Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Гельдерлин пишет отрывки из поэмы в прозе, героем которой является молодой грек, скорбящий о падении своего народа; являясь как бы слабым прообразом будущего Заратустры, он призывает лучшую часть человечества к возрождению. Гельдерлин набрасывает три сцены из трагедии: герой ее, Эмпедокл, агригентский тиран, поэт, философ, надменный вдохновитель черни, эллин, единственный по своим достоинствам даже среди эллинов, маг, повелитель всей природы, пресытившийся всеми наслаждениями, какие только может дать жизнь, удаляется на вершину Этны, отстраняет от себя просьбы и мольбы семьи, друзей и народа и однажды вечером, при лучах заходящего солнца, бросается в отверстие кратера.
Несмотря на всю захватывающую мощь поэмы, Гельдерлин бросает ее недоконченной; его мучает и тяготит тоска жизни, он хочет покинуть Германию, где ему пришлось так много страдать, и освободить близких от присутствия такого бесполезного и нудного члена семьи, как он.
Ему находят место во Франции, в Бордо и он едет туда. Через шесть месяцев он возвращается домой, весь в лохмотьях, с лицом и руками, сожженными солнцем. Не отвечает на вопросы. С большим трудом удается узнать, что он прошел пешком через всю Францию под палящими лучами августовского солнца. Он лишился рассудка и медленно угасал, не приходя в сознание, в течение сорока лет. Гельдерлин умер в 1843 году, за несколько месяцев до рождения Ницше. Какой-нибудь платоник сказал бы, пожалуй, что душа одного гения переселилась в тело другого. В телах этих двух людей жила та же самая германская, романтическая по природе и классическая по духу, душа, разбитая на пути к достижению своих стремлений и приведшая их обоих к одинаковой жизненной развязке. И кажется, что в судьбе обоих сказался слепой труд расы, которая, не прерывая своего монотонного существования, посылает в мир, как мать, из столетия в столетие близнецов по духу на одно и то же испытание.
В этом году при приближении лета Ницше страдал сильными болями в глазах, имевшими какое-то неясное, может быть, нервное происхождение. Вакации были для него поэтому испорчены, но ему разрешили прожить в Наумбурге до конца августа, и радость от этой отсрочки вознаградила его за перенесенные огорчения.
С добрыми намерениями возвращается Ницше в Пфорту. Он хотя и не разрешил, но проанализировал свои сомнения и мог без вреда для самого себя снова отдаться усиленным занятиям и стать прилежным учеником; в то же время он не перестает читать самые разнообразные книги вне своего школьного курса. Каждый месяцу он пунктуально посылает в Наумбург двум своим товарищам целые поэмы, отрывки балетной и лирической музыки, критические и даже философские опыты. Эти личные занятия не мешают его школьной работе. Под руководством прекрасных учителей он изучает языки и древнюю литературу. Ницше чувствовал бы себя совершенно счастливым, если бы на пути у него не стоял назойливый вопрос об избрании себе будущей карьеры.
“Меня волнует мое будущее, - пишет он в мае 1863 года своей матери, - все обстоятельства моей жизни, как внешние, так и внутренние, говорят о том, что будущая моя жизнь будет полна тревоги и неизвестности. Я глубоко уверен в том, что достигну должной ступени в той профессии, которую выберу, но вместе с тем у меня не хватит силы отказаться ради профессии от многого другого, что для меня в равной степени интересно. Чем я буду заниматься? Я еще не решил этого вопроса, хотя вполне сознаю, что подобное решение зависит исключительно от меня самого; я знаю твердо только одно, что если примусь за изучение какого-либо дела, то изучу его до самого дна; от этого выбор делается, конечно, только еще затруднительнее, так как надо найти такое дело, которое захватило бы меня безраздельно. А сколько мы видим несбывшихся надежд! Как легко сбиться с настоящей дороги под влиянием мгновенного увлечения, семейных традиций, своих личных желаний! Положение мое действительно крайне затруднительно. У меня так много стремлений и желаний, что если бы я удовлетворил их все, то был бы очень образованным человеком, а никак не “профессиональным тупицей” (animal professionel). Ясно, что я должен был бы отказаться от некоторых своих наклонностей и, взамен них, развить в себе новые. Но что же именно я должен выбросить за борт моей жизни? Может быть, как раз самых любимых своих детей?!”
Наступают последние вакации и начало последнего учебного года. Без всякого неудовольствия возвращается Ницше в свою старую школу; он успел привязаться к ней и перед скорой разлукой невольно жалеет ее.
