Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
2.
ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА
Порвав с Лу Саломэ, Ницше уехал из Лейпцига, - его поспешный отъезд походил на бегство. Проезжая мимо Базеля, Ницше остановился у Овербеков и жаловался им на свое горе. Рушились все его мечты, все изменили ему: Лу и Рэ оказались слабыми и вероломными друзьями, сестра Лизбет поступила так грубо. О какой измене говорит он, о каком поступке? Он ничего не объясняет и продолжает горько жаловаться. Овербеки хотели удержать его на несколько дней, но он не соглашается, так как хочет работать, чтобы заглушить в себе тоску и мысль о том, что он был обманут, и чувство презрения к самому себе за то, что обманулся сам. Может быть, он хочет также использовать состояние пароксизма и лирического sursum, в которые повергло его отчаяние. Уезжая, он сказал Овербеку: “Сегодня для меня начинается полное одиночество”.
Первая остановка была в Генуе. “Холодно, я болен. Я страдаю”, - лаконически пишет он Петеру Гасту. Он покидает этот город, где его, вероятно, мучают воспоминания более счастливых дней, и едет южнее по берегу моря. В то врем, о котором идет речь, Нерви, Санта-Маргерита, Рапалло, Зоагли были совершенно незнакомыми туристам местами; население, главным образом, состояло из бедных рыбаков, которые каждый вечер вытаскивали на песочный берег бухты свои барки и чинили свои сети, аккомпанируя своей работе пением. Для Ницше эти местечки были целым открытием; для своего местожительства он выбрал самое красивое из них, Рапалло, и этим как бы хотел унизить свое горе. В очень простых словах рассказывает он о своем времяпрепровождении.
“Я провел зиму 1882-1883 года на красивой бухте Рапалло, которая полукругом огибает Ривьеру между мысом, соединяющим Портофино и Киавари. Здоровье мое оставляло желать много лучшего. Зима была холодная, дождливая; в маленькой харчевне (Альберго ла Поста, по указаниям М. Ланцкого), расположенной настолько близко к морю, что шум волн мешал мне спать, я нашел приют, со всех точек зрения очень мало удовлетворительный. Кроме того – и в этом хороший пример моей максимы, все решительное бывает наперекор, - именно в продолжение этой зимы и в этой мало комфортабельной обстановке родился мой Заратустра. По утрам я взбирался по южной красивой гористой дороге по направлению к Зоагли, между гирляндой елей, с великолепной панорамой моря; по вечерам, в той степени, как это позволяло мне мое здоровье, я гулял, огибая бухту Санта-Маргерита вплоть до Портофино. Здесь, на этих двух дорогах, мне пришло в голову (fiel mir ein) все начало Заратустры, даже больше того – Заратустра сам, как тип, явился мне (uberfiel mich)…”
В десять недель он оканчивает свою поэму. Это было новое и, если следовать генезису его мыслей, - захватывающее произведение; без сомнения, им было задумано лирическое священное произведение, основная часть которого должна была дать идею “вечного возвращения”. В первой части Заратустры мысль о “вечном возвращении” еще не попадается; в ней Ницше преследует совершенно другую мысль, мысль о Сверхчеловеке, символе настоящего, определяющего все явления прогресса. Обещании возможного освобождения от случая и рока.
Заратустра является предзнаменованием Сверхчеловека; это пророк благой вести. В своем одиночестве он открыл обещание счастия и несет это обещание людям; с благодетельной и мягкой силой он предсказывает людям великое будущее в награду за великий труд; в другое время Ницше заставит его держать более суровые речи. Читая эту первую часть книги, не надо смешивать ее с теми, которые появятся потом: тогда только можно будет оценить всю здравость книги и всю мягкость его языка.
Отчего Ницше оставил мысли о “вечном возвращении”? Об этом он никому не пишет ни слова. M-lle Лу Саломэ говорит нам, что во время их разговоров и коротких уроков он понял всю невозможность сознательного и разумного построения своей гипотезы. Но это нисколько не уменьшало ее лирической ценности, для которой через год он сделал хорошее применение; но это, конечно, не может объяснить появление совершенно противоположной идеи. Что же это могло означать? Может быть, измена двух друзей сломила его стоицизм. “Несмотря ни на что, я не хотел бы снова пережить эти несколько последних месяцев"” - пишет он 3 декабря Петеру Гасту. Мы знаем, что в глубине самого себя он не переставал ощущать всю силу своих прежних мыслей, но, не будучи в состоянии переносить всю жестокость своего символа, он не мог вполне искренно предложить его людям и заменил его другим -–Сверхчеловеком – Ubermensche’ем. “Я не хочу начинать жизнь сначала, - пишет он в своих заметках (ich will das Leben nicht wieder). Откуда нашлись бы у меня силы вынести это? Создавая Сверхчеловека и устремляя на него свои взоры, слыша, как он говорит “да” жизни, я, увы, сам пробовал сказать да!”
Ницше хочет ответить “да” на свой еще юношеский вопрос: можно ли облагородить
человечество (Ist Veredlung moglich)? Он хочет верить и ему удается
уверовать в Сверхчеловека. Ему хочется утвердиться в этой надежде; она
очень подходит к смыслу его произведения. Из всех замыслов и творческих
желаний ему представляется самым главным и важным – ответить на идею “Парсифаля”.
Вагнер хотел в этом произведении показать человечество, пробужденное от
бессилия таинством евхаристии, нечистая, грешная кровь человечества очищается
вечно проливаемой Кровью Христа. Ницше хочет в своей книге показать человечество,
пробужденное к новой жизни прославлением своего собственного существа,
добродетелями добровольного избранного меньшинства, которое очищает и
обновляет свою кровь. Исчерпывается ли этим вся его задача? Конечно, нет.
