Даниэль Галеви «Жизнь Фридриха Ницше»

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

* * *

Ницше снова вернулся к своим старым привычкам и стал почти каждую неделю бывать у Вагнера, но скоро заметил, что после прусской победы атмосфера в Трибшене изменилась. Дом учителя наполнился новыми людьми; приезжали его многочисленные друзья, и незнакомые люди появились в этих комнатах, которые Ницше так ревниво любил. В доме слышались бесконечные разговоры, велись оживленные споры; все эти люди были глубоко чужды Ницше; сам же Вагнер охотно говорил и возбужденно спорил с ними. Он считал, что настал благоприятный момент для того, чтобы убедить Германию в том, что необходимо построить нужный ему в Байрейте театр, вернее, храм.

Ницше слушал эти разговоры и принимал в них участие. Идеи Вагнера воспламеняли его, но его, склоняя к одиночеству, душа часто смущалась и возмущалась этим новым шумным обществом, с которым приходилось мириться. Вагнер не почувствовал этого; напротив, он, казалось, был упоен сознанием, что целая толпа людей окружает его; и, немного смущенный, как бы обманутый, Ницше тщетно искал в Вагнере своего прежнего героя. “Быть народным вождем, - писал он когда-то в своих студенческих тетрадях, - это значит заставить страсти служить идее”.

Вагнер приспособляется к такой задаче: во имя своего искусства и своей славы он примиряется со всеми человеческими страстями. Он становится шовинистом с шовинистами, идеалистом с идеалистами, галлофобом, если это нужно; для одних он воскрешает трагедию Эсхила, для других оживляет древнегерманские мифы; он охотно становится пессимистом или, по желанию, христианином; но все же каждую минуту он не перестает быть искренним. Этот великий руководитель человеческих сердец и великий поэт искусно подчинял своему влиянию общественное мнение своей родины.

Никто не мог устоять против его внушения; можно было только уступать ему и следовать за ним. До мельчайших подробностей у него был составлен план будущего театра, место постройки которого было выбрано незадолго перед тем. Он изучал практическую сторону дела и работал над вопросом об организации ферейнов, в которых должны были группироваться его пропагандисты и подписчики. Он надеялся доставить своим верным поклонникам неожиданную, редкую радость. Однажды он сделал своим гостям сюрприз, исполнив в садах Трибшена только для них одних“Siegfried-ldyll”, прелестную интермедию, написанную в честь благополучного разрешения от бремени его жены – чудное эхо более интимного времени. Он продиктовал Ницше его роль в своем деле; так как Вагнер не хотел, чтобы трудно сдерживаемый, но красноречивый голос Ницше пропадал даром для его предприятий. Ницше предложил свои услуги для того, чтобы поехать на север Германии в качестве миссионера к местному, тяжелому на подъем, населению. Предложение его не было принято. Вагнер, вероятно, боялся резкости его языка. “Нет, - сказал он, - кончайте и издавайте вашу книгу”. Ницше с грустью покорился учителю, но с этого момента между ними стала вырастать стена отчуждения.

К тому же, совет Вагнера был вовсе не так легко исполним. “Рождение трагедии” не находило себе издателя, хотя Ницше добросовестно использовал все свои связи, и настроение целого лета было испорчено этим неуспехом; в конце концов, он решил напечатать некоторые главы своей работы в журнале. “Я впускаю в свет мою маленькую книгу по кусочкам, - пишет он Роде в июле, - какое мучительное чувство разрубать на куски живое тело”.

В начале октября Ницше находится в Лейпциге, где встречается со своим старым учителем Ричлем и со своими друзьями Роде и Герсдорфом, приехавшими туда для свидания с ним, и несколько дней проходят в сердечной товарищеской беседе. Судьба книги все еще пока остается неопределенной; все издатели научных и филологических книг отказываются напечатать ее. Их не увлекает это странное произведение, в котором эрудиция сливается с лиризмом, а проблемы древнейшей Греции с проблемами новейшей Германии. “Эта книга – кентавр”, - говорит про нее Ницше; такое мифологическое определение мало удовлетворяет корысти книгопродавцов. Наконец, правда, не без сожаления, так как Ницше считает свою книгу чисто научным произведением, он обращается к издателю Рихарда Вагнера и после целого месяца напряженного ожидания получает от него благоприятный ответ. Ницше пишет Герсдорфу в облегченном и свободном тоне, который нам показывает, как много пришлось Ницше за последнее время пережить тоски и унижения.

Базель 19 ноября 1871 года

“Прости меня, мой дорогой друг, если я немного запоздал с моею благодарностью. В каждом слове твоего последнего письма чувствовалось, что ты живешь целостною умственною жизнью. Мне кажется, что ты остался в душе солдатом и вносишь в искусство и филологию отпечаток своей военной натуры.

