасающе важными: в туманные области, куда стремится человеческой взор, не будучи в состоянии их проникнуть, внесли такие понятия, как вина и наказание с тем большей смелостью, чем темнее были эти области. Там привыкли исстари давать простор своей фантазии, так как не могли ничего ясно определить и убедили своих потомков принимать эти фантазии всерьез, считать их за истину и за что-то положительное. Теперь относительно вопросов конца мира не требуется истинного знания для борьбы с этим и мнимым знанием, а только равнодушие! Все остальное ближе к нам, чем то, что нам велели считать самым важным - под этим важным я разумею вопросы: зачем живет человек? Что ожидает его в будущем? Не больше чем эти вопросы касаются нас и вопросы философов - догматиков, все равно идеалистов, материалистов или реалистов. Все они стараются направить наш ум на решение вопросов, в которых не нужны ни вера, ни знание; даже для людей, наиболее любящих познание, полезно, когда то, что поддается исследованию и доступно разуму, окружено обманчивой полосой тумана, непроницаемой, вечно волнующейся и неопределимой. Только через сравнение царства тьмы на границах земного познания с светлым близким нам миром, знакомства с окружающим, это последнее приобретает большую цену в наших глазах. Мы должны опять сблизиться с повседневным и не пренебрегать им, устремляя взоры в облака, наполняя свое воображение ночными чудовищами. Человек жил слишком долго и бедственно на ступенях культуры целых столетий, в лесах, пещерах и болотах и под мрачными небесами и научился там презирать настоящее, окружающее и самую жизнь - а мы, живущие на более светлых пожитях природы и духа, получили от него в наследство, которое и до сих пор сохранилось в нашей крови, несколько этого яда презрения ко всему окружающему.

 

17.

Глубокие объяснения. Кто объясняет какое-нибудь место из творений автора глубже, чем тот его задумал, не объясняет его, а затемняет. То же самое, если не хуже, делают наши метафизики с природой, они часто искажают ее, чтобы применить к ней свои глубокие объяснения. Курьезным примером такого искажения природы и затемнения замысла автора могут служить мысли Шопенгауэра о беременности женщин. Что человеку присуще желание полноты жизни во времени, доказывает половая любовь; признаком соединенной с этим желанием возможности озарения светом познания и притом в высшей степени ясности служит воплощение желания в жизнь, проявляющуюся в беременности, которая выступает свободно и гордо, “любовь” же скрывается, как преступление”. Он утверждает, что всякая женщина, застигнутая вовремя “объятий”, готова умереть со стыда, “беременности же своей не только не стыдится, но даже с гордостью выставляет ее на показ”. Прежде всего это положение нечего выставлять на показ, - его, наоборот, трудно бывает скрыть, но Шопенгауэр, говоря о преднамеренном выставлении на показ, подготовляет себе почву, подходящую для придуманных им объяснений. Следовательно и то, что он обобщает объясняемый им феномен - несправедливо: он говорит о “всякой женщине”, но многие, и именно молодые женщины чувствуют часто в этом положении даже мучительную застенчивость перед самыми близкими родственниками; если же зрелые и пожилые женщины, особенно из простонародья, действительно хвастают иногда своим положением, то этим они как бы дают понять, что их еще желают мужья. То, что при их виде сосед, соседка или кто-нибудь из мимо проходящих скажет или подумает: “как это могло случиться”, благодаря их умственному застою, приятно льстит их женскому тщеславию. Из слов же Шопенгауэра выходит наоборот, что как раз самые умные и богато одаренные женщины должны открыто радоваться своему положению, имея в перспективе родить чудо ума, и не признавая другой цели своего желания, как общественную пользу; а глупые женщины имеют полное основание скрывать свое положение с большим стыдом, чем все, что им приходится скрывать. Нельзя сказать, чтобы это было согласно с действительностью. Пусть Шопенгауэр и прав в том, что женщины вообще в положении беременности выказывают более самодовольства, чем в другое время, но этому можно дать другое, более понятное объяснение. Припомним только кудахтанье курицы, когда она готовится снести яйцо, она как будто говорит: “Смотрите. Смотрите! Я сейчас снесу яйцо. Я снесу яйцо!”

18.

Современный Диоген. Прежде чем искать человека, надо найти фонарь. - Уж не фонарь ли циника?

19.

Имморалисты. Моралисты должны примириться с тем, что их называют имморалистами за то, что они анатомируют нравственность. Но кто хочет анатомировать, должен убивать: убийство может быть дозволено, если совершается для того, чтобы лучше знать, судить и жить, а не для упражнения в искусстве анатомии. Но, к сожалению, люди до сих пор думают, что каждый моралист должен служить образцом в совокупности своих деяний: они смешивают его с проповедником нравственности. Прежние моралисты недостаточно анатомировали, но слишком много проповедовали, отсюда и произошла эта ошибка, имеющая неприятные последствия для теперешних моралистов.

20.

Нe надо смешивать. Моралисты, которые понимают, как трудно познать великий, сильный, самоотверженный образ мыслей таких людей, как, например, герои Плутарха или чистое, все освещающее и согревающее расположение духа истинно добрых мужей и жен, исследуют причины их происхождения, указывая на сложность, скрывающуюся под кажущейся простотой, и вдумываясь в спутанность мотивов, в проходящие по ним тонкие нити ложных понятий и в унаследованные от предков и мало-помалу разросшиеся единичные и групповые ощущения - эти моралисты в большинстве случаев совершенно отличны от тех, с которыми их по большей части смешивают, от тех мелких душонок, которые вообще не признают ни такого образа мыслей, ни такого состояния души и воображают, что могут закрыть свое ничтожество блеском величия и чистоты. Моралисты говорят: “здесь проблема”, дрянные люди говорят: “здесь все один обман”, отрицая самое существование того, что те стремятся уяснить.

21.

Человек, как измеритель. Может - быть, вся нравственность человечества произошла от того необъятного внутреннего возбуждения, которое охватило наших прародителей при открытии меры и измерения, весов и взвешивания. (Слово человек (Mensch) значит измеритель (Meвender) - так он назвал, захотел себя назвать в честь своего величайшего открытия!) Заручившись этими понятиями, люди поднялись в высшие области, совершенно неизмеримые и невесомые, но которые первоначально не казались таковыми.

22.

Закон равновесия. Разбойник и просто честный человек, обещавшие защитить общину от разбойников, в сущности, вероятно, одно и то же, только второй наблюдает свою выгоду иначе, чем первый... То же самое соотношение существует и между купцом и морским разбойником, совмещавшимися долгое время в одном лице, которое функционировало то в той, то в другой деятельности, смотря по тому, что находило для себя выгоднее. в сущности купеческая мораль и до сих пор нечто иное, как более умудренная мораль морского разбойника: как можно дешевле купить, если можно, не платить ничего, кроме казенных пошлин, и продать как можно дороже. Главная суть в том, что сильный обещает дать отпор разбойникам и слабые видят в этом обеспечение возможности жить. Потому что они должны или сами сплотиться, дабы уравновесить силу нападения, или подчиниться (человеку, обладающему такою силою (служить ему за его помощь). Последний прием предпочитается, так как удерживает от насилия два опасные существа, обуздывая первое вторым, а второе видами на приобретение: последнему даже выгодно милостиво или хотя бы сносно относиться к своим подчиненным, чтобы они могли прокармливать не только себя, но и своего защитника. В сущности им и при этих условиях приходится выносить всякие жестокости, но сравнительно с возможным прежде полным уничтожением люди чувствуют облегчение в этом состоянии. Вначале община была нечем иным, как организацией слабых, чтобы составить противовес угрожающим силам. Организация с превосходством силы была бы полезнее, если б сила эта была настолько велика, чтобы уничтожить противодействие противника; и если бы дело шло об одном могущественном вредоносном неприятеле, то была бы, конечно, сделана подобная попытка. Но если этот враг - глава рода или имеет многих товарищей, то скорое уничтожение его представляется невероятным, надо ожидать продолжительной борьбы, менее всего желательной для общины, так как борьба эта отнимает время у нее и мешает ей заботиться с должной правильностью о добывании средстве к жизни, да и самый заработок постоянно подвергается опасности быть отнятым. Вот почему община предпочитает сразу поставить свою оборонительную и наступательную силу на один уровень с силой опасного соседа и дать ему понять, что раз их силы равны, почему же им не быть добрыми друзьями? - Равновесие одно из важнейших понятий, вошедших в древнейшее правоведение и учете о нравственности; оно есть базис правосудия. Когда это последнее в более грубые времена говорит: “Око за око и зуб за зуб”, то основывается в этом на достигнутом равновесии, которое хочет поддержать посредством - такого возмездия. Так, что после того, если один провинится против другого, то потерпевший не мстит ему в слепой ярости, а предоставляет закону jus talonis восстановить нарушенное равновесие их взаимных отношений, их сил, так как лишний глаз и лишняя рука составляют прибавление к силе и к весу. Среди общины, где все почитают себя равносильными, совершивший проступок, т. е. нарушивший закон равновесия, получает за это позор и наказание. Позор - это гиря, снимаемая с чашки весов единичного нарушителя, получившего прибыль от захвата и теперь терпящего вновь убыток посредством позора. Также действует и наказание; оно противополагает перевесу, к которому стремится каждый преступник, гораздо больший противовес: насилию - тюремное заключение, воровству - возврат украденного и денежный штраф, напоминая преступнику, что он своим поступком выключил себя из общины и из участия в ее нравственных выгодах: она не считает его больше за равного, но смотрит на него, как на слабого, вне ее стоящего; поэтому наказание - есть возмездие с прибавлением частицы жестокости дикого состояния, которое оно и напоминает.