“Так говорил Заратустра” есть более, чем ответ “Парсифалю”. Корни мыслей
у Ницше всегда имеют важное и отдаленное происхождение. Последняя его
воля заключается в том, что он хочет определить и направить деятельность
людей: он хочет основать новые нравы, указать подчиненным их обязанности,
сильным их долг и объем власти и вести все человечество к высшему будущему.
Это желание воодушевляло его давно; его он испытывал ребенком, юношей,
молодым человеком; в 38 лет в решительную и критическую минуту он снова
возвращается к этой давнишней мечте и теперь уже хочет начать действовать.
Его больше не удовлетворяет уже мысль о “вечном возвращении”; он не хочет
жить пленником слепой природы, его, наоборот, покоряет идея о Сверхчеловеке;
в нем он видит принцип действия, надежду спасения.
В чем заключается смысл этой идеи? Это символ или реальная действительность? Иллюзия или надежда? Трудно ответить на эти вопросы. У Ницше чрезвычайно подвижный и восприимчивый ум; мощный порыв его вдохновения не дает ему ни времени, ни силы доводить свою мысль до конца; он иногда не может ясно осмыслить волнующих его идей, и сам толкует их по-разному. Иногда Сверхчеловек представляется ему вполне возможной действительностью, но иногда кажется, что он пренебрегает всяким точным изложением своей мысли и его идея делается тогда только лирической фантазией, которую он забавляется для того, чтобы возбудить низшие слои человечества. Но это иллюзия и иллюзия полезная, благотворная, сказал бы он, если бы еще был вагнерианцем, если бы он прибегнул к своему языку, когда ему было 30 лет. Он тогда любил часто повторять изречение Шиллера: “Имей смелость мечтать и лгать”. Нам кажется, что, главным образом, Сверхчеловек – мечтательная ложь поэта-лирика. Каждый существующий вид имеет свои границы, которых он не может переступить; Ницше знает это и пишет именно об этом.
Работа очень тяжелая; Ницше мало был приспособлен к восприятию какой-нибудь определенной надежды, и часто душа его возмущалась той задачей, которую он себе ставил. Каждое утро, просыпаясь от сна, который после принятия хлорала становится таким сладким, он возвращался с глубокою горечью к действительной жизни. Под впечатлением тоски и озлобления он писал страницы, которые потом ему приходилось внимательно перечитывать, исправлять или совсем вычеркивать. Он ненавидел эти часы, когда злоба доводила его до головокружения и затемняла в его сознании лучшие его мысли. Тогда он призывал своего героя, Заратустру, этого всегда ясного, благородного пророка, и искал около него поддержки и помощи. На многих страницах его книги видны следы этих припадков отчаяния. Заратустра говорил ему:
“Да, я знаю, какая опасность грозит тебе, но заклинаю тебя моею любовью и моею надеждой – не теряй твоей любви и твоей надежды! Благородному человеку всегда грозит опасность стать дерзким, насмешливым или разрушителем. Увы! я знал многих благородных людей, которые потеряли свою самую высокую надежду и с тех пор стали клевать на нее… Моею любовью и моею надеждой я заклинаю тебя: не уничтожай того героя, который живет в твоей душе! Верь в святость твоей высокой надежды!”
Борьба с самим собой была по-прежнему жестокая, но Ницше ни на минуту не оставлял своей работы. Каждый день он должен был брать себя ради благоразумия в руки, умерять, разбивать или обманывать свои желания. Он покоряется необходимости этой суровой работы и ему удается приводить свою душу в спокойное и плодотворное состояние. Он кончает поэму, которая является только началом другой, более обширной поэмы. Вернувшись в родные горы, Заратустра ушел от людей; два раза ему надо еще спуститься к ним и продиктовать им скрижал своего Закона. Но его слов было достаточно для того, чтобы можно было предвидеть основные формы человечества, покорного своим избранникам. Человечество разделяется на 3 касты: нижнюю из них составлял простой народ, которому оставляется его жалкая вера; над ним стоит каста начальников, организаторов и воинов; еще выше стоит священная каста поэтов, творцов иллюзий и определяющих ценности. Вспомним когда-то так восхищавшую Ницше статью Вагнера об искусстве; в ней предлагается приблизительно такая иерархия.
В общем книга производит необыкновенно ясное впечатление и является самой прекрасной победой гения Ницше. Он подавил в себе свою грусть; книга его дышит силой, но не грубостью, возбуждением, но не исступлением. В конце февраля 1882 года Ницше написал следующие последние страницы своей поэмы, которые, может быть, представляются самыми прекрасными, самыми религиозными, которые когда-либо были созданы натуралистической мыслью:
“Братья мои, оставайтесь верными земле всей силой своей любви! Пусть ваша любовь расточает свои силы, а ваше сознание направляется только в земном направлении. Я прошу вас об этом и заклинаю. Не позволяйте своим добродетелям отлетать далеко от земного и биться крыльями о стены вечности. Увы, так много на свете заблудившейся добродетели!.. Подобно мне, возвращайте земле заблудившуюся добродетель, да к телу и к жизни, и пусть она дает земле свои силы, человеческие силы…”
Пока Ницше заканчивал этот гимн на генуэзском побережье, в Венеции умер Рихард Вагнер. Ницше узнал об этом событии, которое глубоко взволновало его, и почувствовал в совпадении обстоятельств некоторое предзнаменование. Умер поэт “Зигфрида”. Пусть человечество ни одной минуты не будет лишено лиризма, так как Заратустра уже заговорил. В продолжение шести лет Ницше не писал Козиме Вагнер; теперь он решил, что он может ей сказать, что он ничего не забыл из прошедшего и что он разделяет ее горе.