Режим школы к тому времени стал значительно мягче: Ницше получил в свое распоряжение отдельную комнату и, вообще, стал пользоваться некоторой свободой.
Он часто получает приглашения к обеду от своих профессоров и даже знакомится в стенах школы впервые со светскими удовольствиями.
У одного из процессоров Ницше встретился с симпатичной молодой девушкой и, после нескольких свиданий с нею, влюбился в нее.
В продолжение нескольких дней он мечтал о том, как снесет ей книги и будет вместе с нею заниматься музыкой. Чувство первой любви было томительно прекрасно, но девушка скоро покинула Пфорту, и Ницше снова принялся за будничную работу, закончив свои эстетические и умственные наслаждения чтением “Пира” Платона и трагедий Эсхила. Иногда по вечерам Ницше садился за рояль, а его друзья Карл фон Герсдорф и Пауль Дейссен с упоением слушали его музыку. Он играл им Бетховена, Шумана, а иногда и импровизировал.
Поэзия по-прежнему волновала его душу. Часто, во время перерыва между занятиями, он по старой памяти отдавался во власть лирических настроений.
Утром Светлого Воскресения Ницше ушел из школы к себе домой, прошел прямо в свою комнату и там в уединении предался мечтам, и множество видений посетило его душу. Он пишет; после долгого перерыва и невозможности заниматься любимым делом он особенно остро переживает всю силу наслаждения творчеством. Разве эта страница, вылившаяся из-под его пера в это пасхальное утро, не равна по своей силе будущему Заратустре?
“Вот я сижу у камина вечером в первый день Пасхи, закутавшись в халат. Идет мелкий дождь. Нас двое – я и одиночество. Листок белой бумаги лежит передо мной на столе, я смотрю на него и бесцельно вожу пером. Множество образов, чувств и мыслей теснится в моей голове, давит на нее и стремится вылиться на бумаге. Одни из них громко требуют, чтобы я высказал их, другие противятся этому. Первые -–молоды, они торопятся жить, другие же – зрелые, хорошо осознанные мысли, как старики, с неудовольствием смотрят на вмешательство новой жизни, ворвавшейся в их мир. Ведь только в борьбе новых и старых начал способно определиться наше настроение; ведь только момент борьбы, победа одной стороны и поражение другой могут в любую минуту нашей жизни называться состоянием нашей души, нашим“Stimmung”…
Много раз подстерегая свои мысли и чувства и анализируя их в религиозном уединении, я переживал такое состояние, как будто кругом меня волновались и гудели целые дикие орды и от крика их содрогался и как бы разрывался самый воздух. Так чувствуют себя орел и гордая мысль человека, когда они приближаются к солнцу.
Постоянная борьба питает и укрепляет душу, от этой борьбы вырастают нежные прекрасные плоды; она разрушает старый мир в жажде новой жизни; душа умеет отважно бороться, и какою вкрадчивой делается она, когда завлекает противника; она заставляет его слиться с нею воедино, неотступно держит в своих объятиях. Подобное ощущение в такую минуту составляет все наше счастье и все наше горе, но оно уже спадает с нашей души через мгновение, как покрывало, обнажая другое переживание, еще более глубокое и возвышенное, перед которым оно растворяется и исчезает. Таким образом живут впечатления нашей души, всегда единственные, несравнимые, несказанно молодые, ежеминутно углубляющиеся и быстролетные, как принесшие их мгновения.
В такие минуты я думаю о любимых мною людях, в моей памяти воскресают их имена и лица; я не хочу сказать, что на самом деле их природа непрестанно делается глубже и прекраснее; верно только то, что вставая передо мною, картины прошлого производят на меня более тонкое и острое впечатление, потому что рассудок никогда не переступает во второй раз уже пройденную грань. Нашему уму свойственно стремление постоянно расширяться. Я приветствую вас. Дорогие мгновения, чудесные волнения моей мятущейся души; вы так же разнообразны, как природа, но вы величественнее ее, так как вы непрестанно растете и боретесь, цветок же – наоборот: он благоухает сегодня так же, как и в первый день творения.
Я не люблю теперь так, как любил несколько недель тому назад, и я уже теперь больше не во власти тех настроений, под влиянием которых взялся за перо”.
Фр. Ницше вернулся в Пфорту, чтобы держать выпускные экзамены. Он едва не провалился и по математике не получил нужного балла, но профессора не обратили на это внимания и выдали ему диплом. С болью в сердце покинул Ницше школу. Душа его всегда обладала способностью быстро привязываться к месту и жилищу, в равной степени она дорожит воспоминанием о счастливых минутах и о меланхолических настроениях.