 

23.

Имеют ли право наказывать адепты учения о свободной воле? Люди, предназначенные для того, чтобы творить суд и расправу, стараются всегда определить ответственен ли преступник за свое преступление, совершил ли он его в полном разуме, с предвзятым намерением, а не бессознательно или по принуждению. Если его наказывают, то только за то, что он действовал, руководясь дурными основаниями, а не хорошими, следовательно знал, что хорошо и дурно. При неведении, человек, по общепринятому мнению, не свободен и не ответствен, но, если неведение его, напр. ignoratia legis произошло от того, что он намеренно пренебрегал изучением, следовательно, в то время, когда он не хотел изучать, он предпочел дурные побуждения хорошим, и должен теперь терпеть последствия своего дурного выбора. Но если он не понимал, что хорошо и дурно, по своему тупоумию или слабоумию, его не наказывают, основываясь на том, что он, как говорят, не мог выбирать и поступал как животное. Теперь даже намеренно отрицают существование здравого рассудка у подлежащего наказанию преступника. Но разве можно быть намеренно неразумнее того, что он есть? Откуда происходит такое решение, когда чашки весов полны хорошими и дурными побуждениями? Если же не по заблуждению или слепоте, не по какому-либо внутреннему или внешнему принуждению (надо заметить, что всякое внешнее принуждение не что иное, как внутреннее принуждение страха или боли) то почему же? спрашивают опять. Так разум тут ни при чем, потому что он избрал бы лучшее? - Тут призывают на помощь “свободу воли”, дозволяющую человеку произвол, когда перестают действовать какие бы то ни было мотивы, и поступок совершается, как чудо, без всякой причины. Допущение такой произвольности наказывается в том случае, когда произвол существовать не должен. Говорят, что, так как разуму известен закон, дозволенное и запрещенное, то он не должен бы допускать выбора и, как принудительная высшая сила, обуздывать волю. Следовательно, преступник наказывается за то, что воспользовался “свободой воли”, т. е. поступил без основания, тогда как должен был руководиться основаниями. Но зачем он это сделал? Что за вопрос? Он действовал без причины, без плана, бесцельно и неразумно. Но за такой поступок его не надо бы наказывать, приняв во внимание первое вышеприведенное условие наказуемости и тот род наказуемости, который карает за неисполнение, упущение, необдуманность, не может быть здесь применен, потому что упущение было совершено ненамеренно, - а только намеренное неисполнение законов считается достойным наказания. Хотя преступник и предпочел дурные мотивы хорошим, но без основания и намерения, хотя он не приложил к обдумыванию своего разума, но не оттого, что не хотел его приложить. То предположение, которое обыкновенно делают о подлежащем наказанию преступник, что он нарочно поступал неразумно, разбивается признанием “свободной воли”. Вы не имеете права наказывать, вы, адепты учения “о свободе воли”, по самым вашим принципам вы не имеете этого права; принципы же эти по существу своему не что иное, как странная мифология понятий, а курица, которая их снесла, высиживала своих цыплят в стороне от всякой действительности.

24.

Критика преступника и его судьи. Преступник, зная весь ход обстоятельств, не находит своего поступка настолько вне порядка и понимания, как его судьи и хулители: налагаемое же на него наказание соразмеряется прямо со степенью удивления, которое поступок его возбуждает по своей непостижимости в этих судьях. Если уже и то, что защитник преступника знает, как совершено было преступление, и знает обстоятельства, которые ему предшествовали, имеет значительное влияние, тем более изложение им смягчающих обстоятельств должно бы совершенно уничтожить вину. Или еще яснее: защитник уменьшает постепенно и, наконец, совершенно уничтожает осуждающее и налагающее наказание удивление, принуждая каждого честного слушателя к внутреннему сознанию, что преступник должен был так поступить, как он поступил и что, наказав его, мы накажем вечный закон необходимости. Соразмерять степень наказания со степенью ознакомления с историей преступления или со степенью тех сведений, которые мы можем о нем получить, - не значит ли это нарушать всякое правосудие?

25.

Обмен и справедливость. Обмен может быть только тогда честным и правильным, когда каждая из обменивающих сторон требует столько, сколько по ее мнению стоит ее вещь, принимая во внимание при оценке трудность приобретения, редкость, израсходованное время и т. д., а также то, насколько вещь нравится хозяину. Но как скоро этот последний устанавливаем цену, сообразуясь с потребностью другого, становится он в утонченной форме вором и эксплуататором. Если объектом мены являются деньги, то надо принять в соображение, что франк или талер в руках богатого наследника, поденщика, купца и студента совершенно различные вещи: каждый должен бы получать за них больше или меньше, смотря по тому, более или менее труда стоило добыть монетную единицу ее обладателю - это было бы справедливо; в действительности же бывает, как известно, обратное. в денежном мир талер самого ленивого богача приносит больше прибыли, чем талер бедного и трудолюбивого человека.

26.

Законоположения, как средства. Право, основанное на договоре между равными, существует до тех пор, пока сила заключивших договор сторон остается равной или одинаковой; право создано благоразумием, чтобы положить конец борьбе и обоюдному бесполезному истреблению двух равных сил, который точно так же прекращаются, если одна сторона решительно делается слабее другой: тогда наступает подчинение, и право становится недействительным, но результат получается тождественный с тем, который достигался посредством права, так как благоразумие взявшего верх советует ему беречь силы подчиненных и не тратить их бесполезно, отчего положение подчиненного становится часто благоприятнее, чем положение равносильного. Итак, законоположения суть не цели, а временные средства, советуемые благоразумием.

27.

Объяснение злорадства. Злорадство происходит оттого, что многие из нас чувствуют себя нехорошо в известных отношениях, будь то от забот, раскаяния, или скорби: зло, которому подвергаются наши ближние, ставит их на одну доску с нами и парализует нашу зависть. Если же мы чувствуем себя хорошо, то несчастие ближнего вносится нами в наше сознание, как запасный капитал, чтобы при разразившейся над нами бедой свести наш счет с ближним: и таким образом получается то же злорадство. Направленный на равенство образ мыслей вносит, следовательно, свой масштаб и в область счастья и случайности: злорадство есть обычное выражение радости победы и восстановления равенства даже и в области высшего порядка вещей. Только с тех пор, как человек научился считать других людей себе равными, следовательно, только со времени возникновения общества, появилось злорадство.

 

28.

Произвол в присуждении наказаний. Большая часть преступников находится в том же положении относительно налагаемых наказаний, как женщина относительно рождаемых ею детей. Люди эти совершали то же самое десятки сотни раз, не испытывая от того дурных последствий, и вдруг преступление открыто, наступает кара. Привычка должна бы уменьшать вину содеянного и делать извинительным преступление, за которое наказуется преступник, так как ему труднее противиться образовавшейся в нем наклонности. Вместо того достаточно подозрения в привычке к преступлению, чтобы усилить наказание; привычка является основанием, уничтожающим всякое снисхождение, когда, напротив, примерная жизнь, которая представляет такой разительный контраст с преступлением, должна бы увеличивать наказуемость, но она обыкновенно служит поводом для уменьшения наказания. Таким образом судят не о преступнике, но о вреде, который он приносить обществу, и опасности, которой он его подвергает; польза, приносимая человеком раньше, зачитается ему за причиненный однажды вред, раньше приносимый вред прибавляется ко вновь открытому вредоносному деянию и оттого в последнем случае применяется высшая степень наказания. Но, наказывая таким образом прошлое человека или награждая его за это прошлое (последнее в том случае, когда уменьшение наказания служит уже наградой), надо бы, не останавливаясь на этом, наказывать или награждать и причину этого прошлого, я хочу сказать родителей, воспитателей, общество и т. д.: тогда, пожалуй, сами судьи окажутся как-нибудь соучастниками вины. Мы останавливаемся произвольно на одном преступнике, наказывая его за прошлое, когда должны бы, если не хотим признать положительной невменяемости всякой вины, ограничиться единичным случаем, не заглядывая в прошлое, следовательно изолировать вину, отнюдь не связывая ее с тем, что было, - иначе получается погрешность против логики. Вы, адепты “свободы воли”, применяйте лучше ваше учение на деле и утверждайте смело: ни одно деяние не имеет прошлого.

29.

Зависть и ее более благородный брат. Где равенство действительно вошло в понятие и имеет прочное основание, там возникает страсть, в общем считающаяся безнравственной, страсть эта - зависть. Завистливого оскорбляет всякое возвышение другого над общим уровнем, он хочет или принизить его до этого уровня, или сам до него возвыситься: отсюда происходит двоякий образ действий, обозначенный Гезюдом под видом злой и доброй Эрис. Точно так же в состоянии равенства возбуждается негодование и тем, если другому живется хуже того, чем приличествует его достоинству и равенству с другими, и тем, если ему живется лучше - это чувство боле благородных натур. Они чувствуют недостаток справедливости даже в том, что не зависит от воли человека, т. е. требуют, чтобы признанное человеком равенство признавалось тоже природой и случаем, и сердятся, что равным не живется одинаково.

30.