“Не правда ли, Вы одобряете мой поступок, я в этом уверен”, - пишет он m-lle Мейзенбуг.
14 февраля Ницше написал своему издателю Шмейцнеру:
“Сегодня у меня есть к вам дело; я сделал решительный шаг, и вы можете им воспользоваться. Дело идет о маленькой работе, не более ста страниц; она называется “Так говорил Заратустра, книга для всех и ни для кого”. Это или поэзия, или пятое евангелие, или еще что-нибудь другое, что не имеет названия; это самое серьезное, самое удачное из моих многих произведений и приемлемое для всех…”
Он написал Петеру Гасту и m-lle Мейзенбуг: “В этом году я избегаю общества, - пишет он. – Я прямо поеду из Генуи в Сильс-Мария!” Так сделал Заратустра, который покинул город и вернулся в горы. Но Ницше не Заратустра, он слаб и одиночество волнует и пугает его. Проходит несколько недель; от Шмейцнера нет никакого ответа; Ницше беспокоится и решает изменить свои летние проекты; ему захотелось слышать человеческую речь. Сестра его, которая жила в Риме около m-lle Мейзенбуг, предвидела, что Ницше не выдержит одиночества и устанет духом, и выбрала удобный момент попробовать вызвать его к себе; Ницше не сопротивлялся и обещал приехать.
Снова он очутился в Риме; его старый друг немедленно ввел его в блестящее общество. Там был Ленбах, графиня Денхофф, ныне княгиня фон Бюлов, очаровательная женщина и большая музыкантша. Ницше с грустью почувствовал, насколько он чужд этой веселой болтовне, насколько он из другого мира, чем эти люди, и что он будет не понят ими. О нем высказывались самые разнообразные мнения: говорили, что это любопытный человек, очень странный и эксцентричный, может быть, великого ума; но этого дерзкого мнения не решался никто высказать. И Ницше, столь гордый в одиночестве, сам удивлялся своему приниженному состоянию. У него, казалось, не было силы презирать этих людей, которые не понимают его: его охватывает беспокойство и страх за его нежно любимого сына Заратустру.
“Мою книгу бегло просмотрят, - пишет он Гасту, - и это будет предметом для разговора. Подобная перспектива внушает мне отвращение. Кто достаточно серьезен, чтобы понять меня? Если бы я имел авторитет старого Вагнера, дела мои обстояли бы в наилучшем виде, но теперь никто не может уберечь меня от того, что я попадусь в руки “gens de lettres”. К черту!”
Посетили его и другие неприятности: в продолжение зимы он привык к хлоралу, который помогал ему побороть бессонницу; теперь он лишен его и с трудом находит нормальный сон. Издатель Шмейцнер не торопился печатать “Так говорил Заратустра”, и когда Ницше осведомился о причине такого замедления, ему отвечали, что есть более срочная работа: надо сначала издать пятьсот тысяч экземпляров собрания гимнов для воскресных школ. Ницше еще понапрасну ждет несколько недель и снова осведомляется и получает такой ответ: собрание гимнов напечатано, но надо напечатать и распространить большой выпуск антисемитических брошюр. Наступил июнь, а “Заратустра” еще не был напечатан. Ницше крайне возмущен и страдает за своего героя, которого душит человеческая плоскость в лице пиетизма и антисемитизма.
У него пропадает охота писать и он оставляет на хранение на вокзале свои чемоданы, в которых находились привезенные им рукописи и книги, сто четыре кило бумаги. Все в Риме раздражает его: неприятный народ, убогая чернь, - верные дети своих духовных пастырей, сами пастыри еще более уродливые, чем их духовные дети, эти церкви, “вертепы с затхлым запахом”. У него была инстинктивная и давнишняя ненависть к католицизму; при каждом приближении к нему Ницше содрогался. В его лице мы видим не осуждающего и отрицающего философа, а верного сына пастора, лютеранина, который не терпит другой церкви, наполненной запахом ладана и идолами.
У него явилось желание уехать из Рима. Когда-то ему хвалили красоту Акила. Это была резиденция Фридриха фон Госского; Ницше хочет там основать и свою резиденцию. Но ему жаль расстаться со своей комнатой; она очень хороша и находится в прекрасном месте города, а именно в верхнем этаже дома, выходящего на пьяццо Барберини. Здесь можно забыть о городской жизни, а журчание воды соседнего фонтана-тритона рассеивает тоску и заглушает шум человеческих голосов. Здесь однажды вечером из-под пера Ницше вылился экспромт, может быть, с большей силой, чем все, что он написал до сих пор, выражающий его отчаяние и чувство одиночества.
“Зачем я свет, увы, если бы я был ночью! Но мое одиночество в том, что я окружен светом! Почему я не тень и не мрак? Как жадно бы пил я у груди света,,, Но я живу в своем собственном свете и я пью пламя, исходящее из меня самого!…”
“Так говорил Заратустра, книга для всех и ни для кого” вышла, наконец, в первых числах июля.
“Я нахожусь в очень возбужденном состоянии, - пишет Ницше, - вокруг меня милые симпатичные люди, но как только я остаюсь наедине с самим собою, я чувствую такое глубокое волнение, какого еще никогда не испытывал”. Ницше скоро узнал о судьбе, постигшей его книгу: друзья его мало о ней говорили, журналы и обозрения не обратили на нее внимания; никто не интересуется Заратустрой, этим странным пророком, который библейским тоном проповедует безверие. “Как резко написана эта книга!” – говорят испуганные Элизабет и m-lle Мейзенбуг, обе христианки в душе. “Ф я, - пишет Ницше Петеру Гасту, - я нахожу в моей книге столько мягкости!”
