Ницше – между переводом и интерпретацией
Журнал "Пушкин", 2009, №2, С.179-183
Статья А. В. Перцева, опубликованная в журнале «Хора», затрагивает чрезвычайно важную и почти не разрабатывавшуюся у нас тему. Разумеется, я не имею в виду заявленную в заголовке екатеринбургского философа тему «русскости» и «русскоязычия» переводчиков. Заголовок этот настолько странен и случаен, настолько не имеет отношения к предмету статьи, что мне видится за ним не намек и ирония, и тем более не мысль, а просто профессорская неуклюжесть. Возможно, что Перцев хотел сказать нечто более изящное и остроумное, но просто не смог, за нехваткой «языкового чутья, подобающего русскому человему». Как бы там ни было, о заголовке своем сам Перцев напрочь забыл по ходу статьи. Поделив переводчиков Ницше на «русских» (знающих язык «в нюансах») и «русскоязычных» (знающих язык «в общем и целом»), автор через несколько страниц сетует, что «козни русских переводчиков Ницше неисчислимы и разнообразны». Каковы же тогда козни «русскоязычных», хочется спросить, но ответа мы уже не получим. Родник данной мысли иссяк на редкость быстро, или же ушел в «глухие подземелья», где мыслям такого рода самое место.
Впрочем, подобные несуразицы не умаляют одной серьезной заслуги Перцева: он дал повод завести разговор о переводах Ницше в то самое время, когда этот разговор оказывается особенно актуальным и предметным. Дело в том, что представляемое мной московское издательство «Культурная революция» уже пятый год работает над изданием Полного собрания сочинений Фридриха Ницше в 13-ти томах. За основу взято немецкое академическое собрание сочинений под редакцией Колли и Монтинари (Kritische Studienausgabe), вследствие чего 13-томник включает в себя не только шесть томов произведений Ницше, но и огромный объем (более четырех тысяч страниц) фрагментов из наследия. На данный момент уже вышли тома с наследием 70-х и второй половины 80-х годов, а также 4-й том – «Так говорил Заратустра».
При взгляде на титульный лист этого тома многие задаются вопросом: почему мы опять издаем перевод Антоновского? Тем более, что помимо работ дореволюционных переводчиков, на сегодняшний день уже опубликованы и переводы Рынкевича и Голосовкера, оставшиеся почему-то вне поля зрения Перцева. Ответ на этот вопрос в общих чертах может выглядеть так: с переводом Антоновского, как бы несовершенен он изначально ни был, можно работать, его можно шлифовать и исправлять, – и этот путь представляется оптимальным до тех пор, пока не появится новый перевод, конгениальный оригиналу. Почему таковым не является перевод Голосовкера или почему его не сочли таковым редакторы тома, об этом можно говорить долго, но уже, пожалуй, «факультативно», то есть без профессора Перцева, который до сих пор выискивает погрешности в двухтомнике 1990-го года издания и пребывает в убеждении, что все они будут «в самом скором времени переизданы в составе собрания сочинений Ницше». Между тем 4-й том в редакции Е.В. Ознобкиной и В.А. Подороги вышел еще летом 2007 года, видимо, как раз о ту самую пору, когда Перцев искал на страницах русскоязычного «Заратустры» свои «смехи», говоря языком прежнего Антоновского.
В издании 2007 года «десять смехов» были исправлены на «десять поводов к смеху» (страница 29, строка 22), причем я не вполне уверен, что этот гладкий общеупотребительный вариант лучше нелитературных, зато вполне библейских «смехов» («смех сделал мне Бог» (Быт. 21, 6), говорит забеременевшая на старости лет Сарра). Зато несомненно требовалось заменить «изодранное» тело на «изуродованное», что и было сделано на странице 19 в строке 37. Еще одна маленькая поправка: «Кто из вас может одновременно смеяться и быть возвышенным» (41, стр. 28-29) снимает еще один перцевский повод к смеху.