Прощание учеников со школой сопровождалось известной церемонией. В последний раз вся школа собирается на общую молитву; выпущенные ученики вручают своему наставнику письменную благодарность. Ницше написал ее с пафосом и в торжественном стиле. Вначале он обращается к Богну: “Моя первая благодарность принадлежит Ему, всем меня одарившему! Что, кроме горячей благодарности всего моего сердца, полного любовью, принесу я Ему? Этою чудною минутой моей жизни я также обязан Его благости. Да будет милость Его всегда со мною!” Затем он обращается с благодарностью к королю и благодарит его за… “доброту, которая помогла мне поступить в школу”. Далее он говорит об уважаемых учителях и дорогих товарищах: “Теперь я обращаюсь к вам, мои дорогие друзья!.. Что же сказать мне вам на прощанье? Я понимаю теперь, почему растение, выдернутое из вскормившей его земли, медленно и с трудом принимается на чужой почве. Смогу ли я существовать без вас? Привыкну ли я хоть когда-нибудь к другим людям, к другой обстановке? .. Прощайте!2
Не удовлетворившись этими пространными излияниями, он пишет еще прощальные стихи уже для самого себя:
“Пусть будет так; я не нарушу течения жизни.
Пусть будет со мною то же, что и с другими:
Они уходят, их легкий челнок разбивается,
И никто не может указать то место, где он затонул.
Прощайте, прощайте! Колокол звонит на корабле.
Я все еще медлю, и гребец торопит меня…
А теперь смело вперед по волнам, не боясь грозы
И подводных камней…
Прощайте! Прощайте!..”
П. ГОДЫ ЮНОСТИ
В середине октября 1862 года Ницше покидает Наумбург и отправляется в боннский университет. Вместе с ним едет его товарищ Пауль Дейссен со своим кузеном. Молодые люди не торопятся, останавливаются в прирейнских деревушках и совершают весело свой путь, опьяненные внезапно наступившей свободой. Пауль Дейссен, ныне профессор в Киле, с гордостью и воодушевлением солидного и благодушного буржуа рассказывает нам о бесконечных проделках, шалостях и безудержной радости своей далекой юности.
Трое друзей верхом разъезжают по деревням. Ницше, пожалуй, слишком увлекается питьем пива в попутных харчевнях, а измерение длинных ушей его верхового коня интересует его больше, чем красивые пейзажи. “Это осел”, - утверждает он. “Нет, - возражают его спутники, - это лошадь”. Ницше еще раз измеряет уши животного и твердо заявляет: “Это осел”. Домой юноши возвращаются только на рассвете. Они наполняют своим шумом и криком весь городок и своим поведением скандализируют местное общество. Ницше распевает любовные песенки, а молодые девушки, разбуженные шумом, подбегают к окнам и из-за занавесок любуются всадниками. Все это продолжается до тех пор, пока из ворот какого-нибудь дома не показывается один из почтенных обывателей; пригрозив пристыженным озорникам, он загоняет их в гостиницу.
Наконец, друзья поселяются в Бонне. Все живо интересует их. Университеты в то время пользовались особым престижем. Свободные университеты только и вносили живую жизнь в дряхлое тело еще не объединившейся Германии. Они имели за собой славную историю, и их окружал ореол еще более славных легенд. Народ знал, что молодые ученые Лейпцига, Берлина, Йены, Гейдельберга и Бонна, воодушевленные своими учителями, вооружились против Наполеона во имя спасения немецкой нации; народ знал также, что эти ученые боролись и борятся против деспотизма и клерикализма во имя свободы Германии, народ любил важных профессоров и шумных студентов, в самом благородном образе олицетворявших трудолюбивую, вооруженную для труда родину. Не было, пожалуй, ни одного мальчика, который не вспоминал бы о своих школьных годах как о лучшем времени своей жизни; не было ни одной, даже самой скромной девушки, которая бы не грезила о молодом, невинном студенте; и сама мечтательная Германия не имела, пожалуй, лучшей мечты: она была бесконечно города своими университетами, рассадниками знания, смелости, добродетели и веселья. "“ приехал в Бонн, - пишет Фр. Ницше в одном из многочисленных отрывков, где он сам себе рассказывает свою жизнь, - с горделивым предчувствием богатого неисчерпаемыми событиями будущего"” Ницше знал, каким громадным влиянием пользовался в то время университет. Он горел нетерпением узнать поскорее своих современников, о которых он думал, с которыми духовно жил все время.