Наступившая жара разогнала все римское общество. Ницше не знал, куда ему деться; он мечтает совсем о другом; он был уверен, что взволнует весь литературный мир Европы, что он найдет наконец читателей, найдет – не себе, такому слабому, а столь сильному Заратустре, учеников и даже, может быть, последователей. “У меня есть проект на это лето, - писал он в мае Петеру Гасту, - найти где-нибудь в лесу старинный замок, где прежде бенедиктинские монахи предавались размышлениям. И наполнить его друзьями, избранными людьми”.
Около 20-го июня, разбитый потерей всех своих надежд, он уехал в свое любимое место в Энгадин, в сопровождении вернувшейся в Германию Элизабет. Она передавала потом, что никогда не видала его таким оживленным, блестящим и веселым, как в течение нескольких часов пути; он импровизировал, писал эпиграммы, отрывки стихотворений, для которых она давала ему окончания; он смеялся, как дитя, и, боясь, что явятся пассажиры, которые могут стеснить его, он на каждой станции звал кондуктора и давал ему на чай.
Ницше не был в Энгадине с лета 1881 года; он задумал тогда “вечное возвращение” и речи Заратустры. Охваченный этими воспоминаниями и внезапным одиночеством, унесенный властным наплывом вдохновения, он в десять дней написал вторую часть своего произведения.
Оно полно горечи. Ницше не мог побороть той злобы, приближение которой он чувствовал зимой; он не мог больше сочетать силу с мягкостью. “Я не охотник за мухами”, - говорил раньше Заратустра, и он презирал своих противников. Он говорил с ними, как доброжелатель; они его не послушали, и Ницше влагает в его уста другие слова: “Заратустра – друг правосудия, - пишет он кратко в своих записках, - проявление правосудия в наиболее грандиозном виде; правосудия, которое строит, отделывает и которое вслед за этим должно разрушить”.
У Заратустры, друга правосудия, на языке только оскорбления и жалобы. Он поет ту ночную песню Ницше, которую он однажды в Риме импровизировал для себя одного.
“Зачем я свет, увы, если бы я бел ночью! Но мое одиночество в том, что я окружен светом!”
Это уже не тот герой, которого Фр. Ницше создал существом, стоящим выше всего человечества; это отчаявшийся человек, это, наконец, сам Ницше, слишком слабый для того, чтобы выражать что-либо иное, кроме своего раздражения и жалоб:
“По правде сказать, друзья мои, я хожу между людей, как между отдельными их частями и членами.
Нет для моих глаз более ужасного зрелища, чем видеть людей разбитых и разбросанных, лежащих, как на поле битвы.
Когда мой взгляд от настоящего обращается к прошедшему, то и там он находит то же самое: отдельные части и члены, ужасные стечения обстоятельств, - но нет цельных людей.
Настоящая и прошедшая жизнь на земле, друзья мои, вот что для меня самое невыносимое; и я не мог бы существовать, если бы мне не было открыто свыше то, что роковым образом должно случиться.
Духовидец, творец, само будущее, или мост к этому будущему, увы, может быть, даже калека, стоящий на этом мосту, - все это воплощает в себе Заратустра…
Я брожу между людьми, осколками будущего, я созерцаю это будущее в моих видениях…”
Ницше порицает все нравственные устои, поддерживавшие прежнее человечество: он хочет уничтожить прежнюю мораль и установить свою. Узнаем ли, наконец, этот новый Закон? Ницше медлит открыть нам его. “Свойства Заратустры становятся все более и более видимыми”. – пишет он в своих заметках. И он сам бы хотел, чтобы это действительно было так: он пробует, несмотря на всю свою душевную горечь и все свое недовольство, провозгласить, определить эту, обещанную им, новую форму добродетели, нового добра и нового зла. Им овладевает резкое и бурное настроение; восхваляемая им добродетель, что ничем не замаскированная сила, это дикий пыл, который нравственные принципы всегда стремились ослабить, изменить или навсегда победить. Ницше отдается во власть этой увлекающей его силы:
“Я с восхищением наблюдаю за чудесами, расцветающими под горячими лучами солнца, - говорит Заратустра. – Это тигры, пальмы, гремучие змеи… На самом деле даже зло имеет свое будущее, и самый знойный юг еще не открыт человеку… Когда-нибудь на земле появятся огромные драконы… Ваша душа так далека от понимания великого, что Сверхчеловек с его добротой будет для вас ужасен”.
В этой странице есть много напыщенности, слова скорее красивы, чем сильны; может быть, такой прием доказывает нам, что Ницше несколько стеснен в выражении своей мысли; он не настаивает на принятии этого евангелия зла и предпочитает отсрочить тот затруднительный момент, когда пророк провозгласит свой закон. Заратустра сначала должен закончить дело служителя правосудия – уничтожить все слабое. Но каким оружием он должен нанести удар? Ницше возвращается к изгнанному им из первой части “вечному возвращению”, т несколько изменяет его смысл и применение. Это уже больше не упражнение умственной жизни, не попытка внутреннего построения; это молот, оружие морального терроризма, символ, разрушающий все мечты.
Заратустра собирает своих учеников и хочет сообщить им свое учение, но голос его дрожит и он замолкает, охваченный внезапной жалостью; он страдает сам, провозглашая свою ужасную идею; одну минуту он колеблется разрушить все иллюзии лучшего будущего, ожидание будущей жизни, духовного блаженства, туман которого скрывает от людей убожество их существования. Все эти мысли волнуют Заратустру. Состояние его угадывает один горбун и насмешливо спрашивает пророка: “Отчего Заратустра говорит с учениками иначе, чем с самим собою?” Заратустра чувствует свою ошибку и снова уходит в пустыню. Этим кончается вторая часть книги.