Зависть древних богов. Зависть богов возникает в том случае, если тот, кого считают низшим, становится в чем-нибудь равным высшему (как Аякс) или если этому низшему настолько благоприятствует судьба, что возвышает его на одну ступень с высшим, (как, напр., Нюбея, изобильно благословенная в своем материнств). в пределах этой общественной табели о рангах зависть предъявляет требование, чтобы никто не превышал заслугами или счастьем своего положения и ничье самосознание не выходило из положенных ему рамок. Часто победоносный предводитель испытывает на себе зависть богов, а также ученик, создавший мастерское произведение.

31.

Недообщественность, как побудительная причина тщеславия. Так как люди ради своей безопасности стали под общий уровень, чтобы основать общину, но понятие равенства по существу своему противно природе отдельного индивидуума и как бы навязывается ему насильно, поэтому, чем больше обеспечена общая безопасность, тем с большей силой пробуждается прежнее стремление к превосходству; проявляющееся в разделение на сословия, в притязании на важные должности и привилегии, вообще в тщеславии (манер, одежды, языка и т. д.). Как скоро возникает вновь опасность, угрожающая общественности, большинство, которое не могло достигнуть превосходства в состоянии общего покоя, требует восстановления равенства: нелепые особые права и тщеславие исчезают на время. При полном разрушении общественности наступает хаос, естественное состояние вступает в свои права, и вместе с тем беззаботное беспощадное неравенство, как это случилось, по словам Фукидита, на Корцире. Не существует больше ни естественного права, ни естественной неправоты.

32.

Справедливость. Правосудие в своем развитии доходить до справедливости, рождающейся между людьми, не погрешавшими против общинного равенства: в случаях, где закон ничего не предписывает, обращаются к боле тонкому применению закона равновесия, которое окидывает одним взглядом то, что впереди и позади, и имеет своим основным правилом: “как ты поступишь со мной, так и яс тобой". Aequum значит дословно “эго соответствует равенству”, которое отлаживает наши маленькие различия, приводя их к нашему мнимому уровню и требует, чтобы мы снисходительно относились к тому, если делаем что-нибудь не должное.

 

33.

Элементы мести. Слово “месть” такое короткое: можно, пожалуй, подумать, что оно заключает в себе один обособленный корень понятия и чувства; но корень этот тщетно ищут до сих пор, подобно тому, как наши национальные сельские хозяева не устали еще отыскивать подобное единство в слове “стоимость”, руководствуясь коренным понятием этого слова. Как будто все слова не представляют из себя мешков, в которые суют то то, то другое, а иногда и многое сразу. Таким образом и “месть” является то тем, то другим и иногда очень сложным. Надо понять раз навсегда, что такое тот отражающий возвратный удар, который почти непроизвольно наносится даже неодушевленным предметам, которые нам вредят (напр. пущенным в ход машинам): смысл нашего отражающего движения тот, что мы хотим удержать вредящую нам силу, остановив ход машины. Для достижения подобного результата требуется, чтобы сила возвратного удара могла раздробить машину, однако сила машины может быть так велика, что одному человеку невозможно бывает ее сразу остановить, но он все же бьет со всего размаху - это его последняя попытка. Так же мы поступаем и с вредящими нам людьми, непосредственно испытывая причиняемый ими вред; допустим, пожалуй, что это и есть то, что называют актом мщения, но примем во внимание, что только чувство самосохранения дает здесь импульс нашему разуму, и что никто не думает при этом о приносящем вред, а только о себе: поступая так, мы вовсе не хотим вредить, а только сохранить себя целыми и невредимыми. Для того, чтобы перенести свои мысли от себя на своего противника и спросить себя, как сделать ему больше, чем для этого потребно время. Это происходит уже при втором роде мести; исходной точкой ее является размышление об уязвимости и способности страдать противника: мы хотим причинить боль. Напротив, мысль об ограждении себя самого от дальнейшего вреда так мало входит в кругозор мстящего, что он накликает на себя вред и часто хладнокровно выжидает его. Если при первом роде мести была боязнь вторичного удара, которая придавала возможную силу возвратному удару, то здесь - почти полное равнодушие к тому, что еще сделает противник: сила возвратного удара определяется только тем, что он уже сделал. А что же он сделал? И какая нам польза, чтобы он страдал после того, как мы от него пострадали? Здесь дело идет о восстановлении, тогда как акт мести первого рода служит только для самосохранения. Допустим, что мы потеряли, благодаря нашему противнику: состояние, положение, друзей и детей - этих потерь не вернет нам месть, восстановление в этом случае будет нечем иным, как прибавлением новой потери к прежде поименованным. Восстановляющая месть не ограждает нас от дальнейшего вреда, не исправляет уже причиненного - исключая одного случая, а именно, когда от противника пострадала наша честь, то месть может ее восстановить. Но чрез намеренное причинение боли манией чести она во всяком случай претерпела вред, так как противник доказал нам этим, что не боялся нас. Местью мы ему доказываем, что не боимся его, в этом заключается сведение с ним наших счетов и восстановление чести. (Желание доказать полное отсутствие страха простирается у некоторых так далеко, что они считают опасности, которым они подвергаются ради мести, как-то: потерю здоровья, жизни и всевозможные потери - непременным условием мести. Поэтому они выбирают средством для мести дуэль, хотя судопроизводство дает им возможность и без того получить удовлетворение за оскорбление; но такое безопасное восстановление чести кажется им недостаточным, потому что не может доказать их бесстрашие). При первом вышеупомянутом роде мести возвратный удар наносится от страха, во втором возвратным ударом доказывается отсутствие страха! - Итак, ничего не может быть различнее внутренних мотивов двоякого образа действий, именуемого одним словом “месть”: и, несмотря на это, очень часто случается, что мстящий не дает себе ясного отчета, что именно побудило его к мести; может быть он нанес возвратный удар из страха, чтобы себя оборонить, но потом, поразмыслив и взглянув на дело с точки зрения оскорбленной чести, он убеждает сам себя, что мстил за свою честь, - этот мотив во всяком случай благороднее, чем первый. При этом играет еще важную роль то, считает ли он свою честь оскорбленной в глазах других (света) или только в глазах своего оскорбителя: в последнем случае он предпочтет тайную месть, в первом же открытую. Сообразно с тем, насколько он глубоко проникает в мысли виновника оскорбления и зрителей, месть его становится то раздраженнее, то усмиряется. Если же он лишен совершенно этого рода фантазии, то совсем пренебрегает местью, потому что тогда в нем нет чувства чести, которое может быть оскорблено. Человек не думает тоже о мести, если презирает причинившего оскорбление и тех, перед кем оно было совершено: они, как презираемые, не могут ни вернуть ему чести, ни отнять ее. Наконец, он отказывается от мести в том не имеющем ничего необыкновенного случае, если любит своего оскорбителя; конечно, он поступается таким образом перед ним своей честью и становится мене достойным взаимной любви. Но отказаться от взаимной любви составляет жертву, которую готова принести любовь, чтобы только не причинить боли любимому существу; такое самооскорбление превосходит боль, вызываемую этой жертвой.

Итак, каждому свойственно мстить, если он не лишен чувства чести, не презирает наносящего ему вред или оскорбление, или не любит его от всего сердца. Даже обращаясь к суду, человек требует отмщения, как частное лицо, и вместе с тем, как дальновидный предусмотрительный член общества, - отмщения общества тому, кто не чтит его законов. Таким образом, судебным приговором восстановляется как частная, так и общественная честь: т. е. наказание есть месть. Несомненно, что в нем заключается и описанный выше род мести, раз общество пользуется им как средством самосохранения и наносит им возвратный удар для своей личной обороны. Наказание стремится прекратить дальнейшую возможность вреда, оно хочет устрашить. Таким образом в наказании соединяются оба различные элемента мести, и это поддерживает упомянутое смешение понятий, вследствие чего мстящий обыкновенно не знает, чего он собственно хочет.

34.

Добродетели убытка. Как члены общества, мы не считаем себя в праве применять к жизни известные добродетели, которые доставили бы нам, как частным лицам, величайшую честь и некоторое удовольствие, напр. оказание милости и снисхождения к людям, совершившим всякого рода проступки, - вообще поступать так, чтобы от нашей добродетели страдала польза общества. Ни одно судилище не может себе позволить быть милостивым, не греша против совести; королю, как исключительному лицу, дано это преимущество, и все радуются, когда он им пользуется, доказывая этой радостью, что при всем желании быть милостивым, общество не может себе этого дозволить, так как признает только добродетели, выгодные ему или приносящие как можно меньше вреда, которые не приносят не только убытка, но даже прибыль, как, напр., правосудие. Отсюда видно, что добродетели убытка не могли возникнуть в обществе, в котором даже во всех вновь образовывающихся кружках он находит протест. Добродетели эти присущи людям не равным по положению, изобретены они теми, кто превосходит других и стоит отдельно, это добродетели властелинов, думающих про себя: “я достаточно могуществен и могу претерпеть несомненный убыток, это будет служить доказательством моего могущества” - такие добродетели сродни гордости.

 

35.

Казуистика выгоды. Не будь казуистики выгоды, то не было бы и казуистики морали. Самый свободный и тонкий разум бывает иногда не в состоянии сделать наивыгоднейший для себя выбор. В таких случаях выбирают, потому что надо на что-нибудь решиться, но в душе всегда остается после того какое-то болезненное чувство.

36.

Кто становится лицемером? Всякий нищий становится лицемером, как и каждый, кто делает свое призвание из какого-нибудь недостатка или нужды (будь то в личной или общественной жизни). Нищий далеко не так сильно чувствует нужду, как должен давать чувствовать другим, если он хочет жить подаянием.