Это хорошо: мы, в настоящее время, не имеем никакого права жить, если мы не занимаем боевых позиций, не готовим пути грядущему“Saeculum”, проблеск которого мы уже предугадываем в нашей собственной душе, - в лучшие моменты нашей жизни, когда лучшая часть нашей натуры невольно освобождается от духа нашего (курсив Ницше) времени. Тем не менее, эти наши порывы и высокие переживания должны иметь где-нибудь корни в жизни; из этого я заключаю, что в такие минуты мы чувствуем на себе смутное дыхание будущих времен… Разве наша последняя встреча в Лейпциге не произвела на тебя именно такого впечатления, что подобные моменты в жизни переселяют нас в другой мир, связывают нас с другимsaeculum? Что бы там ни было, а помни всегда, что надо “im Ganzen, Vollen, Schonen resolut zu leben”. Но для этого нужна твердая воля, которая дается не каждому смертному. Ведь сегодня, только сегодня, мне ответил, наконец, мой любезный издатель Фрицш!..”

Фрицш предложил ему напечатать книгу в том же формате и тем же шрифтом, какими было напечатано последнее произведение Вагнера “Die Bestimmung der Oper” (“О назначении оперы”).

Ницше пришел в восторг от этого предложения и написал пять заключительных глав, оттеняющих еще более вагнеровскую тенденцию книги.

Спешное редактирование и корректирование книги не помешали Ницше приняться и за другое дело. Он не сомневался, что труд его будет прочитан и понят публикой, и будет иметь у нее успех. Ведь его учителя и товарищи всегда преклонялись перед силой его мысли.

Ему не приходит на ум, что широкая публика может остаться равнодушной. Ницше хочет с первого же раза глубоко затронуть читателей и уже строит новые планы о том, как извлечь из своего успеха все возможные выгоды. Он хочет говорить перед публикой, ведь слово более острое орудие, чем печать. Он вспомнил свои впечатления, когда он, будучи еще совсем молодым профессором, получил трудное дело преподавания самого тонкого языка, толкования самых трудных произведений перед случайными слушателями; он вспомнил своим, может быть, химерические проекты о семинарии филологов, монашеской обители ученых, о которой он постоянно мечтал.

Ницше собирается обрисовать перед аудиторией школы, гимназии, университеты, как тяжелые аппараты педантизма, сдавливающие в своих тисках всю духовную жизнь Германии, и определить характер новых и настоятельно необходимых учебных заведений, предназначенных не для служения эмансипации масс, а для культурного совершенствования избранных. В марте он написал Эрвину Роде: “Меня захватила новая идея, я выставляю новый принцип воспитания, целиком отвергающий наши современные гимназии и университеты”. В декабре он объявляет в Базеле на январь 1872 года целый ряд лекций “О будущем наших культурных заведений”.

В половине декабря Ницше вместе с Вагнером отправляется в Мангейм, где присутствует на двух фестивалях, посвященных произведениям Вагнера.

“Как жаль, что тебя не было с нами, - пишет он Эрвину Роде, - все мои прежние художественные переживания, все, что раньше давало мне искусство, ни что в сравнении с тем, что я испытал теперь. У меня такое чувство, точно осуществился мой идеал! И это сделала музыка, одна музыка! Когда я говорю себе, что часть будущих поколений или хотя бы несколько сотен избранных будут так же, как и я, взволнованы этой музыкой, то я чувствую себя в праве пророчествовать полное обновление нашей культуры”.

В Базель Ницше вернулся совершенно захваченный мангеймскими впечатлениями. Все мелочи его обыденной жизни внушали ему странное непреодолимое отвращение. “Все непередаваемое музыкой, - пишет он, - отталкивает меня и делается отвратительным… Я боюсь реальной действительности. По правде говоря, я не вижу больше ничего реального, а одну сплошную фантасмагорию”. Воодушевленный этим настроением, Ницше лучше уясняет себе занимающую его проблему и яснее формулирует искомый им принцип. Что значит “преподавать”, “воспитывать” людей? Это значит направлять их умы по такому пути, чтобы общий уровень развития возвысился если не до понимания, то во всяком случае, до всеобщего уважения гениальных произведений.

Супруги Вагнер, как и в прошлые годы, пригласили Ницше провести Рождество в Трибшене. Ницше отказался, так как все время у него было занято подготовкой к лекциям. В знак своего глубокого уважения Ницше преподнес г-же Вагнер музыкальную фантазию на Рождественскую ночь, сочиненную им несколько недель тому назад. “С нетерпением ожидаю, что скажут об этой вещице в Трибшене, - пишет он Роде. – До сих пор я еще не слышал ни одного компетентного о себе мнения”. Между тем много раз понимающие музыку люди неодобрительно отзывались о его музыкальных произведениях; но Ницше постоянно забывал об этом.