24-го июня 1882 года Ницше приехал в Сильс-Мария; около 10-го июля он писал своей сестре:
“Убедительно прошу тебя, постарайся увидеть Шмейцнера и добиться от него письменно или устно, как ты найдешь лучше, чтобы он, тотчас же по получении рукописи, отдал в печать вторую часть Заратустры. Эта вторая часть уже готова. Какой бы большой силы и порыва ты не представила себе в этом произведении, ты не ошибешься и не преувеличишь. Ради всего святого, устрой дела со Шмейцнером; сам я слишком легко выхожу из себя”.
Шмейцнер дал обещание исполнить просьбу Ницше и сдержал свое слово. В августе Ницше получил корректуру, которую и отдал для просмотра сестре и Петеру Гасту; сам он чувствовал себя для этой работы слишком утомленным; его силы были совершенно надорваны теми ужасными мыслями, которые он высказал, и еще более ужасными, которые еще были в его голове.
К душевному переутомлению прибавились еще и другие неприятности, а именно неудачная попытка Элизабет завести речь о печальных событиях прошлого лета. Зная ее немного строптивый характер, он сказал ей весной, когда они уже помирились: “Обещай мне никогда не говорить больше об истории с Лу Саломэ и Паулем Рэ”. Три месяца Элизабет сдерживалась и, наконец, проговорилась. Что она сказала, нам неизвестно, как неизвестно и много других подробностей всего этого дела. “Лизбет, - писал Ницше m-me Овербек, - непременно хочет отомстить русской барышне2. Очевидно, Элизабет рассказала брату какие-нибудь новые факты и подробности, о которых он еще не знал. Ницше охватило болезненное раздражение, и он написал Паулю Рэ письмо, черновик которого дошел до нас; но было ли письмо отправлено именно в таком виде, нам неизвестно.
“Слишком поздно, почти через год я узнаю ту роль, которую Вы играли в известной истории прошлого лета; никогда еще в душе моей не было столько отвращения, как сейчас, при мысли, что такой человек, как Вы, коварный, лживый и лукавый, мог в продолжение стольких лет называть себя моим другом. Ведь это было преступление, и не только против меня, но и против самой дружбы, против этого пустого слова “дружба”. Стыдитесь! Итак это значит, Вы клеветали на мой характер, а m-lle Саломэ только передавала и очень нечестно, низко передавала Ваше мнение обо мне? Так это Вы, в моем отсутствии разумеется, говорили обо мне, как о вульгарном и низком эгоисте, готовом всегда ограбить других? Это Вы обвиняли меня в присутствии m-lle Саломэ в самых грязных намерениях на ее счет под маской идеалиста? Это Вы осмелились сказать про меня, что я сумасшедший и сам не знаю, чего хочу? Теперь, без сомнения, я гораздо лучше понимаю всю эту историю, благодаря которой самые уважаемые мною, самые близкие мне люди стали для меня совсем чужими… Я считал Вас за друга; и может быть ничто, в продолжение семи лет, не мешало так моему собственному успеху, как те усилия, которые я делал, чтобы защитить Вас. Оказывается, что я очень недалеко ушел в искусстве узнавать людей, это, конечно, тоже послужит Вам темой для насмешек. Как Вы. Должно быть, надсмеялись надо мной! Браво! Я предпочитаю быть предметом насмешек для таких людей, как Вы, чем стараться понять их. Я бы с удовольствием с пистолетом в руках дал бы Вам урок практической морали; я, может быть, в лучшем случае достиг бы того, что прервал бы раз навсегда все Ваши работы над моралью: - но для того, чтобы я дрался с Вами, нужны чистые, а не грязные руки, господин доктор Пауль Рэ”.
Этого письма, конечно, не может быть достаточно для того, чтобы осудить Пауля Рэ.
Этого письма, конечно, не может быть достаточно для того, чтобы осудить Пауля Рэ. Ницше написал его в минуту гнева, под влиянием слов сестры, которые часто были более горячи, чем правдоподобны. Это хороший пример впечатлительности Ницше, но для мало известных нам обстоятельств это очень слабое освещение. Каково было на самом деле поведение Пауля Рэ? В чем он был прав, в чем виноват? В апреле 1883 года, через шесть месяцев после ссоры в Лейпциге, он хотел посвятить Ницше работу об основах нравственного сознания, всю проникнутую ницшеанскими идеями, но Ницше отверг это публичное выражение уважения. “Я не хочу больше, - писал он Петеру Гасту, - чтобы меня с кем-нибудь смешивали”. Из письма Георга Брандеса от 1888 года мы узнаем, что Пауль Рэ и m-lle Саломэ живут в Берлине “как брат и сестра по показаниям обоих”. Без сомнения, Пауль Рэ помогал m-lle Саломэ в 1893 году написать очень умную и благородную книгу о Фр. Ницше. Мы склонны думать, что между этими двумя людьми встало одно препятствие: любовь к одной и той же женщине.