Большая часть боннских студентов жила, объединившись в корпорации. Ницше вначале немного колебался и не знал, надо ли ему последовать этому общепринятому обычаю. Из боязни, что, отказавшись от всяких товарищеских обязанностей, он обречет себя на слишком суровое одиночество, Ницше вступил в один из существовавших ферейнов (Verein). “Только по зрелом размышлении, - пишет он своему другу Герсдорфу, - я сделал этот шаг; приняв во внимание мой характер, я решил, что для меня поступить так почти необходимо”.
Несколько недель пролетело в рассеянном наблюдении новой обстановки: надо было привыкнуть к своему студенческому положению. Ницше, конечно, не злоупотреблял ни пивом, ни курением, но увлекался такими скромными удовольствиями, как научные дискуссии, прогулки в лодке по реке. Весело проходило время в прибрежных трактирах, и возвращались домой обыкновенно под аккомпанемент импровизированного хора. Ницше хотел даже однажды драться на дуэли, чтобы стать настоящим “закаленным” студентом, и, не найдя настоящего врага, выбрал одного из безобиднейших своих товарищей. “Я – новичок, - сказал ему Ницше, - я хочу драться. Вы мне симпатичны, хотите драться со мной?” – “Охотно!” – ответил тот. И Ницше получил удар рапирой.
Конечно, такая жизнь не могла долго удовлетворять его. В начале декабря Ницше начинает вести более сосредоточенный образ жизни и начинает чувствовать, что в его душе снова просыпается беспокойство. Его огорчила необходимость встречать Рождество и Новый Год вдали от родных. Глубоким волнением дышит его письмо к матери.
“Я так люблю большие праздники, сочельник и день моего рождения, - пишет он. – Этим дням мы обязаны теми часами, когда сосредоточенная душа обнаруживает в своей глубине новые извилины. Конечно, переживание подобных часов больше всего зависит от нас самих, но мы так редко вызываем в себе подобное настроение! В такие часы рождаются определенные решения. В подобные минуты я обыкновенно перечитываю рукописи и старые письма и записываю для самого себя пришедшие мне в голову мысли. В течение часа, иногда двух часов, я нахожусь вне времени, чувствую себя как бы изъятым из круга жизни. В такие минуты вырастает верный и определенный взгляд на прошлое и оценка его, душа становится как бы сильнее и чувствует в себе больше решимости идти вперед по жизненному пути. А сколько красоты в благословениях родных: они орошают душу, подобно мягкому дождю!..”
До нас дошли некоторые отрывки из тех размышлений, которые Ницше пишет “для самого себя”. Он горько упрекает себя за часы безделья и веселья и решает вести более суровую и сосредоточенную жизнь. Но в самый момент разрыва со своими, несколько грубоватыми, но славными и такими же молодыми, как он сам, товарищами, решимость покинула его. А если остаться с ними? Легкий страх охватил его при мысли, что путем продолжительного с ними общения он может сам привыкнуть к их манерам и в нем притупится отвращение к их вульгарности. “Приспособляемость – страшная сила, - пишет он Герсдорфу, - мы сразу много теряем, лишившись инстинктивного предубеждения против пошлости и низости обыденной жизни”. Ницше избирает третий, очень щекотливый путь и решается откровенно поговорить с товарищами, постараться повлиять на них, облагородить их жизнь и положи ть таким образом начало новому апостольству, которое впоследствии, мечтает он, проникнет в самые отдаленные уголки Германии. Он вносит проект преобразования корпораций, хочет, чтобы студенты прекратили потребление табака и пива, вещей, внушавших ему отвращение.
Предложение его не имело никакого успеха; проповедника заставили замолчасть, и вся компания постепенно отстранилась от него. Ницше, с прирожденным ему сарказмом, заклеймил их колким словом, и тем еще более усилил их нелюбовь к себе.
Жизнь послала ему самое горькое одиночество – одиночество побежденного. Не он сам покинул студенческую среду – его попросили удалиться. Ницше с его гордым характером было трудно примириться с таким к себе отношением.
Энергично, но без всякой радости, принялся Ницше за изучение неинтересной для него филологии. Для него это занятие являлось лишь средством к дисциплине своего ума и к излечению его от туманных тенденций мистицизма.