Вместо «ш» и т.д. стало «сон стучится ко мне в глаза… Поистине, мягкими шагами приходит он ко мне, любимейший из воров, и похищает у меня мои мысли; глупый стою я тогда, как эта кафедра. Но недолго стою я: вот я уже лежу» (29, стр. 27-32).
Этими смехами автор статьи не ограничился, а напрасно. Уже первый, очень пространный, почти эпический «смех» Перцева заставил его уйти от оригинала настолько далеко, что перевод в его исполнении превратился в интерпретацию. Что довольно странно для того, кто в своем финальном утверждении требует от перевода «точности сопромата». Впрочем, тут я готов пойти навстречу екатеринбургскому профессору и добавить в его статью одну мысль, сформулированную замечательным поэтом и переводчиком Анатолием Гелескулом: «чтобы было так же, как в оригинале, надо чтобы стало иначе». Это, правда, относится к переводу поэзии, но ведь Перцев и Ницше называет «поэтом». И, сам, будучи не чужд изящной словесности, переводит tiefe Brunnen как «глухие подземелья». Что не так уж плохо и, как знать, может быть и схватывает каким-то телепатическим образом интенцию Ницше. Вот только к «сопромату» это не имеет никакого отношения. Право, если бы Перцев завершил свою статью постулатом: «перевод – наука столь же точная, как телепатия», он был бы куда остроумнее, а заодно и (по-ницшевски и по-уайльдовски) ближе к истине.
Редактор издания 2007 года Ознобкина не стала уходить настолько далеко от оригинала, остановившись на буквальном и притом достаточно многозначном переводе tiefe Brunnen как «глубокие колодцы» (с. 322, строки 26-27). Такой вариант Перцев отвергает априори, называя его «явной несуразицей». «Пророку в колодцах делать нечего. Он не занимается водоснабжением», – уверяет профессор, демонстрируя, что юмор, а вернее, юморок его отнюдь не уайльдовский, а вполне себе простецкий. И как следствие очень неточный. Во-первых пророки, как свидетельствует основная их среда обитания – Библия, –очень даже занимаются водоснабжением. Достаточно вспомнить Моисея в Синайской пустыне (Исх. 17, 1–6). Зато, во-вторых, колодцы не всегда могут выполнять функцию водоснабжения, особенно в тех местах, откуда родом Заратустра. Бывают и высохшие колодцы, и в один из них в той же Библии был брошен Иосиф. Как богословие и религиоведение соотносят образ Иосифа с Христом, а высохший колодец (на еврейском «бор» или «беэр», яма с отвесными стенами, вырытая для набора воды), куда сыновья Иакова бросили своего брата – с могилой Распятого, об этом я даже не буду упоминать, дабы не перегружать знатока родников и водопроводов свежей информацией.