Франц Овербек, взволнованный лихорадочными письмами Ницше, где он жаловался на свое полное одиночество в 40 лет и на измену своих друзей, решил поехать в Сильс-Мария, чтобы развлечь своего друга в его уединении, которое как бы пожирало его и заставляло истекать кровью. Элизабет, очень осторожная особа и мещанка в своих вкусах, писала ему, в ответ на его жалобы, письма, наполненные следующими советами: “Ты одинок, это правда, но не сам ли ты искал одиночества? Поступай профессором в какой-нибудь университет, тогда у тебя будет имя, и ученики тебя будут лучше знать и читать твои книги…” Ницше утомляется, слушая ее, но все же слушает и обращается к ректору лейпцигского университета, который немедленно советует ему оставить всякую попытку по этому поводу, так как ни один немецкий университет не может принять в число своих профессоров атеиста, признанного антихристианина…”Этот ответ возвратил мне мужество”, - пишет Ницше Петеру Гасту; сестре он написал резкое письмо, колкость которого она, конечно, почувствовала:
“Совершенно необходимо, чтобы я был непризнан, - писал он ей, - и даже больше того, я должен идти навстречу клевете и презрению. Мои “ближние” первые против меня; в течение прошлого лета я понял это и я великолепно почувствовал, что я, наконец, нашел свой путь. Когда мне приходит в голову мысль: “Я не могу выносить больше моего одиночества”, то меня охватывает чувство непобедимого унижения перед самим собою – и я возмущаюсь против того, что есть во мне самого высшего…”
В сентябре Ницше направился в Наумбург, где он имел намерение пробыть несколько недель; мать и сестра внушали ему какое-то смешанное, не поддающееся анализу чувство. Он любил их, потому что они были ему родные, и потому, что был нежен, верен и бесконечно чувствителен к воспоминаниям детства, но, вместе с тем, каждая его мысль, каждое его желание отдаляли его от них и ум его презирал их. Тем не менее старый наумбургский дом был единственным местом на земном шаре, где при условии кратковременного пребывания еще существовал для него хоть какой-нибудь светлый проблеск в жизни.
Он нашел мать и сестру в ссоре. Элизабет была влюблена в некоего Ферстера; это был агитатор, идеолог германского национализма и антисемит, организовавший тогда колонизацию в Парагвай. Элизабет хотела выйти за него замуж и уехать вместе с ним; мать была в отчаянии и старалась удержать ее; она встретила Ницше как спасителя и рассказала ему о безумных планах Элизабет. Ницше был потрясен; он знал, что такое представлял из себя Ферстер и был знаком с его идеями; он презирал тяжеловесные и низкие страсти, которые возбуждала его пропаганда, и подозревал его в распространении оскорбительных слухов о его произведении; она не мог вынести даже мысли о том, чтобы Элизабет, друг его детства, могла пойти за этим человеком. Он позвал ее и резко высказал ей свое мнение. Она стояла на своем. Это была девушка не с очень тонкой и мягкой душой, но энергичная. Слабый в глубине души, Ницше уважал в ней это качество, которого не хватало в нем самом. Он бранил ее, уговаривал, но ни чего не добился.
Приближалась осень, и Наумбург покрылся туманами. Ницше уехал с душой, утомленной всеми семейными ссорами, и спустился в Геную.
“Я очень плохо себя чувствую, - писал он в октябре m-lle Мейзенбуг, и в этом виновата моя поездка в Германию. Я могу жить только на берегу моря; всякий другой климат угнетает меня, расстраивает мне нервы, вредно действует на мои глаза, повергает меня в мрачную, беспросветную меланхолию; я должен был бороться с нею большим усилием, чем с гидрой и с другими знаменитыми чудовищами. В этой маленькой скуке скрывается самый злейший и опасный враг и величайшее несчастье приближается…”
В середине ноября Ницше покидает Геную и, путешествуя по западному побережью, разыскивает себе зимнюю резиденцию. Он проезжает через Сан-Ремо, Ментону, Монако и останавливается в Ницце, которая приводит его в восхищение. Он находит в ней именно то, что ему было нужно, - свежий воздух, изобилие света и большое количество светлых чистых дней. “Свет, свет, свет, - пишет он, - наконец, я пришел в равновесие”.
Ему не нравится только самый интернациональный колорит города, и вначале он снимает себе комнату в доме, находившемся в старой итальянской части города, не в Nice, а в Nezza, как он всегда писал. Соседями его были рабочие: каменщики, приказчики; все они говорили по-итальянски. Именно, живя в подобных условиях в Генуе в 1881 году, он испытал некоторое облегчение.
Он отгоняет от себя праздные мысли и делает энергичные усилия, чтобы окончить “Заратустру”; но в этом-то и заключалось его несчастье; трудность его работы была чрезвычайно велика, почти непобедима. Как кончить “Заратустру”? Произведение это огромно по своему замыслу; оно будет поэмой, которая затмит собою поэмы Вагнера, евангнелие, которое заставит забыть Еванегелие Христа. От 1875 до 1881 года, в продолжение шести лет, Фр. Ницше исследовал все учения о нравственности и указал на их иллюзорное основание; он высказал свое понимание мира: это слепой механизм, непрерывно и бесцельно вертящееся колесо; но между тем, он хочет быть и пророком, хочет учить о добродетелях и о целях жизни. “Я один из тех, которые диктуют ценности на тысячи лет, - говорит он в своих заметках, в которых явно сквозит самовлюбленная гордость. – Погрузить в века, как в мягкий воск, свои руки, писать, как на меди, волю тысячи людей, более упорных, чем медь, более благородных, чем медь, вот, скажет Заратустра, блаженство творца”.
Но какие законы, какие скрижали хочет диктовать Ницше? Какие ценности он возвысит, какие обесценит? Есть ли у него право избирать и строить здание красоты и добродетели, если в природе царит механический порядок? Это, конечно, право поэта, гений которого, творец иллюзий, предлагает воображению людей ту или иную любовь или ненависть, то или иное Добро или Зло.
Ницше дает нам такой ответ, но этим самым он не скрывает от себя всю трудность своего предприятия. На последних страницах своей поэмы он делает такое признание. “Вся опасность, грозящая мне, заключается в том, - говорит Заратустра, - что мой взор стремится в вышину, в то время как моя рука ищет поддержки и помощи в пустоте”.