37.

Род культа страстей. Вы, помрачители разума, вы, коварные философы, вы говорите об ужасном характер человеческих страстей, чтобы обвинить все мироздание. Как будто ужас сопровождает всякую страсть! Как будто мир не может существовать без этого ужаса! Пренебрегая мелочами, недостаточно наблюдая ни за собой, ни над теми, кто еще должен воспитываться, вы сами дали возможность страстям переродиться в таких чудовищ, что при одном слов “страсть” вас теперь охватывает ужас. От вас зависело, как зависит и от нас, отнять у страстей их страшный характер и так подчинить их себе, чтобы он перестали быть опустошительными бурными потоками. Не надо раздувать своих погрешностей, придавая им фатальный характер, лучше честно поработать над тем, чтобы сделать все страсти людей источниками радости.

38.

Угрызения совести. Угрызения совести, подобно укусу собаки, направленному на камень, - глупость.

39.

Происхождение прав. Права основываются большею частью на обычае, обычай на однажды заключенном договоре. Когда-нибудь стороны, заключившая между собою договор, остались обоюдно довольны его последствиями, но все же поленились формально возобновить его, продолжая жить на его условиях, когда же мало-помалу забвение окутывало туманом его происхождение, начинали верить в священную неприкосновенность положения, в котором находились, и последующие роды должны были основывать на нем свою жизнь. Обычай становится таким образом принужденном, даже в том случае, если не приносит больше той пользы, ради которой первоначально был заключен договор. Слабым это служило во все времена надежным оплотом: они склонны увековечивать однажды заключенный договор, в котором для них скрепляется дарованное им помилование.

40.

Значение забвения в моральных излучениях. Те действия, которые в первобытном обществе сперва внушались желанием общей пользы, получили в последующих поколениях другие мотивы, они стали совершаться или из страха и уважения к тем, кто их требовал или советовал их исполнение, или по привычке, потому что с детства видели, что так делали окружающие, или по благорасположению, потому что их исполнение вызывало радостное одобрение, или из тщеславия, потому что за них хвалили. Такие действия, в которых забыт прежний их основной мотив, - мотив пользы, называются нравственными: не зато, конечно, что они совершаются из-за тех или других мотивов, но зато, что они совершаются не из-за видимой выгоды. Откуда же происходить эта ненависть к выгоде, которая становится здесь очевидной и формально отделяет всякое похвальное деяние от такого, которое совершается ради выгоды? По-видимому, обществу, как очагу всякой нравственности и всех похвал нравственных деяний, пришлось слишком много и долго бороться с корыстолюбием и своенравием отдельных личностей, вследствие чего оно и ценит высоко в нравственном отношении всякий мотив, кроме выгоды. Таким образом, может показаться, что нравственность никогда не основывалась на пользе, когда она не была, наоборот, сама общественной пользой, которой было очень трудно выдвинуться из-за всех частных выгод и занять боле высокое положение.

41.

Наследники нравственных богатств. Нравственность имеет свое унаследованное богатство, которым обладают кроткие, добросердечные, сострадательные и благотворительные люди, унаследование от своих предков их добрый образ действия, но не их разум (источник этих действий). Приятность, доставляемая этим богатством, заключается в том, что оно чувствуется только тогда, когда мы его раздаем и сообщаем другим, и что оно невольно старается уменьшить расстояние между нравственно богатым и бедным; замечательнее и лучше всего то, что совершается это не для поддержания установленной когда-то средней меры богатства и бедности, а для достижения общего чрезмерного обогащения. Из такого положения становится понятным господствующий взгляд на наследственное нравственное богатство, но мне кажется, что взгляд этот поддерживается больше in majorem gloriam нравственности, чем для соблюдения правды. По крайней мере, опыт приводит одно положение, которое если и не совсем опровергает этот взгляд, то во всяком случае значительно ограничивает его всеобщность. Если наследники нравственных богатств, говорит опыт, не обладают отменным разумом, способностью тонкого выбора и сильным чувством меры, то они становятся расточителями этих нравственных богатств; отдаваясь неудержимо своим сострадательным, благотворительным, примирительным и умиротворительным стремлениям, они способствуют развитию беспечности, жадности и сентиментальности в окружающих их людях. Дети таких высоконравственных расточителей легко становятся - и к сожалению надо сказать в счастливом случай, - приятными, слабыми и никуда непригодными людьми.

42.

Что признается при суде смягчавшими вину обстоятельствами. “Надо быть честным и относительно черта и платить ему свои долги”, - сказал старый солдат, выслушав подробную историю Фауста. - Фауст продал себя аду! - “Какие вы все ужасные люди! - воскликнула его жена, - разве это возможно! Да и что он такое сделал, у него только не было чернил в чернильнице! Писать кровью, конечно, грех, но неужели из-за этого должен гореть в аду такой красивый мужчина?”

43.

Проблема отношения долга к истине. Долг есть чувство принудительное, требующее поступков; мы называем его хорошим и считаем не подлежащим исследованию (не входя в рассмотрение его происхождения, границ и прав). Но мыслитель считает, что все на свете произошло постепенно и подлежит рассмотрению, следовательно, он, как мыслитель, не имеет чувства долга. Возможно, что он, как таковой, не признает и своей обязанностью видеть и говорить правду и не почувствует, что он должен бы это делать; он спрашивает, откуда явилось чувство долга, зачем оно? Но и самые эти вопросы кажутся ему сомнительными. Но то, что мыслитель не признает за собой никакого долга при акте познавания, не может ли служить доказательством того, что его мыслительный аппарат не может хорошо работать? так как для него требуется то самое топливо, которое он должен исследовать. Это можно бы выразить посредством в следующей формулы: “Признав существование долга относительно познания истины, найти отношение истины ко всякого рода другим обязанностям”. Но гипотетическое чувство долга не есть ли бессмыслица?

 

44.

Степени нравственности. Нравственность прежде всего есть средство для охранения общины и отвращения от нее гибели, затем средство поддержания общины на известной высоте и в известном хорошем состоянии. Мотивами ее являются страх и надежда, которых могущество и грубость пропорциональны силе стремления к обратному личному обособленно. Пока двоякий род охранения не может быть достигнут более мягкими средствами, приходится прибегать к ужасным средствам устранения - здесь являются необходимыми пытки и палачи, которые их производят. Дальнейшие ступени нравственности, т. е. средства для означенной цели, суть повеления высшего закона; еще дальнейший и высший повеления абсолютного понятия о долге с его “ты должен” – все это еще довольно грубо обтесанные, но широкие ступени, потому что люди не умеют еще ходить по более изящным и узким. Затем наступает нравственность склонности, вкуса, наконец - нравственность разума, которая находится вне всяких призрачных мотивов нравственности и доказывает, что человечество испокон веков не должно бы иметь другой нравственности, кроме нее.

45.

Мораль сострадания в устах неумеренных. Все недостаточно владеющие собой и незнакомые с нравственностью, как с постоянным проявлением самообладания в великом и малом, невольно становятся хвалителями добрых, сострадательных, благодушных побуждении, той инстинктивной нравственности, которая взамен головы обладает только сердцем и щедрыми на помощь руками. Конечно им выгодно бросать тень на нравственность разума и сделать преобладающей ту другую нравственность.

46.

Клоаки души. И душа должна иметь свои определенные клоаки для стока своих нечистот: таковыми являются люди, отношения, сословия или отечество, вселенная или, наконец, для очень тщеславных людей (я подразумеваю наших милых модных пессимистов) - мистицизм.

47.

Род покоя и созерцания. Старайся не походить в твоем покое и созерцании на собаку перед мясной лавкой, которую страх не допускает в нее войти, а жадность - от нее уйти, и которая таращит глаза, словно хочет ими поглотить мясо.

48.

Беспричинное запрещение. Запрещение, причины которого мы или не понимаем или не допускаем, является не только для упрямца, но и для жаждущего познания почти повелением покуситься на запрещенное, чтобы узнать, почему оно запрещено. Нравственные запрещения пригодны только для века подвластного разума. В настоящее время все эти запрещения, без разъяснения причины, произвели бы скорее вредное, чем полезное действие.

49.

Характеристика. Что это за человек, который может о себе сказать: я легко презираю, но никогда не ненавижу; в каждом человек я сразу нахожу что-ни будь достойное уважения и уважаю его за это: так называемые приятные качества мало меня привлекают.

50.

Сострадание и презрение. Выказанное сострадание чувствуется его объектом, как признак презрения, потому что он сознает, что раз его жалеют, значит он перестал внушать страх, и, следовательно, спустился ниже уровня равенства, тогда как человеческому тщеславию мало быть на этом уровне, а надо непременно над ним возвыситься и внушать другим страх, - это составляет вожделение нашей души. Поэтому возникновение уважения к состраданию является загадкой так же, как и то, почему теперь бескорыстные люди удостаиваются похвал, когда первоначально их или презирали, или боялись, считая коварными.

51.

Надоумить быть маленьким. Мы должны быть так же близки к цветам, травам и бабочкам, как дети, которые немного их больше ростом. Мы же, старшие, их переросли, и потому нам надо до них умалиться; я думаю, что растения нас ненавидят, когда мы им признаемся в любви. Тот, кто хочет принимать участие во всем хорошем, должен иногда уметь быть маленьким.

52.