Кропотливый анализ греческих текстов не доставлял ему никакого наслаждения, а красоту их он улавливал инстинктивно. Ричль, профессор по кафедре филологии, убеждал Ницше не заниматься ничем посторонним. “Если вы хотите быть сильным человеком, - говорил он, - выбирайте себе специальность”. Ницше послушался его совета и прекратил свои занятия теологией. В декабре он написал несколько музыкальных пьес и решил затем в продолжение целого года не позволять себе таких пустых удовольствий. Он одержал победу над самим собой, и ему удалось написать работу, которую Ричль похвалил за точность и проницательность.
Жалкий успех! Ницше хотелось, чтобы в ней увидели оригинальность мысли.
Он часто прислушивался к разговорам студентов: одни без всякого увлечения повторяли формулы Гегеля, Фихте и Шеллинга; великие философские системы в их устах теряли, казалось, всякую силу побуждения; другие, предпочитая позитивные науки, читали материалистические трактаты Фохта и Бюхнера; Ницше, прочитавши эти трактаты, больше уже не возвращался к ним. Он был поэт и не мог жить без лирических порывов, без таинственного проникновения; холодный определенный мир знания не мог удовлетворять его. Студенты, исповедовавшие материализм, держались вместе с тем и демократических воззрений – они превозносили гуманитарную философию Фейербаха; Ницше же был опять-таки слишком поэтом и слишком аристократом, по воспитанию или по темпераменту для того, чтобы интересоваться политикою масс. Красота, добродетель, сила и героизм представлялись ему желанными целями, и к достижению их он стремился, но их он желал для самого себя. Он никогда не желал счастливой и одинаково удобной жизни для всех; он был бесконечно далек ит от идеи благополучия, понимаемого в смысле скромных житейских радостей и уменьшения человеческих страданий.
Какую же он мог испытывать радость, когда все тенденции его современников так мало его удовлетворяли? Куда он мог направить свой ум, когда низменная политика, дряхлая метафизика, ограниченная наука не только не привлекали, а даже отталкивали его. Конечно, у него уже до некоторой степени образовались определенные симпатии; он хорошо знал свой вкус: он любил Баха, Бетховена и Байрона. Но каково же было его собственное миропонимание? Он не умел отвечать на запросы жизни, предпочитая молчание неопределенному ответу, и в 20 лет, как раньше, обрекал себя на воздержание от высказывания своих воззрений.
В своих разговорах, заметках, письмах он также не дает своей мысли полной воли. Его друг Дейссен высказал однажды мысль, что молитва не имеет настоящей ценности, так как она даем уму человека лишь призрачную надежду. “Ослиное остроумие, достойное Фейербаха!” – резко возразил ему Ницше. Тот же Дейссен говорил ему однажды о “Жизни Иисуса” Штрауса, появившейся в новом издании, и одобрял идеи автора. Ницше отказался высказаться по этому поводу. “Это вопрос, - сказал он, - чрезвычайной важности: пожертвовав Христом, ты должен пожертвовать и Богом”. Судя по этим словам, можно предположить, что Ницше еще очень близко стоит к идеям христианства, но письмо его к сестре не оставляет и тени этого предположения. “Правду надо искать там, где она дается труднее, - пишет ему сестра, - в тайны христианства верится с трудом, а это значит, что они действительно существуют”. Вскоре после этого письма она получила ответ от брата; в нем ясно сквозило его подавленное состояние.
“Неужели ты думаешь, что мы, действительно, только путем борьбы с самим собой можем примириться и освоиться со всеми верованиями, внушенными нам нашим воспитанием; вера, покорявшая нас мало-помалу, пускает глубокие корни в нашей душе, и мы все, да и огромное большинство самых лучших людей, принимаем эту веру за истинную, и все равно – истинная она или нет, во всяком случае, она утешает и наставляет человечество. Думаешь ли ты, что принятие такой веры более трудно, чем борьба с нашей душой, с угрызениями совести, с постоянным сомнением и бегством от людей? Мною часто овладевает полное отчаяние, но в моей душе постоянно живет стремление к вечной цели, искание новых путей, которые приведут нас к истинному, прекрасному, доброму. Чем же все это кончится? Возвратимся ли мы к старым идеям о Боге и искуплении мира? Или для беззаветно ищущего решительно безразличен результат его исканий? К чему мы стремимся? К покою? К счастью? Нет, мы стремимся только к истине, как бы ужасна и отвратительна она ни была.