Но Ницше хочет достигнуть своей цели. Этим летом он почувствовал близость того трагического конца, который угрожал ему в продолжение всей его жизни. Он спешит окончить свою книгу, которая явится выразительницей его последних желаний и мыслей. У него было намерение окончить поэму в трех частях: две из них были уже готовы, но в них еще ничего не было сказано, еще не произошло самого развития драмы. Надо показать Заратустру в его общении с людьми, возвещающим им “вечное возвращение”, унижающим слабых, укрепляющим сильных, разрушающим прежнее человечество; Заратустра должен явиться законодателем, диктующим скрижали Закона, и умирающим, наконец, от жалости и радости, созерцая свое произведение.
“Заратустра в один и тот же момент испытал высшее горе и высшую радость, и в самый ужасный момент контраста он почувствовал себя разбитым; это была самая трагическая история с божественной развязкой. Заратустра стал постепенно возвышаться, а учение его развивается по мере того, как увеличивалось его значение. На развалинах последней катастрофы, как заходящее солнце, блестит “вечное возвращение”. В третьей части находится великий синтез того, что создает, любит и уничтожает”.
На август месяц Ницше назначил развязку; его личная жизнь в это время была очень печальна и это отзывалось на его работе; он снова принимается за начатую им третью часть.
Ему хочется написать драму, действие которой он помещает в античную рамку, в местность, опустошенную чумой. Жители этой местности хотят начать новую эру, ищут законодателя и призывают Заратустру, который спускается к ним со своих гор, окруженный своими учениками. “Идите, - говорит он им, - и возвестите “вечное возвращение”…” Ученики боятся и признаются в этом. “Мы можем выносить твое Учение, но могут ли это массы? – говорили они. “Мы должны произвести опыт с истиной, - отвечал Заратустра. – А если истина должна уничтожить человечество, ну что ж, пускай!” Ученики все еще колеблются. Он приказывает им: “Я вложил в вашу руку молот, он должен опуститься на головы людей. Бейте!”
Но ученики боятся народа и покидают своего учителя. Тогда, оставшись один, Заратустра заговорил. Толпа ужаснулась, обезумела, слушая его.
“Один человек кончает самоубийством, другой сходит с ума. Божественная гордость поэта воодушевляет его, все должно выйти на свет. И в тот момент, когда он провозглашает соединение “вечного возвращения” и Сверхчеловека, - он уступает жалости.
Все присутствующие противоречат ему: “Надо, - раздались голоса, - задушить это учение и убить Заратустру”.
Нет в мире ни одной души, которая бы любила меня; как же я могу любить жизнь?
Он умирает от тоски, являя миру великое страдание в своем творчестве…
Из чувства любви я причинял людям самое большое страдание; теперь я уступаю этому доставленному мною страданию.
Все уходят от Заратустры, остается один и кладет руку на голову своей змеи: “Что мне посоветует моя мудрость?” – Змея ужалила его. Орел разрывает змею на части, лев бросается на орла. Наблюдая за битвой своих зверей, Заратустра умирает. В пятом акте – похвалы Заратустре.
Группа верных ему людей собирается у могилы Заратустры; они убежали тогда, когда он обращался к ним; увидя его мертвым, они делаются наследниками его души и возвышаются до его высоты. Затем следует похоронная церемония: “Это мы убили его”. – Похвалы… “Великий полдень”. Полдень и вечность.
Ницше отказывается от этого плана, хотя в нем и предчувствуется много красивых мест. Может быть, ему не хотелось показывать унижение своего героя; это возможно и поэтому мы видим, как он ищет триумфальной развязки. Но, главным образом, Ницше наталкивается на трудности, глубину которых он, пожалуй, в должной степени не чувствует: два символа, на которых построена его поэма “вечное возвращение” И Сверхчеловек, образуют такой диссонанс, который делает невозможным окончание произведения. – “Вечное возвращение” - это горькая истина, исключающая всякую возможность надежды. Сверхчеловек – это надежда, иллюзия. Между тем и другим нет никаких точек соприкосновения, а полное противоречие. Если Заратустра будет проповедовать “вечное возвращение”, то он не сможет влить в души своих учеников страстную уверенность в сверхчеловечество; а если он будет проповедовать Сверхчеловека, то он не будет в состоянии пропагандировать моральный терроризм “вечного возвращения”. Тем не менее Фр. Ницше наделяет своего героя этими двумя задачами: полный беспорядок и торопливость, царившая в его мыслях, толкают его на этот абсурд.
Но он никогда не сознавался в настоящих трудностях, на которые он наталкивается; он, правда, с трудом замечает их, хотя они его и стесняют, и он ищет инстинктивно какого-нибудь исхода. Он пишет второй план, тоже очень удачный: остается та же обстановка, та же, опустошенная чумой и истребленная пожарами, страна; то же воззвание Заратустры, являющегося среди рассеянного народа; но он является уже как благодетель и не возвещает своего ужасного учения. Сначала он дает народу свои законы и заставляет его принять их; затем и только затем он возвещает “вечное возвращение”. Ницше говорит нам, какие Заратустра дает законы. Вот одна из страниц, очень редких по своему содержанию, в которых мы можем усмотреть порядок, предносившийся его мечтам:
а) Заново распределенный день: физические упражнения для всех возрастов. Конкуренция, возведенная в принцип.
г) Спасти женщину, сохраняя в ней женщину.
д) Рабы (улей). Маленькие люди и их добродетели. Научиться переносить покой. Увеличение числа машин. Превращение машин в красоту.
“Для вас уверенность и рабство”.
е) Времена для уединения. Разделение времени и дней. Пища. Простота. Знак равенства между богатыми и бедными. Уединение от времени до времени необходимо для того, чтобы человек углубился и узнал самого себя.
Заратустра объясняет свои законы и заставляет всех любить их; девять раз он повторяет свои предсказания и наконец, провозглашает “великое возвращение”. Он обращается к народу и слова его звучат, как молитва.