В сухом и даже пересохшем, как тот колодец, остатке получается, что и буквальный перевод «глубокие колодцы» приводит читателя туда же, куда Перцев не может попасть иначе, как пересказывая Ницше своими словами. А пересказывать своими словами ему хочется снова и снова. Это такой, совершенно недопустимый, метод перевода, когда оригинал приводят в соответствие с переводческими представлениями о прекрасном, разумном и уместном. А то, что перцевские представления о прекрасном и уместном сильно расходятся с ницшевскими, хотя профессор и тщится толковать его единственно верным образом, сомневаться не приходится. На самом деле Перцева и впрямь, как заметил Свасьян, «беспокоит Ницше». Именно ему он то и дело раздраженно выкрикивает: «Яснее надо выражаться, черт тебя побери!» Зачем Ницше говорит про «уши», когда имеет в виду «внутренний слух»? Ясней надо выражаться! Зачем собирается снимать перед другом одежды и отдавать ему себя? Ведь читатель может невесть что подумать. И думает уже, благо Перцев озвучил все «пацанские» ассоциации не хуже эстрадного юмориста. Или того самого непутевого абитуриента, которому профессор на протяжении всей статьи то и дело порывается снизить оценку. Зато, озвучив, берет Ницше под свою опеку («он ни чем не виноват») и вкладывает в его проштрафившиеся уста собственное умопомрачительное толкование: оказывается Kleid tragen означает «выряжаться, то есть облачаться в маскарадный костюм, который принято носить в обществе, где все скрываются под личинами». На кого такой прием, спрашивается, рассчитан? На нерадивого абитуриента, не выучившего немецкого? Или же дело просто в том, что, поймав кураж, профессор удержу не знает, и шутить начинает надо всем без разбора, – в том числе и над оригиналом? Заратустра не говорит про «маскарадные костюмы, которые принято носить в обществе». Он выражается по-библейски просто, повторю еще раз на радость Перцеву: «Ты не хочешь перед другом носить одежды? Для твоего друга должно быть честью, что ты даешь ему себя, каков ты есть?» (с. 58, стр. 27–29) (Du willst vor deinem Freunde kein Kleid tragen? Es soll deines Freundes Ehre sein, dass du dich ihm giebst, wie du bist?). Может быть, под Kleid tragen («носить одежды», без малейших коннотаций) Ницше и подразумевает в том числе «выряжаться», но он этого не говорит и говорить не собирается, предоставляя читателю вкладывать собственные смыслы. Недаром его произведение носит подзаголовок «Книга для всех и ни для кого». Перцев же хочет непременно сделать ее «Книгой для всех и для каждого». Вернее даже, для таких, как он сам.
Разумеется, долго находиться в таком вопиющем внутреннем противоречии, когда приходится «защищать» Ницше от него же самого, Перцев не может. Поэтому вскоре начинает прямо говорить о «ляпах» Ницше, которые следует исправлять переводчику. Не будем делать вид, будто у классиков не бывает «ляпов». Достаточно вспомнить лермонтовскую «львицу с гривой на хребте». Однако исправление ошибок оригинала путем их сглаживания – вещь для теории перевода неслыханная. Существует, к примеру, принцип компенсации, когда в отдельных местах благодаря особенностям языка перевода переводчик может несколько обогатить исходный текст. Это оказывается своеобразной компенсацией за то, что он неминуемо проигрывает на других отрезках текста, поскольку за автором всегда заведомое преимущество, складывающееся из того, что он свободно выражает свою мысль и свое ощущение на родном ему языке. Переводчик такой возможности исходно лишен. Но он может постараться освоить мысль автора и присвоить себе его чувства, при условии, если ему хватает на то ума и сердца, вернее, если его мысль и его чувство предрасположены к движению в том же направлении, что и авторские. Только благодаря такому совпадению факторов и бывают возможны удачи в переводе художественной литературы. Но можно ли считать произведения Ницше художественной литературой и, в частности, изящной словесностью, belles lettres? Несомненно, да, и несомненно, нет. То есть «да» с таким количеством оговорок, что оно превращается едва ли не в свою противоположность. Здесь нелишне вспомнить и то, как характеризовал свое творчество сам Ницше, который если и применял к нему слово «литература», то только в кавычках, с коннотациями или же вот в таком контексте: «я со страстной и ранящей смелостью говорю о проблемах из числа труднейших на свете, … при этом я, как того требует в таких случаях высшая порядочность, щажу себя ничуть не более, чем кого-либо или что-либо другое: вдобавок я придумал новую языковую личину для этих во всех отношениях новых вещей, – а мой слушатель по-прежнему не слышит здесь ничего, кроме стиля, к тому же еще и дурного стиля, и сокрушается под конец, что его надежда на Ницше как писателя теперь серьезно пошатнулась. Я что, интересно, литераторствую?! Похоже, что даже в моем «Заратустре» он видит лишь некое высшего рода упражнение в слоге». Это слова из письма критику, между прочим, будущему Нобелевскому лауреату по литературе, Карлу Шпиттелеру. Ницше не литераторствует и не философствует (в том числе «молоточком», к которому мы еще вернемся), – он «со страстной и ранящей смелостью» говорит о труднейших проблемах, не щадя при этом никого, в том числе самого себя. Он признает как недостаток, что «пишет в чем-то еще “очень по-немецки”» (это уже цитата из письма Брандесу), но тут же добавляет, что «многие слова приправлены у меня по-другому, их вкус для меня несколько иной, чем для читателей… В шкале моих переживаний и состояний перевес на стороне более редких, отдаленных, тонких звуковых частот в сравнении со средней нормой». И, наконец, снова по поводу статьи Шпиттелера: «сложность моих произведений заключается в том, что в них присутствует перевес редких и новых состояний души над нормальными… Для этих незафиксированных и часто едва ли фиксируемых состояний я ищу знаков!».