Вот так расходятся пути человеческие: если ты хочешь спокойствия души и счастья – верь, если ты поклоняешься истине – ищи…”
Ницше старался всеми силами рассеять свое тяжелое душевное состояние; он делал большие прогулки пешком по соседним деревням. Сидя одиноко в своей комнате, он изучал историю искусства или читал биографию Бетховена. Но все усилия были тщетны, он не мог забыть об окружающих его людях. Два раза он ездил в Кельн, на музыкальные празднества, но с каждым разом на душе у него становилось все тяжелее. Наконец, он решил совсем уехать.
“Как беглец, покинул я Бонн. В полночь, вдвоем с моим другом М., мы были на набережной Рейна. Я поджидал парохода из Кельна; без малейшего сожаления думал я о разлуке с нашей молодой компанией, с прекрасной, цветущей местностью. Совсем напротив. Я бежал от них. Я не хотел снова, может быть несправедливо, как я уже часто это делал, обвинять их. Но я не находил в их среде никакого удовлетворения. Я был еще слишком сдержан и замкнут для того, чтобы не растеряться среди стольких обрушившихся на меня влияний; у меня не было еще достаточно силы для того, чтобы совладать с настойчиво поступившими требованиями жизни. С грустью в душе приходилось сознаться себе, что я еще ничего не сделал для науки, ничего не сделал для жизни, что в прошлом моем были лишь ошибки и заблуждения. Все окружавшие меня предметы покрылись мокрым туманом, но я, несмотря на ночную сырость, остался на палубе. Я смотрел, как постепенно погасали береговые огоньки, и не мог освободиться от впечатления, что я именно спасаюсь бегством”.
Две недели Ницше прожил в Берлине: он остановился у одного своего товарища, сына богатого буржуа, который все время разражался по различным поводам проклятиями, жалобами и упреками. “Пруссия погибла. Евреи и либералы уничтожили все своей болтовней; они разрушили традиции, погубили взаимное доверие, развратили мысли”. Ницше слушал и не протестовал. О Германии он судит по боннским студентам и по-прежнему всюду и везде получает только тяжелые впечатления. Сидя на концерте, он мучается сознанием, что самая хладнокровная публика разделяет с ним его наслаждение музыкой. В кафе, куда его водили любезные хозяева, он сидит особняком, не разговаривает с новыми знакомыми, не пьет и не курит.
* * *
Ницше не хочет больше возвращаться в Бонн и решает кончать университет в Лейпциге. Приехав в незнакомый ему город, он сейчас же записывается на лекции. Он попадает как раз на праздник. Ректор произносит прд студентами пространную речь на ту тему, что ровно сто лет тому назад Гете вместе с предками присутствующих пришел в университет записываться на лекции. “У гения – свои пути, - поспешно добавляет осторожный оратор, - но для простого смертного они небезопасны. Гете не был хорошим студентом, не берите с него примера, пока вы будете в университете”. “Hou! Hou!” (долой! долой!) – загудела молодежь, и Ницше почувствовал себя счастливым оттого, что затерялся в массе веселых, молодых людей, счастливым оттого, что случай привел его в университет в праздничный день и в такую годовщину. Он принимается за работу, сжигает затерявшиеся среди бумаг стихи и самым усердным образом начинает изучать методы филологии. Но, увы, знакомая тоска снова овладевает его душою; он ужасается при одной только мысли, что придется пережить такой же год, как в Бонне; горькими жалобами полны его письма, тетради, дневники.
Но внезапно поток жалоб прекратился: в одном из книжных магазинов Ницше находит книгу неизвестного ему до этого времени автора. Эта книга была “Мир как воля и представление” Артура Шопенгауэра. Ницше стал перелистывать ее и поразился одною сильно и блестяще выраженною мыслью. “Я не знаю, - пишет он, - какой демон шепнул мне, чтобы я купил эту книгу. Придя домой, я с жадностью раскрыл приобретенную мною книгу, весь отдавшись во власть энергичного, мрачного, но гениального автора”.
Сочинению предшествует грандиозное вступление; оно состоит из трех предисловий, которые этот неизвестный публике автор пишет с большими промежутками в 1818, 1844 и 1859 годах. В горькой и презрительной иронии автора нет и тени никакого беспокойства; Ницше поразило богатство и глубина идей и злоба его сарказма, как будто лиризм Гете слился воедино с острым умом Бисмарка. Предисловия полны классической размеренной красоты, столь редко встречающейся в немецкой литературе.