Содержание совести. Содержание нашей совести составляет все то, чего от нас требовали регулярно и без объяснений лиц, которых мы уважали или боялись. Совесть возбуждается в нас то чувство нравственного долга (это ты должен дать, этого не должен), которое не спрашивает: почему я должен? Во всех случаях, где является этот вопрос, человек не руководится совестью, хотя это не значит, чтобы он действовал против нее. Совесть - это вера в авторитеты, следовательно, она не есть голос добра в груди человека, но голос некоторых людей.

53.

Преодоление страстей. Человек, преодолевший свои страсти, вступает во владение плодородной землей, как колонист, вырубивший леса и осушивший болота. Теперь посеять семена добрых духовных дел на почве покоренных страстей является самонужнейшей, не требующей отлагательства задачей. Преодоление само по себе есть только, средство, а не цель; при недосмотре черноземная пустошь быстро зарастет сорной травой и всякой чертовщиной еще гуще и спутаннее, чем прежде.

54.

Способность к услугам. Все так называемые практические люди способны к услугам; это-то и делает их практичными, как относительно себя, так и других. Робинзон имел еще другого слугу, лучшего, чем Пятница, и этим слугой был он сам.

55.

Опасность языка для духовной свободы. Каждое слово есть предрассудок.

56.

Дух человеческий и скука. Пословица: “Маджар слишком ленив, чтобы скучать” наводит на размышление. Только самые тонко организованные и деятельные животные подвержены скуке.

 

57.

Обращение с животными. Возникновение нравственности можно наблюдать еще и по нашим отношениям к животным. Там, где нами не принимается во внимание приносимые ими польза или вред, мы чувствуем полную не ответственность перед ними; например, мы убиваем или раним насекомых, или оставляем их жить, нисколько об этом не думая. Мы так неловки, что знание ухаживания за цветами или маленькими животными бывает почти всегда для них убийственным, что нисколько не мешает нам находить в этом удовольствие. В жаркий летний день, праздник для маленьких животных, когда они кишат и шумят около нас, мы давим мимоходом, не желая того, но и не обращая на это внимания, то червячка, то крылата, то жучка. Если же животные вредят нам, то мы всячески желаем их истребить; средства, которые мы употребляем, бывают часто довольно жестоки, помимо нашей воли: это жестокость необдуманности. Если же животные приносят нам пользу, то мы добываем ее, не щадя их, пока не приобретем настолько ума, чтобы понять, что некоторые животные богато наградят нас за иное с ними обращение, а именно за уход и заботу. Домашних животных избегают мучить; хозяин возмущается, когда кто-нибудь безжалостно обращается с его коровой. Такое возмущение совершенно согласно с примитивной нравственностью общины, которая видит опасность для общего блага в проступке, совершаемом одним из ее членов. Усмотрев проступок в общине, каждый боится, как бы он ни принес и ему лично косвенного вреда: мы же боимся за доброту, мясо, за земледелие и средства перевоза, когда видим, что плохо обращаются с домашними животными. Крометого, тот, кто суров с животными, заставляет думать, что он будет суров и с слабыми, ниже его стоящими, не могущими ему отомстить людьми; он считается человеком неблагородным, лишенным возвышенной гордости. Таким образом, возникают нравственные суждения и чувства, развитию которых как нельзя больше способствует суеверие. Многие животные своим взглядом, голосом и движениями возбуждают в человеке желание в них вдумываться, и многие азиатские религии учат, что животное, при некоторых обстоятельствах, служит жилищем человеческой души и даже божественного духа, почему он и рекомендует обращаться с ними великодушно и бережно и относиться к ним даже с почтительным страхом. И после исчезновения этого суеверия возбужденные им чувства продолжают действовать, зреют и приносят плоды.

58.

Новые актеры. Ничего нет банальнее человечеству, как смерть; второе место после нее занимает рождение, потому что не все родились, кто умирает, и затем следует брак. Но эти маленькие трагикомедии при каждом из своих бесчисленных представлений разыгрываются все новыми актерами и потому не перестают привлекать заинтересованных ими зрителей, а между тем можно бы подумать, что вся публика земного театра давно перевешалась со скуки от подобного зрелища. Но новые актеры для нее важнее самой пьесы.

59.

Что maкое упорство. Кратчайший путь не тот, который идет по возможно прямому направлению, а тот, где попутные ветры надувают наши паруса: так учит наука мореплавания. Не следовать этому учению, значить быть упорным, твердость характера омрачается при этом глупостью.

60.

Слово “тщеславие”. Скучно то, что некоторые слова, которых мы, моралисты, до сих пор не можем хорошо уяснить, уже носят на себе печать цензуры нравов, наложенной на них с того времени, когда самый жизненный и естественные побуждения людей признавались еретическими. Так основное убеждение, что знание плавания по волнам общества зависит больше от того, за что нас считают, чем от того, что мы действительно есть, и что мы, благодаря первому, имеем или хороший фарватер или терпим кораблекрушение, - убеждение, которое должно бы давать направление всем поступкам людей, живущих в обществ. Это убеждение обозначается и клеймится пошлейшим словом “тщеславие”: для одного из самых полных по содержанию понятий употребляется выражение, обозначающее его пустоту и ничтожество; великое умаляется и безобразится карикатурой. Что делать, мы должны употреблять такие слова, но бороться при этом с внушениями старых привычек.

61.

Фатализма турок. Главная ошибка в фатализме турок та, что в нем человек противополагается фатуму, как чему-то совершенно от него отдельному и обособленному. Человек, говорят турки, может противиться фатуму и стараться его уничтожить, но в конце - концов побеждает все-таки фатум, вот почему благоразумнее всего ему покориться или жить как заблагорассудится. В действительности же каждый человек есть сам часть фатума, и если он тщится ему по-своему сопротивляться, то и в этом совершается фатум. Как борьба человека с фатумом, так и его покорность ему не более как игра воображения, но все эти воображаемые представления заключены в фатум. Боязнь, которую большая часть людей чувствует к учению о несвободе воли, есть боязнь фатализма турок: им кажется, что раз человек признает свое бессилие изменить что-нибудь в своей судьбе, он будет стоять в бессильной покорности со связанными руками перед своим будущим или даст полный простор своим желаниям, потому что, что бы он ни делал, ничего не может изменить предрешенного к худшему. И умные, и глупые поступки человека составляют тоже часть фатума и самый страх перед фатумом есть тоже фатум. Ты сам, бедный трус, - та непобедимая Moura, которая царит еще над богами; в тебе благословение или проклятие всего мира, ты - те оковы, которые оковывают самого сильного; в тебе предопределено будущее всего человечества. Но что тебе до того, если ты страшишься самого себя?

62.

Адвокат дьявола. “Собственное несчастие умудряет нас, несчастие других делает нас добрыми” - так гласит изречение той странной философии, которая исключает все нравственное из сострадания и всякую интеллектуальность из изолирования людей: этим она как бы невольно оправдывает существующее на земле злорадство. Так как сострадание вызывается страданием других, а изоляция презрением к ним.

63.

Нравственная маскировка характеров. Во времена, когда сословная маскировка характеров была твердо установлена наравне с самими сословиями, моралисты, введенные этим в заблуждение, стали считать и нравственную маскировку характеров за нечто абсолютное и изображали их с этой точки зрения. Так Мольера понимали, как современника общества Людовика XIV; в современном переходном обществе, находящемся на средней ступени развития, он показался бы гениальным педантом.

64.

Высшая добродетель. В первой эре развития человечества высшей добродетелью считалась храбрость, во второй - справедливость, в третьей - самообуздание, в четвертой - мудрость. В какой эре живем мы? в какой живешь ты?

65.

Что нужно прежде всего? Человек, который не хочет обуздывать своего гнева, раздражения или жажды мести и при этом желает властвовать в других областях, так же глуп, как земледелец, выбравший себе участок земли под пашню около бурного потока и занимающийся обработкой своего поля, не постаравшись его предохранить от губительной силы потока.

 

66.

Что такое правда? Шварцерт (Меланхтон). - Часто проповедуют свою веру именно тогда, когда ее потеряли и ищут на всех перекрестках, что не мешает хорошо проповедовать! Лютер. - Твоими устами говорит святая правда. Шварцерт. - Но это мнение твоих врагов, которое они применяют к тебе. Лютер. - Так это дьявольская ложь.

67.

Привычка видеть во всем контрасты. Вследствие общей неудовлетворительной наблюдательности природы нам кажется полный контраст (как, напр., тепло и холод) там, где в сущности не контраст, а только разница степеней. Дурная привычка побуждает нас смотреть и анализировать внутреннюю натуру человека и его духовно-нравственный мир со стороны подобных контрастов. Невыразимая скорбь, гордость, жестокость, отчуждение и охлаждение, вошедшие в сферу человеческих чувств, принимались людьми за контрасты, а не за постепенные переходы от одного душевного состояния к другому, которыми они были в действительности.

68.

Можно ли прощать. Как можно вообще прощать людям, когда они не знают, что творят? Но может ли человек дать себе когда-нибудь вполне отчет в том, что делает? А так, как это по меньшей мере все еще остается сомнительным, то людям никогда не приходится прощать, тем боле миловать; и последнее представляется невозможным и всякому разумному человеку. Допустив даже, что злодеи действительно знают, , что делают, то мы все же имели бы право им прощать только в том случае, если б имели право их обвинять и наказывать. Но мы его не имеем.

69.

