От точности перевода к тонкостям понимания

 

Л.П.Быков

 

По изд.: Вестник Уральского отделения РАН. 2009. №2 (28). С.165-168

 

Перцев А. Фридрих Ницше у себя дома: Опыт реконструкции жизненного мифа. – Спб.: Владимир Даль, 2009. – 480 с. – («Мировая Ницшеана»)

Какие представления вызывает эта краткая (немецкими буквами в два раза длиннее), но не без усилия произносимая фамилия? Большинство, полагаю, скажет, что это его идеями воодушевляли себя германские национал-социалисты, это он счел, что Бог умер, и это ему обязан Заратустра многочисленными максимами, из которых чаще других цитируется женоненавистнический постулат: «Идешь к женщине – бери с собой плетку » (Бертран Рассел однажды даже съязвил: «Девять из десяти женщин отобрали бы у него этот хлыст!»).

Репутация, согласитесь, не из лестных. Но, как убеждает екатеринбургский историк философии Александр Перцев своей книгой, пополнившей питерскую серию «Мировая Ницшеана», аттестующая оригинал весьма превратно. Почему же в таком случае она сложилась и столь устойчива?

И потому, что во всем мире нередко вырывались из контекста и абсолютизировались отдельные высказывания того, чье мышление было в принципе экспериментально и антидогматично. И потому, что слишком буквально воспринимали нацистскую эксплуатацию ницшеанства, меж тем как гитлеризм всего лишь бесцеремонно в целях идеологического манипулирования пытался присвоить Ницше, как и многое из того, что принадлежало совсем не фашистам, а немецкой (и, значит, мировой) культуре. И еще потому (теперь уже речь только о России), что у нас Ницше нередко искажался переводами. С убедительностью вузовского преподавателя автор книги на множестве примеров показывает, как в здешних изданиях перевирались и ключевые фразы некоторых первоисточников, и даже их названия.

Ну, в самом деле, какие ассоциации может вызвать название «Сумерки идолов, или Как философствуют молотом»? По такой «визитной карточке» работы и впрямь воспринимаешь ее создателя как безоглядного нигилиста, готового своей мыслью сокрушать все и вся. Меж тем, констатирует въедливый читатель немецкого оригинала, переводчики морочат голову себе и читателям. Потому что не вчитываются в текст, а скорее всего, подтверждая собственные представления о переводимом, в очередной раз ограничиваются буквальным переводом отдельных лексем, тогда как Ницше философом был едва ли не в той же мере, в какой был поэтом. А для поэта второе или пятое значение слова подчас оказывается предпочтительнее очевидного первого. И, само собой, здесь крайне важен контекст. Ежели его игнорировать, тогда и впрямь вырисовывается – вернемся к названию – крайне неприглядная персона этакого терминатора, склонного к безжалостному изничтожению всего, поскольку философствует он – молотом.

А ведь в первоисточнике речь совсем о другом. Не те были у подверженного с детства всевозможным недугам Ницше силенки, чтобы, подобно потомственному пролетарию, размахивать молотом (пусть [165] даже мысленно). И сочинению, которое первоначально именовалось «Праздность философа» и метило в еще недавно боготворимого автором создателя впечатляющей музыкальной драмы «Гибель богов», куда более отвечает, по доводам А. Перцева, такой русский титул – «Гибель божков, или Как философствуют с молоточком в руках». Врачебный инструмент тут гораздо уместнее орудия молотобойца.

Начинается же книга совсем «молекулярным » примером – размышлением над точностью перевода одного слова. Вернее, не слова, а образа. Потому как немецкому der Brunnen переводчики русскую аналогию нашли, но как образ его не восприняли и потому оказались буквально в луже. Ибо их волей там, «в родниках » (а родник на поверхности образует именно лужицу), очутился пророк Заратустра! В подлиннике же говорится о том, что пророк ощутил себя в безвременье, и ни про какие родники или колодцы вести речь неуместно: Заратустра, как пишет А. Перцев, опустился в глухие подземелья, то есть в царство мертвых, где время замерло и исчезло.

Внимать при переводе желательно не только порядку слов и их вокабулярным трактовкам, но прежде всего логике образного мышления того, кто изъяснялся, по собственному признанию, «на языке весеннего ветра». И тогда окажется, что «милитарист» Ницше любил не войну, а борьбу: «И то и другое может обозначаться одним немецким словом». И даже в тех случаях, когда у него слово это наличествовало в самом «ратном» значении, смысл лексемы мог быть фигуральным, реально отсылающим все же не к смертоубийству, а к полемике – идейному спору, осуществляемому бескомпромиссно, но, само собой, без рукоприкладства. А сколько раз клеймили этого не признававшего сострадания «аморалиста» за формулу «Толкни падающего!», меж тем призыв этот в оригинале звучит едва ли не в полном соответствии с требованиями техники безопасности: «Урони то, что шатается». И воля к власти, на которой настаивал измученный страданиями мыслитель, понималась им не как жажда «пасти стада народов», а прежде всего как воля к власти над собой, над личной немощью и слабостью (сострадание, по Ницше, неизбежно парализует эту волю). Что же до известной крайней непочтительностью к прекрасному полу рекомендации, принадлежит она, как напоминает автор книги, не самому Ницше и даже не его герою – ее адресует Заратустре старуха, что, кажется, в корне меняет дело: «Требование брать плетку выражает не отношение мужчины к женщине, а отношение старой женщины к молодой, которое вовсе не составляло для Ницше секрета…»