Переводчик Ницше, несомненно, должен все это учитывать (равно как и понимать, что Ницше действительно «пишет кровью»), и искать в том числе новых «знаков», подчас, быть может, не вполне привычных для русского языка, смещающих традиционное словоупотребление. Более того, искать как чего-то своего, кровного, переводить собственной кровью, и в каком-то смысле, по выражению Жоржа Батая, «быть Ницше». Огромной заслугой того же К. Свасьяна в переводе «Веселой науки» являются его попытки донести до нас на русском как раз это ницшевское смещение нюансов языка, пульс его письма. Эти попытки не всегда увенчиваются успехом, поскольку перевод по определению занятие проигрышное (и в этом смысле джентльменское – как заметил Борхес, «джентльмен всегда стоит за безнадежное дело»), однако те «раунды», которые Перцев устраивает между двумя переводчиками, могут вызвать на самом деле только одну реакцию: «рефери на мыло!». Перцев заранее решил, кто у него победит, поэтому переводческих удач Свасьяна он просто не замечает. К примеру, «обветренных скалистых чудищ», у которых «трепещет сердце в груди» от «землетряси(те)льного» (тут Свасьяну не хватило всего полшага) такта. А вот не такая яркая удача, зато честная попытка совладать с оригиналом, смещающим смысловые нюансы родного языка: «Всякий большой шум заставляет нас полагать счастьем тишину и даль. Когда мужчина стоит среди своего шума, среди прибоя своих бросков и набросков» (в оригинале: inmitten seiner Brandung von Wuerfen und Entwuerfen). Прибой – набегающие волны, как броски – каждый бросок оставляет свой новый, неповторимый набросок на береговой линии. Получилось, хотя, казалось бы, дело швах. А что получилось у Николаева? А он просто этого не перевел, втихаря, даже отточия не поставив. Вот за это ему, видимо, Перцев и присуждает победу. Не стал переводить «ляп» Ницше, который неясно, черт его побери, выражается. Не перевел трудную часть фразы, и все вышло очень гладенько, «без шума и пыли», как говорится в одном, памятном и профессорам и студентам фильме. Хотя, нет, шум как раз остался: «И вот, когда человек стоит среди своего шума». Дальше – гладь, без всяких тебе бросков и тем более набросков. Зато какая у Николаева чудесная фраза перед этим, литературная во всех смыслах слова, достойная даже не писателя Кармазинова из «Бесов», а какой-нибудь уездной Марьи Антоновны из «Ревизора»: «Вся эта великая суматоха заставляет нас искать своего счастья в покое и уединении» (это вместо «Alle grosse Laerm macht, dass wir das Glueck in die Stille und Ferne setzen). Вот как переводить Ницше-то надо, оказывается. Книжным русским языком. «Искать своего счастья (лучше бы «счастия») в покое и уединении». Видимо, это тот Ницше, который «литераторствует» и «упражняется в слоге». И который «деликатен и застенчив» (как уездная барышня), а также «хил и немощен», так что силенок не хватает размахивать молотом. Правда, почему-то называет себя «роком» и «динамитом».