Обычный стыд. Отчего чувствуем мы стыд, когда мы получаем что-нибудь хорошее и превосходное, чего, как говорят, мы не стоим. Нам кажется при этом, что мы вторглись в область, к которой не принадлежим, из которой мы должны быть исключены, словно в святое - святых, куда мы не смея вступать. И вот мы попали туда благодаря заблуждению других, и нами овладевает отчасти стыд, отчасти благоговение, отчасти удивление, мы не знаем должны ли мы бежать или пользоваться благословенной минутой, осыпающей нас милостями. В каждом стыде заключается мистерия, которой грозит опасность быть нами оскверненной; всякая милость рождает стыд. Если же мы признаем, что никогда ничего не заслужили, то чувство стыда становится обычным, если взгляд этот возникает среди совокупности мистических воззрений, потому что в таком случав приходится по-видимому пользоваться постоянными милостями высшего существа. Но и помимо этого мистического толкования состояние обычного стыда возможно и для философа-реалиста, который признает существенную не ответственность и полное отсутствие заслуг во всех поступках: если его заслуги признаются людьми, то он чувствует, что это признание переносит его в сферу существ высшего порядка, которые могут иметь заслуги, потому что были свободны и действительно могут отвечать за свои поступки. В словах: “ты это заслужил” ему слышится: “ты не человек, а полубог”.

70.

Самый неискусный воспитатель. У одного семена истинных добродетелей кроются в его духе противоречия, у другого в его неспособности сказать “нет”, следовательно в его духе соглашения со всем, у третьего семена нравственности произрастают из уединяющей его гордости, у четвертого из его влечения к общению с другими. В случае, если у этих четырех людей, благодаря неискусным воспитателям и разного рода случайностям, семена добродетелей попали не на их природную почву, которая была бы самой плодородной, люди эти становятся слабыми, лишенными жизнерадостности и нравственности. Кто же этот неискусный воспитатель или злой рок этих четверых людей? Это нравственный фанатик, который думает, что добро может произрасти только из добра и на доброй почве.

71.

Слог, которым выражается осторожность. А. - Но, если все это будут знать, то это повредит большинству. Ты сам называешь такие мнения опасными для тех, кто ими увлекается, и все же публично их высказываешь. Б. - Я пишу так, чтобы меня не читали ни простой народ, ни чернь, ни люди партий. Следовательно, мнения эти никогда не будут обнародованы. А. - Но как же ты этого достигаешь? Б. - Тем, что пишу неполезно и неприятно для названных мною людей.

72.

Миссионеры. И Сократ чувствует себя миссионером, но это роковое, дерзкое заблуждение смягчается у него приправой аттической иронии и шутливостью, который ему присущи. Он говорит прямо о своем призвании, его картины, как, например, о слепне и лошади, просты и не подходят к служителю богов, а настоящая задача, которой он задается, - это испытывать на тысячу ладов высшее существо, чтобы узнать всегда ли он говорит правду, указывает на ту смелую откровенность, с которой Сократ обращается со своими богами. Это испытание богов - один из самых громких компромиссов, которые были когда-либо выдуманы для соглашения мистицизма со свободой духа. Теперь мы больше не нуждаемся в таких компромиссах.

73-75.

Боль. Ложь, на устах с которой умерла Аррия (Paete, non dolet) затемняет всякую правду, когда-либо произнесенную людьми. Это единственная ложь, которая приобрела славу правды, вообще же фимиам правдивости окружает всегда только заблуждения.

76-77.

Что можно назвать более преходящим? Относительно законов нравственности внимание, видимое, следовательно, обычай, жест, церемония удерживаются прочнее всего: они составляют тело, в которое постоянно вселяется новая душа. Культ облекается в незыблемые изречения, которые постоянно вновь объясняются; понятия и чувства подвержены изменению, как текущая вода, нравы представляют твердое, незыблемое основание.

78.

Вера в болезнь, как болезнь. Вера в спасительные средства, которые предлагаются людям против зла, давно мало-помалу поколебалась в своем основании, но в людях все еще живет вера в болезнь, которой их научили и распространили между ними.

79-80.

Опасность, заключающаяся в личности. Люди всегда более привержены своим идеалам, чем самым возлюбленным лицам, поэтому они жертвуют собой для государства, поскольку оно остается их измышлением, идеей, но не принимается ими за личность.

 

81.

Мирское правосудие. Mиpcкое правосудие возможно разрушить, подняв рычагом учения о полной не- ответственности и невиновности каждого: подобная попытка была уже сделана, но только на основании совершенно противоположного учения о полной ответственности и виновности каждого. Виновные не должны быть судьями себе подобных: так говорит справедливость. Все судьи мира могут быть тоже виновны, как и те, кого они осуждали, их кажущаяся невинность может казаться временной и фарисейской. Акром принимал во внимание мотивы поступков, а не результаты, и чтобы судить мотивы признавал достаточно прозорливым только себя самого.

82.

Притворство при прощании. Расставаясь с партией, почему-то всегда считают нужным опровергать ее основы. Но это показывает на крайнее высокомерие. Человеку нужно в этом случае одно, а именно: хорошенько понять, что связывало его до сих пор с этой партией и почему эта связь теперь нарушена, почему он примкнул к ней раньше и что заставляет его теперь стремиться к другому, будто мы не взвешивали и не исследовали строго причин прежде чем примкнуть к какой-нибудь партии, зачем же теперь будем мы притворяться при расставании нею?

83-86.

Сократ. Если обстоятельства будут благоприятствовать, то настанет время, когда для нравственно-интеллектуального развития предпочтут обратиться к “Излечением Сократа”, чем к другим книгам и когда к Монтеню и Горацию будут прибегать для руководства в понимании самого простого и неопровержимого из всех полумудрецов, Сократа. К нему, как к первоначальному источнику, текут по старым руслам реки философии с ее многоразличными взглядами на жизнь, происшедшими от различия в темпе фрагментов, установившимися на основании разума и привычки и направленными к радости жизни и довольству собой, откуда можно заключить, что особенность Сократа состояла в том, что он им нечто общее со всеми темпераментами. Сократ обладал веселой серьезностью и мудростью, полной плутоватой шутливости, что составляет лучшее душевное состояние человека. Кроме того, он имел обширный разум.

87.

Искусство хорошо писать. Время красноречия миновало с упадком городской культуры. Последнее требование, которым ограничивался Аристотель относительно большого города, чтобы каждый герольд мог быть понятым собравшимися городскими общинами, это требование теперь настолько же мало беспокоит нас, как и вообще городская община, так как мы желаем быть понятыми народами. Поэтому каждый космополит должен прежде всего научиться хорошо писать и стараться все лучше и лучше излагать свои мысли: другого выхода нет даже для тех, кто родился в Германии, где дурной слог считается национальной привилегией. Лучше писать, значить вместе с тем лучше думать, постоянно изобретать и действительно мочь передавать другим достойные сообщения; писать так, чтобы соседи могли переводить написанное на свой язык, стараться быть понятным иностранцам, которые изучают наш язык, содействовать тому, чтобы все хорошее сделалось общим достоянием и чтобы свободным людям не было ни в чем препятствий, наконец, приготовить то еще теперь далекое положение вещей, которое укажет достойным европейцам великую задачу: быть руководителями и представителями мировой культуры. Напротив, кто проповедует, что не стоит заботиться о хорошем слоге в речи и в письме, - обе эти добродетели идут рука об руку, как в возрастании, так и в умалении, - тот указывает людям путь к большому объединению национальности, он усиливает болезнь на его века, это враг достойных европейцев, враг свободных мыслителей.

88.

Как научиться наилучшему стилю? Научиться стилю, не значить ли это научиться находить выражения, которые передавали бы каждое настроение читателю и слушателю; затем научиться находить такое настроение, которое было бы наиболее желательным для человека, следовательно и передача которого была бы тоже наиболее желательною; за таковое можно признать настроение человека с живой впечатлительностью, ясного и веселого духом, человека откровенного, преодолевшего свои страсти. Итак, вот в чем состоит учение о хорошем стиле: хороший стиль соответствует хорошему человеку.

89.

От чего зависит последовательность в стиле. Расположение предложения показывает степень бодрости автора, однако и усталость не мешает отдельным выражениям быть хорошими и сильными, потому что они явились сами собой раньше, когда в голове автора зародилась мысль. Это можно часто видеть у Гёте, который диктовал свои произведения, когда чувствовал себя усталым.

90.

А. - Немецкая проза еще очень молода: Гёте называет Виланда ее отцом. Б. - Так молода и уже так отвратительна! С. - Но, насколько мне известно, уже епископ Ульфила писал немецкой прозой, следовательно, ей уже около 1500лет. Б. - Так стара и еще так отвратительна!

91.

Оригинальное происхождение немецкого литературного стиля. Немецкая проза, образовавшаяся безо всякого образца, может считаться оригинальным произведением немецкого вкуса и служить указанием, которым горячим защитникам оригинальной немецкой культуры будущего - того, каковы будут без подражания образцам немецкий костюм, немецкое общежитие, немецкое устройство дома и немецкой обед, некто, долго думавший о перспективе иметь все это в будущем, воскликнул, наконец, в ужасе: “Боже, а что, если эта оригинальная культура уже существует у нас, и о ней только неохотно говорят!”

92.

Запрещенные книги. Надо принять за правило никогда не читать того, что пишут тебе заносчивые бестолковые всезнайки, которые самым отвратительным образом злоупотребляют логическим парадоксом. Они применяют логические выводы именно там, где все основано на наглой импровизации и построено безо всякого основания (“следовательно” значит у них: “Осел-читатель, для тебя не существует этого “следовательно”, а только для меня, на что читатель может ответить: “Осел-писатель, для чего же ты пишешь?”)