Но очередная книга о немецком мыслителе написана вовсе не ради того, чтобы на фоне неисчислимых несуразностей, что допущены русскими переводчиками, сделавшими из Ницше идеологическое пугало, акцентировать личную прозорливость ее автора как знатока немецкого и стилиста. Пусть он не стесняется в выражениях по адресу предшественников, пусть пару раз позволяет себе посетовать на небезупречность образного строя и самого оригинала – сверхзадача того, кто пишет о певце сверхчеловека, видится в том, чтобы за словами увидеть сказавшего, за философией – самого философа. Ибо, по убеждению А. Перцева, истории философии надлежит стать историей философствующих людей. Что, конечно же, не согласуется с распространенным представлением, будто «человек нужен философии только как средство, к которому она прибегает, чтобы записать себя на бумаге». И как раз Ницше, которого принято обвинять в антигуманизме, «первым сделал попытку посмотреть на философию как на человеческое дело». А где люди – там непременно характеры и судьбы, притяжения и отталкивания – словом, коллизии и драмы.

В основном корпусе книги, начинающемся как интеллектуальный детектив, можно выделить целый ряд небольших (на несколько страниц) или развернутых (на несколько глав) сюжетов. Шопенгауэр и Ницше, Ницше и Вагнер, Ницше и Фрейд – хотя эти сопоставления привычны, однако и о них удалось рассказать живо и нетривиально. Жаль, правда, что в работе, подчеркивающей «русскость» натуры немецкого мыслителя, «за кадром» остался [166] В. В. Розанов – все-таки «русским Ницше » его назвали не случайно. Зато последовательно, через всю книгу прослеживается – и, кажется, впервые – переплетение судеб Ницше и Герцена, причем второй представлен чуть ли не как учитель жизни первого…

Имя лондонского эмигранта фигурирует в названиях обеих частей рассматриваемого труда, причем особенно эффектно в такой формулировке: «Как Герцен отверз уста Ницше». Росший вундеркиндом, создатель «Заратустры» мало кого хвалил и редко кого цитировал, поскольку «ненавидел равенство во всех своих проявлениях». И вдруг этот «дважды аристократ» (таким он себя видел), смотревший на всех современников свысока (исключение, и то не пожизненное – Вагнер), в «Человеческом, слишком человеческом» целыми страницами, как предъявляет А. Перцев, почти дословно пересказывает… «Былое и думы»!

Но ведь Ницше не читал по-русски. Однако он был дружен с писательницей и переводчицей Мальвидой Амалией фон Мейзенбург, которая ранее воспитывала дочерей Герцена, причем на старшую, Наталью, обращала особое внимание своего немецкого друга. В одном из писем он признается, что ему «вполне подходит ее характер и ум», но «было бы лучше, будь она лет на 12 моложе». Семьянином Ницше так и не стал. Зато он, настаивает А. Перцев, именно в переводах М. фон Майзенбург и прочел герценовские страницы.

Конечно, уличать философа такого масштаба в некорректных заимствованиях было бы нелепо. Тут нечто иное: абзацами из Герцена Ницше говорит о своем. О собственной жизни – той ее поре и тех обстоятельствах, что и обусловили уникальность личности будущего потрясателя основ. Его взволновали те переведенные на немецкий фрагменты герценовских мемуаров, что посвящены личной жизни одного из товарищей мемуариста – Н. Х. Кетчера. Горестную историю его неравного брака Ницше воспринял как описание «дел семейных» своего собственного дома.

Рано оказавшийся без отца, чья душевная болезнь и ранняя кончина предрекала и сыну соответствующую судьбу, побудила мыслителя к анализу причин, которые доводят человека до умопомешательства. И шанс избежать для себя прискорбной участи и Николая Христофоровича Кетчера, и Карла Людвига Ницше будущий автор «Заратустры» увидел в том, чтобы обрести новую генеалогию. Он, хотя и не знал рекомендации Честертона быть предельно внимательным при выборе родителей, решил «исправить природу»: «Когда нет хорошего отца, им приходится обзаводиться» («Человеческое, слишком человеческое»). Ницше сотворил себе другую родословную, придумав прадеда из польских дворян и подчеркнув свое духовное единокровие с Заратустрой и Дионисом.