Тут, пожалуй, прежде чем мы перейдем к завершающему этапу – «философствованию молоточком» – следует сказать об образе самого Ницше, о двух его сторонах – «страннике и его тени» или же «терминаторе и его жертве». Ницше одновременно и тот, и другой, а те, кто не желают этого видеть, пусть лучше отойдут от него куда-нибудь в сторонку, хоть к тому же Шпиттелеру – не такая уж и плохая компания. Перцев занимается делом вроде бы полезным, объясняя, что Ницше не «проповедник насилия» и не призывает толкать падающих, а просто учит технике безопасности (тут Перцев совпал со мной на удивление буквально – об этом я писал в «Независимой газете» в апреле 2008 года), но делает это прямо-таки унизительным для Ницше способом, ссылаясь на его «хилость» и так сказать некондиционность. Так злоупотреблять биографическими сведениями – просто нехорошо, а по отношению к противнику этики сострадания – нехорошо вдвойне.
Деликатность Ницше в сочетании с его болезненностью, безусловно, добавляют своих тонов образу мыслителя, и для тех, кто ценит Ницше, эти тона тоже важны и по-своему дороги. Как составитель и переводчик тома писем Ницше я и сам приложил немало усилий для того, чтобы наш читатель мог представлять себе автора «Заратустры». Но даже и человеческий образ Ницше не настолько безответен, чтобы им можно было так вот злоупотреблять, определяя мыслителя в разряд божьих коровок. А уж автором он во всяком случае был не «хилым», не «немощным», не застенчивым и не особенно деликатным. И вполне мог философствовать молотом, но, судя по его собственным признаниям, предпочитал артиллерию и динамит, как более эффективное орудие. Пролетариатом не особенно увлекался, но нельзя сказать, чтобы так вот прямо не любил. Во всяком случае, гораздо резче, чем о пролетариате, выражался о «гордом племени филологов», не только относя себя к нему, но и исключая себя из него: «99 из 100 филологов не следовало бы быть ими» (в наброске к «Мы, филологи»), «на филологию я смотрю как на уродца, зачатого богиней философией от идиота» (в письме другу).
Однако, как бы в конце 1888 года ни стращал Ницше окружающих динамитом в лице себя, в «Сумерках идолов» он еще ничего не взрывает и не крушит. В предисловии он говорит о том, что значит «выслушивать» идолов, «прислушиваться» к ним, – тут Перцев прав. Прав он и в том, что в предисловии едва ли подразумевается молот-кувалда. Это распознали еще в одном из изданий 1900 года, где название книги переведено как «Помрачение кумиров или о том, Как можно философствовать с помощью молотка». Правда, переводчик (смотрящийся временами куда выигрышнее Полилова), стремясь воочию представить себе то, о чем говорит Ницше, слегка промахнулся и добавил действительно немилосердную интерпретацию-отсебятину (выделяю ее курсивом): «Поставить здесь сразу вопросы, твердо, вбивая их как бы молотком». Главное, однако, не в этом. И даже не в том, что само немецкое название претерпело длительную эволюция, задокументированную, кстати, уже и на страницах русского ПСС Ницше, в 13-м томе, вышедшем в 2006 году, – эволюцию от Goetzen-Hammer («Молота для кумиров») до окончательного варианта. Главное в том, что у книги есть не только предисловие, но и эпилог, где Hammer, будь он сколь угодно многозначен, будь он поначалу хоть трижды «молотком» и даже «молоточком», однозначно и окончательно превращается в «молот». В конце книги молот заговорил сам («Hammer redet») словами Заратустры: «почему вы так мягки?», «станьте тверды!». Но у кого же достанет юморка сказать, что это детская история про «Городок в табакерке», где молоточки постукивают и приговаривают, и что обращаются они к вздутым животикам?!!