93.

Выказывание ума. Каждый, желающий выказать свой ум, дает заметить, что он богато одарен и противоположным качеством. Дурная манера умных французов придавать своим лучшим мыслям презрительный оттенок (dedain) происходить от того, что они хотят казаться богаче того, чем есть: они представляются утомленными постоянным раздариванием своих сокровищ из переполненных сокровищниц.

 

94.

Немецкая и французская литература. Несчастье немецкой и французской литературы последнего столетия заключается том, что немцы слишком рано убежали из школы французов, а французы впоследствии слишком рано поступили в школу к немцам.

95.

Наша проза. Ни у одного из современных культурных народов нет такой дурной прозы, как у немцев. И когда умные избалованные французы говорят: “немецкой прозы не существует”, мы не должны бы вовсе за это сердиться, так как они выражаются еще не столь резко, как мы того заслуживаем. Если мы будем доискиваться причины этого, то придем к следующему странному выводу, что немец знает только прозу импровизированную, а о другой не имеет ни малейшего представления. Он не совсем понимает, когда итальянец говорит, что проза настолько же труднее стихов, насколько изображение голой красоты в статуе труднее, чем изображение красоты, облеченной в одежды. Что над стихами надо хорошенько потрудиться, чтобы изобразить поэтическую картину, соблюсти размер и найти приемы, это понимаети немец и не придает большой цены импровизации в поэзии, но когда ему говорят, что и над прозой надо поработать так же старательно, как ваятель над статуей, то он принимает это за нечто баснословное.

96.

Возвышенный стиль. Возвышенный стиль является тогда, когда красота побеждает ужас.

97.

Уклонения. В чем состоит тонкость выражений и оборотов речи высоко одаренных людей можно понять только тогда, когда вы определите: в каких бы словах непременно выразил ту же идею посредственный писатель. Все великие художники направляют свою колесницу, уклоняясь от прямого пути и выбиваясь из обычной колеи, но никогда не опрокинут этой колесницы.

98.

Нечто вроде хлеба. Хлеб нейтрализует вкус других кушаний, уничтожает его, поэтому он необходим при продолжительных обедах. Во всех произведениях искусства должно быть нечто в роде хлеба, для того чтобы произведения эти оказывали различные действия: иначе, если б действия эти непосредственно следовали одно за другим, без временного отдыха, без перерыва, они бы утомляли и возбуждали отвращение и продолжительное наслаждение искусством было бы невозможно.

99.

Жан Поль. Жан Поль знал очень много, но не был ученым, понимал приемы всех искусств, но не был ни в одном из них художником, не гнушался никакой пищей, но не имел вкуса, обладал чувством и серьезностью, но выражая то и другое, расплывался в противных, слезливых излияниях; он имел и остроумие, но, к сожалению, слишком мало сравнительно с его непомерным желанием быть остроумным, вследствие чего он доводит до отчаяния читателя отсутствием всякой остроты. В общем это была та пестрая сильно-пахучая сорная трава, которая выросла за ночь среди нежных всходов плодоносных полей Шиллера и Гете: это был покладистый добрый человек и вместе с тем - роковое несчастие в халате.

100.

Надо тоже уметь почувствовать контраст. Чтобы воспринять творение прошедшего времени, как его чувствовали современники, надо уметь проникнуться тем господствовавшим тогда вкусом, от которого оно отделилось.

101.

Писатели, похожиe на винный спирт. У многих писателей нет ума, крепкого, как спирт, нет живости, действующей как вино, но есть винный спирт, который воспламеняется и тогда дает теплоту.

102.

Посредствующее чувство. Чувство вкуса, служа настоящим посредником для других чувств, внушает им свои взгляды, предписывает законы и прививает свои привычки. За столом можно делать заключение о самых тонких тайнах искусства, замечая, что нам по вкусу, когда и какой бывает вкус и как долго продолжаются вкусовые ощущения.

103.

Лессинг. Лессинг, как писатель, очень много заимствовал у французов и обладает чисто французским качеством выставлять на показ свои произведения. Без этого истинного искусства мысли его и предметы этих мыслей остались бы в порядочной тени, отчего конечно не было бы большого ущерба. Но его искусству учились многие (а именно последнее поколение немецких ученых), и многие находили удовольствие в этом изучении. Правда, ученики не сочли нужным перенять его неприятную манеру писания, которая представляет смесь сварливости и честности. О Лессинге, как лирическом писателе, сложилось уже одно общее мнение, о Лессинге - драматурге все тоже скоро придут к одному общему заключению.

104.

Нежелательные читатели. Как мучают писателя те честные читатели с тяжелыми, неподвижными душами, которые, натолкнувшись на что-нибудь, падают и причиняют себе боль.

105.

Мысли поэтов. Настоящие мысли настоящих поэтов являются обыкновенно, как египтянки, закутанные покрывалами, из-под которых выглядывают только их глубокие глаза. Мысли поэтов на самом деле стоят гораздо меньше того, во что их ценят; люди платят при в том за покрывало и за свое любопытство.

106.

Пишите просто и полезно. Переходы, изложение, игра красок в душевных движениях, - мы сами вносим все это в чтение и дарим автору, украшая этим его произведение, если он дал нам в нем хотя бы что-нибудь хорошее.

107.

Виланд. Виланд писал лучше, чем кто-нибудь из немцев и, как художник-мастер, бывал или доволен, или недоволен своим писанием (его перевод писем Цицерона и Луциана - лучшие немецкие переводы); но мысли его не заставляют нас думать. Мы также плохо переносим его веселую нравственность, как и безнравственность. Люди, восхищающиеся им, не им ли верить нашей живости, иначе, для чего бы им был нужен такой писатель. Гете не был же нужен немцам - они не умели сделать из него никакого употребления, доказательством чему служит то, что наши государственные люди и художники не воспитывались на Гёте, потому что не могли на нем воспитываться.

108.

Редкая твердыня. Сжатость, спокойная устойчивость и зрелость зерен в колосе, вот качества, которые редко бывают в авторе; если ты их когда-нибудь найдешь в нем, то остановись и возликуй в .пустыне, такого праздника тебе, пожалуй, не придется больше никогда праздновать.

 

109.

Богатство немецкой прозы. Если мы не будем считать творений Гёте и особенно его “Бесед с Экерманном”, лучшей немецкой книги, то что же останется в немецкой прозаической литературе, заслуживающее быть прочитанным по несколько раз? Афоризмы Лихтенберга, первый том биографии Юнга Штиллинга, “Позднее лето” Адальберта Штифтера и Люди Седвилы, Готфрида Келлера - и этим исчерпывается все.

110.

Литературный и разговорный язык. Искусство писателя нуждается главным образом в средствах замены способов выражения, которыми располагает разговаривающий, а именно: жестов, интонаций, взглядов. Поэтому литературный язык совершенно иной, чем разговорный и гораздо труднее - располагая меньшими средствами, он должен быть понятен. Демосеен произносил свои речи иначе, чем мы их читаем, он их обработал для того, чтобы их можно было читать. Для той же цели должно было демосеенизировать и речи Цицерона: теперь в них так сильно чувствуется римский форум, что это становится невыносимым для читателя.

111.

Предостережение против цитирования отдельных мест книги. Молодые авторы не понимают, что удачное выражение, хорошая мысль хороши только в общей связи с остальным, но что взятые отдельно они портят целые страницы, даже иногда и всю книгу, обращая на себя особое внимание читателя и как будто крича ему: “я, смотри, я драгоценный камень - а все остальное свинец, жалкий, тусклый свинец”. Всякому слову, всякой мысли привольно только среди себе подобных: это мораль изысканного стиля.

112.

Как надо высказывать заблуждения? Что приносит больше вреда, то ли, когда заблуждения выражены плохо, то ли, когда они переданы так же хорошо, как несложные истины? - является спорным вопросом. Конечно в первом случае они приносят двойной вред нашему рассудку и крепче в него внедряются, хотя действуют не так сильно, как во втором случае: они не так заразительны.

113.

Ограничение и преувеличение. Гомер ограничил и уменьшил объем содержания, но дал вырасти до преувеличения отдельным сценам - примеру его до сих пор еще следуют трагики, каждый из них уменьшает содержание сравнительно со своим предшественником, но достигает более роскошного цветения внутри этого Цветника, обнесенного защищающею его изгородью.

114.

Соотношение между литературой и нравственностью. Из греческой литературы видно, какие силы способствовали развитие греческого духа, какими различными путями совершалось это развитие и в чем заключалось его ослабление. Все это дает нам картину того, что происходило с греческой нравственностью и чему должна подвергаться всякая нравственность при своем развитии; как она в начале была принудительной и суровой, и смягчалась мало-помалу, как, наконец, стали нравиться известные поступки, известные условия и формы жизни, и из этого снова произошло стремление к единоличному их совершению и пользованию ими: как арена наполняется и переполняется борцами, как наступает пресыщение, отыскиваются новые предметы для борьбы и честолюбия, отжившие идеалы снова призываются к жизни, как зрители утомляются от созерцания все одного и того же бесконечно повторяющегося представления, потому что весь цикл жизни по видимому пройден - и тогда наступает застой, умирание, ручьи теряются в песок. Это конец, и то хорошо, что он наступил.

115.

Какие страны могут долго нравиться. Бывают страны, которые просятся на картину, но, если я не могу найти для них формулы, то не могу охватить их в общем. Я замечаю, что все ландшафты, которые мне долго нравятся, построены по простому геометрическому плану. Без такого математического основания ни одна страна не может иметь художественной привлекательности. Возможно, что это правило применимо и к людям.