Великий вопрос:
Вначале были даны законы. Все приспособлено к произведению Сверхчеловека, - это будет грандиозный и ужасный момент! Заратустра возвещает учение о “вечном возвращении”, который может быть принят теперь человечеством: даже сам он в первый раз выносит его.
Решительный момент: Заратустра обращается с вопросом ко всей этой собравшейся на праздник толпе:
Хотите ли вы возобновления всего этого?
Все ответили: - Да!
Заратустра умирает от радости. Умирая, он держит землю в объятиях. И хотя никто не сказал ни слова, но все узнали, что Заратустра умер.
Это было прекрасной развязкой, но Ницше не замедлил счесть ее слишком легкой и красивой. Он немного сомневается в существовании этой довольно быстро основанной платоновской аристократии. Она всецело отвечает его желаниям, соответствует ли она его мыслям? Ницше был способен разрушить все прежние учения о нравственности, но он не считает себя в праве так быстро заменить их другими. Последнее восклицание тоже беспокоит его. “Все отвечают: “Да””. Понятно ли это? Человеческие общества всегда поведут за собою несовершенную толпу, на которую придется воздействовать силой или законами. Ницше знает это: “Я ясновидящий, - пишет он в своих заметках, - но совесть моя неумолимо освещает мое предвидение и я сам воплощенное сомнение”. Он отказывается от своего последнего плана. Он никогда не будет говорить о деятельной жизни и о смерти Заратустры.
У нас нет никакого письменного доказательства его задушевной тоски, никакого письма или заметки, которые давали бы нам подобное впечатление; но будем и в его молчании видеть молчаливое признание своей скорби и унижения, разве они не очевидны для нас. У Ницше всегда было желание написать классическое произведение, историческую книгу, систему или поэму, достойную древних эллинов, выбранных им в учителя, но этой тщеславной мечте он не мог дать форму. В конце 1883 года он сделал почти безнадежную попытку; изобилие и серьезная глубина его заметок помогают нам судить об интенсивности его оказавшейся совершенно бесплодной работы. Он не в силах ни основать своего нравственного идеала, ни написать трагическую поэму, одновременно он видит неосуществимость двух своих произведений и чувствует, что улетает его мечта. Он видит себя только несчастным человеком, способным на слабые усилия, на лирические песни и жалобные крики.
Грустно начался для него 1884 год. Случайно выпавшие ясные январские дни немного придают ему силы, и он, неожиданно для самого себя, импровизирует; в его импровизации нет ни города, ни народа, ни законов; в ней только беспорядочные жалобы, призывы и отрывки нравственных положений, и все это кажется уже остатками, развалинами великого произведения. Это третья часть Заратустры. Пророк, как и Фр. Ницше, живет одиноко в горах; говорит только с самим собою; он мечтает и забывает, что он одинок; он угрожает человечеству и убеждает его; но люди не боятся и не слушают его. Он проповедует им презрение к общепризнанным добродетелям, культ храбрости, любовь к силе и грядущему поколению. Но он не спускается вниз к людям, ми никто не слышит его предсказаний; он грустен и жаждет смерти. Тогда является Жизнь, которая узнает о его желании и возвращает ему мужество.
“О Заратустра, - говорит богиня, - не щелкай так бичом, это невыносимо. Ты прекрасно знаешь, что шум прогоняет мысли, а меня только что посетили такие нежные мысли. Послушай меня, ты недостаточно верен мне, ты любишь меня не так сильно, как об этом говоришь; я знаю, что ты хочешь покинуть меня”.
Заратустра выслушивает этот упрек, улыбается и медлит ответом.
“Я сознаюсь, - отвечает он наконец, - но ты знаешь это так же хорошо, как и я сам…”
Он наклоняется к богине и шепчет ей на ухо, и мы угадываем его тайные речи: “Не все ли равно, что я умираю, - говорит он, - ведь ничто не разлучает, не приближает, потому что каждый момент возвращается, каждая минута вечна”.
Как? – говорит богиня, - ты знаешь это, Заратустра, но ведь ни кто не знает этого.
Взоры их встречаются, они смотрят друг на друга, смотрят вместе на луг, зеленеющий в вечернем влажном, холодном воздухе; они плачут, потом в молчании слушают одиннадцать слов старого горного колокола, звонящего полночь.
Раз!
О, друг, вникай!
Два!
Что полночь говорит?
Внимай!
Три!
Был долог сон, -
Четыре!
Глубокий сон развеял он: -
Пять!
Мир – глубина!
Шесть!
Глубь эта дню едва видна!
Семь!
Скорбь мира эта глубина, -
Восемь!
Но радость – глубже, чем она.
Девять!
Жизнь гонит скорби тень!
Десять!
Но радость рвется в вечный день, -
Одиннадцать!
В желанный вековечный день!
Двенадцать! (8)
Тогда Заратустра встает и находит снова свою уверенность, мягкость и силу, берет свой посох и с песней спускается к людям. Один и тот же стих кончает семь строф его гимна: “Никогда я еще не встречал той, от которой бы хотел иметь детей; ею может быть только та женщина, которую я люблю, потому что я люблю тебя, о, Вечность! Потому что я люблю тебя, о, Вечность!”
В начале поэму Заратустра входил в большой город “многоцветная корова” (он так его называет) и начал свою проповедь. В конце третьей части Заратустра спускается в большой город и снова начинает свою проповедь. Побежденный Фридрих Ницше, несомненно, за два года продвинулся вперед. В 1872 году он посылал m-lle Мейзенбуг прерванную серию своих лекций о будущем университетом. “Это возбуждает ужасную жажду, - говорит он ей, - и, в конце концов, нечего пить”. Эти же слова можно применить и к его поэме.