Шопенгауэр безраздельно покорил Ницше своим превосходством, тонким вкусом и широким размахом. “Я убежден, - пишет Шопенгауэр, - что кем-нибудь отрытая истина или новый луч света, брошенный им на какую-нибудь неизведанную область, могут поразить другое мыслящее существо и привести его в состояние радостного и утешительного возбуждения; к нему обращается он в эту минуту и говорит с ним, как говорили с нами подобные нам умы, успокаивающие нас в пустыне жизни”… Ницше был взволнован; ему казалось, что заблудший гений обращался к нему одному.
Страшен мир в представлении Шопегауэра. Им не управляет никакое провидение; никакой Бог не обитает в нем; неизменные законы влекут его через время и пространство, но вечная сущность его не зависит от законов и чужеродна разуму; слепая Воля управляет нашими жизнями.
Все феномены мира – лучеиспускания этой Воли, точно так же, как все дни года освещаются одним и тем же солнцем. Она неизменна и бесконечна: “разобщенная пространством, она питается сама собой, так как вне ее нет ничего, а она ненасытна. Она раздирает сама себя на части и поэтому страдает. Жизнь есть желание, а желание – бесконечное мучение. Простые души 19-го века верят в божество человека, в идею прогресса. Предрассудок глупцов. Воля игнорирует людей, этих последних земных пришельцев, живущих в среднем 30 лет. Прогресс – это глупая выдумка философов, угождающих толпе; Воля, компрометирующая Разум, не имеет ни начала, ни конца, она абсурдна, и мир, одушевленный ею, лишен всякого смысла”.
Фр. Ницше с жадностью прочел 2000 страниц этого метафизического памфлета, беспощадно побивающего все наивные верования 19-го века и развенчивающего все ребяческие мечты человечества. Ницше испытывает странное волнение, близкое к радости. Шопенгауэр осуждает жизнь, но он полон такой могучей энергии; в его обвинительном акте мы находим ту же жизнь, и нельзя читать его без чувства восхищения. В течение двух недель Ницще спит только 4 часа в сутки, проводит дни между книгой и роялем, размышляет, а в промежутках сочиняет “Kyrie”. Душа его переполнена, удовлетворена вполне; она нашла истину. Истина эта сурова и жестока, но не все ли равно?
Он давно уже инстинктивно предчувствовал такую истину и приготовился к ней. “Чего мы ищем? – читаем мы в его письме к сестре. – Покоя, счастья? Нет, только одну истину, как бы ужасна и отвратительна она ни была”. Ницше приемлет мрачный Шопенгауэровский мир, он предчувствовал его в своих юношеских мечтах, читая Эсхила, Байрона, Гете; он предвидел его сквозь христианские символы; разве злая воля раба своих желаний не есть, под другим только именем, падшая натура человека, указанная великим Апостолом? Она в этом виде даже еще более трагична, так как лишена божественных лучей Искупителя.
Юноша Ницше, боясь за свой неопытный ум и страшась своей дерзости, в ужасе отступил перед этим страшным видением. Он смело смотрит теперь ему в глаза – он не боится его больше, потому что он не один. Он вверяет себя мудрости Шопенгауэра и таким образом видит свое самое глубокое желание осуществившимся: у него есть учитель; он решается даже произнести более святое имя; он дает Шопенгауэру самое высшее, по его мнению, название, вокруг которого рано осиротевший мальчик создает ореол таинственной силы и глубокой нежности. Он называет Шопенгауэра отцом. Мысль о том, что всего 6 лет тому назад Шопенгауэр был еще жив, глубоко волнует его и возбуждает страшную тоску. Шопенгауэр был жив, и он, Ницше, мог видеть его, слышать его и рассказать ему о своем к нему благоговении. Судьба разъединила их! В душе Ницше сливаются горе и радость с одинаковой силой, постоянное возбуждение изнуряет его организм, и его бьет нервная лихорадка.
В страхе перед серьезным нервным заболеванием Ницше с громадными усилиями берет себя в руки и возвращается к реальной жизни, к обыденным занятиям и более спокойному сну.
Молодым людям так свойственно обожание, в этом сказывается известная форма любви. В минуты любви и обожания легче переносить тяготы жизни. Сделавшись учеником Шопенгауэра, Ницше узнает первые минуты счастья. Филология уже не кажется ему такой неинтересной, как прежде. Товарищи его так же как и он, ученики Ричля образуют научный кружок. Ницше вступает в него и 18 января 1866 года, через несколько недель после первого литературного знакомства с Шопенгауэром, излагает пред кружком результат своих изысканий по поводу манускриптов и вариантов Феогнида. Ницше говорит с увлечением и силой, и речь его вызывает шумные одобрения. Ницше любил успех и переживал его с чувством самого простого тщеславия, в котором сознавался сам. Он был счастлив. Свой труд он отнес Ричлю, похвалы которого, конечно, удвоили счастливое состояние юноши. Он захотел сделаться любимым учеником профессора и скоро достиг этого.