116.

Чтение вслух. Уменье читать вслух предполагает уменье устно излагать: при этом употребляют бледные краски, но степень их бледности должна быть строго пропорциональна той яркой основной картине, которую никогда не надо упускать из виду и которая направляет все чтение, следовательно, определяет все части изложения. Ею-то и надо прежде всего овладеть.

117.

Драматическое чувство. Тот, кто лишен четырех боле тонких художественных чувств, старается постичь все посредством более грубого пятого чувства - это и есть драматическое чувство.

118.

Гердер. Гердер был совсем не таков, каким представлялся другим (и желал казаться самому себе); он не был ни великим мыслителем, ни изобретателем, не был плодородной новью, полной первобытно свежих нетронутых сил. Но у него было в высшей степени тонкое чутье, благодаря которому он находил и срывал раньше первые плоды всех времен года, а люди думали, что он их сам вырастил. Его дух витал между светом и тьмою, старостью и молодостью и как охотник выслеживал переходы (понижения), колебания, признаки подземных источников и возникновения жизни: он проникался весенним беспокойством - но сам не был весной! Он иногда понимал это, но не хотел сам себе верить, так как это было не согласно с его честолюбием пастора, надеющегося сделаться духовным папой своего времени. В этом заключалось его страдание: он долго считал себя, как кажется, претендентом на престол многих духовных королевств и имел своих приверженцев. В числе их был и молодой Гёте. Но при действительной раздаче корон он всегда уходил ни с чем. Кант, Гёте, затем заправские первые немецкие историки и философы отбирали от него то, что он мечтал сохранить для себя - да, впрочем, в глубине души даже и не мечтал. Именно тогда, когда он сомневался в себе, облекался он в достоинство и прикрывался вдохновением: это были одежды, которые часто скрывали многое и обманывали, и тешили его самого. У него были действительно и огонь, и вдохновение, но еще больше честолюбия, которое нетерпеливо раздувало огонь, заставляя его вспыхивать, трещать и дымить - и слог его вспыхивает, трещит и дымит, - но яркого пламени он не мог никогда добиться, как того ни желал. В нем не было никогда настоящего творчества, а честолюбие не позволяло ему стать в число пользующихся творчеством других. Это был беспокойный гость на жизненном пиру, который пробовал всякую духовную пищу, собираемую немцами в продолжение полувека из всех стран и времен. Никогда не сытый и не довольный, Гердер бывал кроме того часто болен: тогда к одру его болезни садилась по временам зависть, и лицемерие тоже посещало его; в нем было всегда что-то больное, несвободное; и больше чем кому-нибудь из наших так называемых классиков ему недоставало простого бодрого мужества.

119

Запах слов. Каждое слово имеет свой запах: и как в запахе бывает гармония и дисгармония, так же и в словах.

120.

Изысканный стиль. Когда любитель изысканного стиля найдет стиль, то это его оскорбляет.

 

121.

Клятвенное обещание. Я не буду больше никогда читать авторов, в которых заметно намерение написать книгу, а только таких, мысли которых неожиданно для них составили книгу.

122.

Конвенция художников. Три четверти Гомера -условность; то же самое можно сказать и о других греческих художниках, которым не из-за чего было неистово стремиться к оригинальности, как делают это в наше время. Они нисколько не боялись условности, которая связывала их с публикой. Условность - не что иное, как выработанные для понимания слушателей средства искусства, с трудом изученный общий язык, посредством которого художник действительно может передать свое внутреннее “я”. Особенно, если он хочет одержать сразу победу своим первым произведением, как греческой поэт или музыкант, и при том привык бороться с одним или двумя соперниками, то ему необходимо быть прежде всего сразу понятым, что и достигается только посредством условности. Если у художника является вымысел помимо условности, то он дает его сам от себя, на свой собственный риск, и в случае успеха созидает новую условность. Оригинальность возбуждает обыкновенно удивление, благоговение, но ее редко понимают. Упрямо уклоняться от условности, значить не желать быть понятым. На что же указывает современное оригиналобесие?

123.

Аффектация учености и художников. Шиллер, как и другие немецкие художники, думал, что талант дает право писать импровизации на все трудные вопросы. Доказательством чему служат его прозаические сочинения - это образец того, как не следует говорить о научных вопросах эстетики и нравственности; они опасны для молодых читателей, которые, восхищаясь поэтом Шиллером, не смеют не признать писателя Шиллера великим мыслителем. Искушение - вступить в запретную область науки и сказать тоже о ней свое слово, которому так легко и простительно поддается художник - ведь самому дельному работнику наскучат иногда его ремесло и мастерская - это искушение заставляет художника обнаружить перед миром то, чего миру вовсе не надо бы знать, а именно, что в области его мышления тесно и беспорядочно - но что ж из того? ведь он в ней не живет! - что запасные магазины его знаний частью пусты, частью наполнены всяким сором - но что же из того? - это даже идет прирожденному художнику. Ему нечего стыдиться и того, что самые простые приемы научных методов, с которыми легко справляются даже ученики, для него трудны и недостижимы, так как он в них никогда не упражнялся. Зато с немалым искусством подражает он ошибкам, глупостям и недостатку знания, встречающимся в цехе ученых, думая, что если и не в этом заключается вся суть дела, то это все-таки его подобие; а между тем такое подражание составляет только забавную сторону таких произведений художников, которые и в них, помимо своей воли, следуют своему призванию, пародируя ученых нехудожественных людей. В этой пародии выражается все отношение художника, как такового, к науке, и другого отношения у него быть не может.

124.

Идея Фауста. Маленькая швейка обольщена и стала несчастной; обольститель - великий ученый всех четырех факультетов. Ведь в этом есть что-то неестественное. О, да! Без помощи черта не совершить бы такого дела великому ученому. Неужели это можно признать за великую немецкую трагическую идею, как признают немцы? Но для Гёте и это казалось ужасным, по своему мягкосердию он переносит “эту добрую душу, которая забылась всего только один раз”, после ее насильственной смерти к святым на небо, да и самого великого ученого, “этого доброго человека” с непонятными стремлениями отправляет туда же, а черт остается в эту решительную минуту “в дураках”, - там, на небе, Фауст и Маргарита снова соединяются. Гёте признает сам, что его природа слишком миролюбива для истинно трагического замысла.

125.

Существуют ли немецкие классики? Сент-Бев заметил однажды, что к некоторым литераторам совершенно не подходить слово “классик”: разве удобно, говорить о немецких классиках! Что скажут на это наши немецкие книгопродавцы, готовые прибавить к числу тех пятидесяти немецких классиков, которых мы уже должны волей-неволей признавать, еще пятьдесят новых? Не выходит ли, что стоит только пролежать мертвым лет тридцать на улице, как всем доступная добыча, чтобы неожиданно восстать классиком при трубном гласе воскресения. И это совершается в наше время в народе, который, не стыдясь, признает из шести праотцов литературы, пятерых несомненно стареющими и уже устаревшими за то, что они удалились от сильных мира. Судите же, насколько это справедливо! О Гёте же я того мнения, как уже и говорил, что он принадлежит к разряду литераторов, высшему, чем национальная литература, поэтому он чужд своей нации, и как современный писатель, и как новатор, и как устаревший поэт. Он и всегда существовал и продолжает существовать для немногих: для большинства же он не более, как предмет тщеславия, которым время от времени пускают пыль в глаза соседям. Не только хороший и великий человек, но человек, представляющий собой целую культуру, Гёте в истории Германии - не боле, как случайность без всяких последствий. Разве возможно, например, указать в политике семидесятых годов текущего столетия на какое-нибудь влияние Гёте (между тем в ней есть и влияние Шиллера и даже некоторое влияние Лессинга). А остальные пять! Клопшток устарел уже при жизни и при том так почтенно и основательно, что резонерская книга, написанная им в его преклонных латах “Республика ученых”, никем еще до сих пор не была принята всерьез. Несчастие Гердера состояло в том, что его сочинения казались или слишком новыми, или устаревшими; более тонкие и сильные умы (как, напр., Лихтенберг) находили даже главное произведение Гердера, его “Идеи к истории человечества” при самом его появлении, несколько устаревшим. Виланд, сам широко пользовавшийся жизнью и дававший жить другим, предупредил упадок своего влияния своей смертью. Лессинг живет, быть может, еще и доныне, но только между молодыми и с течением времени между все более юными учеными! А Шиллер перешел теперь из рук юношей в руки мальчиков - всех немецких мальчиков. Такой переход книги к более и боле незрелому возрасту есть известный род устарения. И что же отодвинуло этих пятерых на задании план так, что более образованные и трудолюбивые люди перестали их читать? Развитие лучшего вкуса, лучшего знания, большее уважение к истинному и правдивому, следовательно, все добродетели, снова насажденные в Германии этими пятью (и десятком других не столь громкими именами) и разросшийся в высокий лес, который осеняет теперь их могилы благоговеем и вместе с тем некоторым забвением. Но классики не возделыватели интеллектуальных и литературных добродетелей, а только их завершители, это высокие светила, которые поднимаются над гибнущими народами легким свободным полетом, озаряя их своим чистым светом. Возможно, что человечество возвысится до такой высоты, что народная культура Европы предастся забвению, но все же будет жить в тридцати очень старых, никогда не ветшающих книгах - в классиках.

 

Страницы: 1 2 3