В руках Ницше «Hammer» играет всеми своими значениями и вырастает в конце концов до сокрушительных размеров. Ну а в руках переводчика – три разных слова, разных инструмента. В тексте он еще может раскладывать их по полочкам, но для названия должен выбрать только один инструмент, один размер, один смысл. На что ему тут ориентироваться – на исходный посыл или на итоговую тенденцию? И может ли он игнорировать контекст охватывающего эту книгу со всех сторон, переплетающегося с ней «безмерно трудного и решительного начинания, которое, будь оно понято, расколет пополам историю человечества. Его смысл заключен в трех словах: “переоценка всех ценностей”». Конечно, можно назвать это, как и вообще последние книги Ницше, и саму туринскую катастрофу, очередным – главным – «ляпом» Ницше, но он собирался «раскалывать историю человечества пополам», а также «расстреливать ее пополам», – не молоточком же. Даже в предисловии к «Сумеркам идолов» Ницше называет эту книгу «объявлением войны» и датирует внизу: «день, когда была окончена первая книга “Переоценки всех ценностей”».
Но все-таки мы еще раз пойдем Перцеву навстречу и предположим на мгновение, что он прав, и что, говоря «молот» или «молоток» (Hammer), Ницше везде подразумевает «молоточек» (Haemmerchen). Что он не собирается раскалывать историю человечества собственноручно, а лишь создает путем простукивания предпосылки для того, что она раскололась сама. Можно ли в таком случае поставить «молоточек» в заглавие книги и считать дело сделанным? Нельзя. Sapienti sat. А для тех, кому не достаточно, приведем только одно соображение: название должно быть жизнеспособным и уметь обходиться без примечаний, меж тем как ни один читатель на свете не угадает без примечания фантазию Перцева, будто врачи Ауэрбрюггер и Шкода использовали для выстукивания больного тот молоточек, которым проверяют коленный рефлекс. И решат, что Ницше использовал молот очень маленького размера, – видимо, из-за пресловутой слабости здоровья.
Переводить и интерпретировать – разные занятия. Никто не возбраняет Перцеву, как и всякому другому профессору философии, заниматься интерпретацией Ницше. Дело это в общем-то беспроигрышное, в отличие от перевода. Мне в этой связи вспоминается фраза, попавшаяся в переводе одной французской статьи о Ницше: «Толкование Ницше никогда не прекращалось и составляло самую сущность реальности». Сильная фраза, не правда ли? Ошарашивающая. При желании можно было бы написать вокруг нее целую статью про толкования и философские переводы, начиненную перцевским юморком. Но мы в редакции просто сверили ее с оригиналом, получили, естественно: «Толкование Ницше никогда не прекращалось, и в этом вся суть», и пошли дальше. То же и с томами полного собрания сочинений. Мало ли какие перлы попадаются в пути. Можно было бы издать специальный том на тему «как было» и «что имелось в виду», который бы пользовался большим успехом, так что раздающийся смех пробуждал бы по ночам не отдельные семьи, а целые кварталы. Но мы ограничиваемся тем, «что стало» в результате сплошной, строчка за строчкой, сверки, и стараемся, чтобы отредактированный перевод не содержал в себе готовую интерпретацию (что бывает очень и очень непросто, особенно при переводе незаконченных предложений в томах из наследия), чтобы он был по возможности точен по смыслу и интонации, и мог служить опорой для последующего осмысления и толкования. И если «последние людей», по мнению Заратустры, непроизвольно жмурятся и моргают (blinzeln), то пусть они и на русском делают это непроизвольно, а уж Перцев волен писать статью «Последний человек как самодовольный хитрован», вкладывая во все слова лично ему подмигивающий смысл.
Напоследок еще раз из писем Ницше: «Вам хочется побудить меня сказать больше, чем мне хочется самому? Или я должен опуститься до абсурдной роли объяснителя моего «Заратустры» (или его зверей)? Для этого, полагаю, однажды появятся кафедры и профессора»
Они и впрямь появились. Теперь вот еще и в Екатеринбурге.