Не подлежит никакому сомнению, что Ницше не переставал смотреть на филологию как на занятие низшего порядка, как на простое умственное упражнение, будущий кусок хлеба, и душа его мало этим удовлетворялась, но чья глубокая душа способна почувствовать себя удовлетворенной? Часто после целого дня, проведенного за неинтересным занятием, Ницше впадал в меланхолию; нор чья молодая мятущаяся душа не знает меланхолии? По крайней мере, тоска его потеряла свой прежний оттенок угрюмости; приводимый ниже отрывок письма, начинающийся жалобами и кончающийся порывом энтузиазма, говорит скорее о чрезмерной восприимчивости и чуткости, чем о страдании.
“Три вещи в мире способны успокоить меня, - пишет он в апреле 1866 года, - но это редкие утешения: мой Шопенгауэр, Шуман и одинокие прогулки. Вчера все небо было покрыто грозовыми тучами; я поспешно собрался, отправился на соседний холм (его называютLeusch, - может быть, ты сможешь объяснить мне значение этого имени?) и взобрался на него. Я нашел там хижину и увидел, как какой-то человек в присутствии своих детей резал двух ягнят. В эту минуту разразилась гроза со страшной силой, гремел гром, сверкала молния. Я чувствовал себя несказанно хорошо, душа была полна силы и отваги, и я ясно чувствовал, что до глубины понять природу можно только подобно мне, ища у нее спасения от забот и срочных дел! Что мне в такую минуту человек с его трепещущей волей. Как далек я от вечного “ты должен”, “ты не должен”. Молния, гроза и град точно из другого мира, свободные стихии, чуждые морали! Как они счастливы, как они свободны! Робкий разум не смеет смущать их свободную волю!”
Летом 1866 года Ницше не выходил из Лейпцигской библиотеки, разбираясь в труднейших византийских манускриптах. Как вдруг внимание его привлекло грандиозное событие: Пруссия, в течение 50 лет собиравшаяся с силами, снова появилась на поле битвы. Королевство Фридриха Великого нашло себе руководителя. Бисмарк, страстный, гневный и хитрый аристократ, хочет наконец реализовать общенемецкую мечту и основать Империю, которой подчинялись бы все мелкие государства. Он порывает всякие дипломатические связи с Австрией, униженной Мольтке после почти 20-дневного боя. “Я кончаю мои“Theognidae” для“Rheinisches Museum” во время битвы при Садовой”, - читаем мы в меморандуме Ницше. Он не прекращает своей работы, но интерес к политике мало-помалу овладевает его мыслями. Он проникается гордостью национальной победы, чувствует себя пруссаком, патриотом, и некоторое удивление примешивается к его гордости. “Для меня совершенно не изведано это редкое радостное чувство…” – пишет он. Затем, оценивая эту победу, он с удивительною ясностью предвидит ее результаты.
“Мы достигли успеха, он в наших руках, но до тех пор, пока Париж останется центром Европы, все будет по-старому. Надо употребить все силы для того, чтобы разрушить это равновесие, во всяком случае, попытаться сделать это. Если это нам не удастся, то мы все же можем надеяться, что ни один из нас не уцелеет на поле битвы, сраженный французской пулей”.
Подобная картина будущего не смущает Ницше, напротив – его мрачный патетический ум находит в ней красоту – он воодушевляется, он восхищен.
“Бывают минуты, - пишет он, - когда я делаю усилие над собой для того, чтобы не подчинить своих мнений своим кратковременным увлечениям, своим естественным симпатиям к Пруссии. Я вижу, как государство и его глава ведут грандиозную созидательную работу, как творится история. Здесь, конечно, не место для морали, но для того, кто только наблюдает, - это достаточно прекрасное и величественное зрелище!”
Разве же это чувство не родственно тому, которое испытал Ницше на вершине холма, носящего странное названиеLeusch, при свете молнии и раскатах грома, стоя рядом с крестьянином, простодушно резавшим ягнят. “Свободные стихии, чуждые морали! Как они счастливы, как они свободны! Робкий разум не смеет смущать их свободную волю!”