Именно герценовские выкладки о несчастном браке его товарища, совпав с мучительными раздумьями Ницше о взаимоотношениях его матери и отца, и обусловили, по версии этой книги, выбор его собственного предназначения. В результате такого резонанса, заключает А. Перцев, «и родился тот ответ, который в развернутом виде своем составил философию, известную под названием ницшеанства ». Совокупностью своих идей философ опровергает, выворачивает наизнанку частно-житейские непреложности своих дней. Вот из какого домашнего сора вырастает апология сверхчеловека!

Подобная психоаналитика, осуществляемая «мимо Фрейда», согласитесь, неожиданна. Однако примем во внимание то, что Ницше не только не имел ничего против использования собственной биографии как ключа к своим воззрениям, но «буквально навязывал свои жизнеописания читателям». А такая экспансия «запрограммирована » именно убежденностью в том, что «не в книгах хранится учение, а в человеке». Книга лишь замещает человека. И, чтобы понять написанное, необходимо, повторим, понять того, кто держал перо.

Как воплощением поэзии, живым ее олицетворением выступает сам поэт, так персонификацией философии оказывается сам философ. И если стихи нужны [167] прежде всего самому лирику, то и сентенции и максимы жизненно необходимы в первую очередь самому мыслителю. Философия, убеждает книга, это не научная дисциплина и не умственная деятельность, а способ существования.

Впрочем, тут неизбежен ревностный возглас: а как же постулат Гегеля о том, что личностную самобытность мыслителя не должно абсолютизировать? Вспомним: «Когда я мыслю, я отказываюсь от моей субъективной особенности, углубляясь в предмет, предоставляю мышлению действовать самостоятельно, и я мыслю плохо, если прибавляю что-нибудь от себя» («Наука логики»).

Но тем-то и отличен философствующий романтик Фридрих Ницше от рациоцентриста Георга Вильгельма Фридриха Гегеля, что он считал совсем иначе: «В философе нет совершенно ничего безличного, и в особенности его мораль явно и решительно свидетельствует, кто он такой, т. е. в каком отношении по рангам состоят друг с другом сокровеннейшие инстинкты его природы» («По ту сторону добра и зла»). Единодушие с героем книги и предопределило установку ее автора: философия есть автопортрет философа.

Чтобы писать о Ницше, нужна творческая отвага. Не единственно потому, что мировая ницшеана необозрима, но и потому, что сам Ницше писал блистательно. Принципиально отлично от стилистически дистиллированной гегелевской систематики: емко, парадоксально, афористично, образно, иронично (Чехов даже не удержался заметить, что философия Ницше не столь убедительна, сколь бравурна). И разговор о нем предполагает дерзкую готовность автора тянуться до своего героя собственной субъективностью. То есть не просто мыслью, но и стилем. Стилом. Почерком, если угодно.

Уже было замечено, что если из наследия неистового дионисийца вычесть поэзию, то оно и окажется проповедью аморальности и насилия, индивидуализма и экстремизма. Чуткий к нюансам и оттенкам немецких первоисточников (см. те же вступительные этюды о тонкостях перевода), А. Перцев сам пишет увлекательно, превращая интеллектуальный детектив в антропологический. Ему дано постичь своего героя в его слове, потому что он умеет выразить в слове себя. Приведу, вынужденно пунктирно, одно из его попутных, вроде бы, размышлений: «Дети ХIХ столетия относились к себе с уважением, а потому полагали: их мысли и чувства достаточно ценны для того, чтобы быть записанными. Никто не желал предстать перед потомками небрежным и косноязычным. Неумения писать в девятнадцатом веке стыдились. Это, если угодно, было делом чести».

Занимающиеся философией ХIХ века в ХХI столетии тоже, оказывается, способны на такое к себе и своему письму отношение. Строки произведения Александра Перцева отнюдь не диссонируют со строчками «Веселой науки» и другими сочинениями ее автора. Я, признаюсь, со времен «Антропологии мифа» А. Лобка не читал у гуманитариев Урала исследования, написанного столь внятно и азартно, но и совсем не «по-офицерски», без той непререкаемой уверенности в собственной правоте, которая иной раз мешает поверить даже тому, что Волга впадает в Каспий.

Эссеистичность для гуманитария совсем не грех. Чтобы состояться, книге надлежит быть не утоляющей интеллектуальный голод, а возбуждающей аппетит мысли. Вот почему этот светлый том с профильной фотографией базельского философа над названием встал у меня на книжной полке рядом с известным черным его двухтомником 1990 года. Соседство тем более оправданное, что завершается книга А. Перцева обширным приложением, содержащим перевод избранных афоризмов из «Человеческого, слишком человеческого». В двухтомнике эту книгу представляет версия С. Л. Франка. Подождем выхода полного перевода ключевого для Ницше труда, чтобы убедиться, будет ли новый вариант поэтичнее и, тем самым, точнее.