В последний день 1871 года появилась его книга “Рождение трагедии из духа музыки”. Подзаголовок в современных изданиях “Эллинство и пессимизм” появился в 1886 году во втором издании. Первый экземпляр Ницше послал Рихарду Вагнеру и тотчас же получил от него лихорадочный, восторженный ответ:

“Дорогой друг! Я никогда еще не видал книги более прекрасной, чем Ваша. В ней все великолепно! Сейчас я наскоро пишу Вам, потому что глубоко взволнован чтением и ожидаю только того, чтобы, вооружившись хладнокровием, прочитать ее методически. Я уже сказал Козиме, что после нее больше всего люблю Вас и потом уже Ленбаха, написавшего с меня поразительный по сходству портрет. Прощайте, приезжайте поскорее.

Ваш Р. В.”

10 января Вагнер снова пишет ему:

“Вы издали ни с чем не сравнимую книгу; ее субъективный характер совершенно стирает всякое постороннее влияние; полная откровенность, с какою отразилась в Вашей книге Ваша глубокая индивидуальность, резко отличает ее от всех других. Вы не можете себе представить, какое глубокое удовлетворение Вы доставили мне и моей жене; наконец-то о нас заговорил посторонний голос, и заговорил в полном с нами согласии. Мы два раза прочли Вашу книгу от первой до последней строчки, днем порознь, а вечером вместе, и мы крайне сожалеем, что у нас нет второго обещанного Вами Экземпляра; из-за того единственного, который у нас есть, мы ссоримся все время. Мне непрестанно нужна Ваша книга, она вдохновляет меня между завтраком и началом моей работы, так как после того, как я прочел Вашу книгу, я приступил к последнему акту. Читаем ли мы ее порознь или вместе, мы все равно не можем удержаться от выражения нашего восторга. Я все еще не оправился от пережитого возбуждения. Вот в какое состояние Вы нас привели!”

Козима Вагнер писала ему со своей стороны: “О, как прекрасна Ваша книга! Как она прекрасна и как глубока, как она глубока и как она дерзновенна!”

16 января Ницше читает первую лекцию. Его радость и уверенность в себе беспредельны; он знает, что Яков Буркхардт прочел и одобрил его книгу, он знает, что она привела в восторг Роде, Герсдорфа, Овербека… “Совершенно невероятные вещи пишут о моей книге, - пишет он одному другу. – Я заключил дружеский союз в Вагнером; ты не можешь себе представить, как мы связаны друг с другом, до какой степени совпадают наши взгляды”. Не медля ни минуты, Ницше принимается за новую работу: он хочет напечатать свои лекции. Это будет популярной книгой, переводом для народа его “Трагедии”. Но ему приходит на ум еще более решительное предприятие. Германия в это время готовилась к торжественному открытию Страсбургского университета: этот профессорский апофеоз на завоеванной солдатом земле глубоко возмущает его. Он хочет послать памфлет Бисмарку под видом интерпелляции в рейхстаг. Он спросит его, какое право имеют педагоги праздновать свой триумф в Страсбурге? Наши солдаты победили французских солдат, в этом их слава. Но разве французская культура унижена немецкой? Кто посмеет утверждать это?

Проходит несколько дней. Чем объясняется более грустный тон его писем? Почему он более не пишет о своей интерпелляции, или он о ней больше не думает? Мы знаем теперь, отчего переменилось настроение Ницше: кроме немногих понявших его книгу друзей, никто больше не читал, не покупал ее, и ни один журнал, ни одно обозрение не удостоили ее критической заметки. Его лейпцигский профессор Ричль также хранил молчание. Фр. Ницше пишет ему, что хочет узнать его мнение, и получает в ответ суровую, полную осуждения критику. Роде предложил журналу“Litterarische Centralblatt” напечатать статью о книге Ницше, ему было отказано. “Это была последняя серьезная попытка защитить меня в каком-нибудь научном издании, и теперь я уже ничего не жду, кроме злостных и глупых выходок, - пишет он Герсдорфу. – Но я, как я уже с полным убеждением говорил тебе, все же рассчитываю, что моя книга мирно совершит свой путь через течение веков, так как многие вечные истины сказаны там мною впервые, и, рано или поздно, но они будут звучать всему человечеству”.

Ницше был так мало подготовлен к своему неуспеху; он был неподдельно поражен им и пал духом. Болезнь горла заставила его прервать лекции, и он был даже рад этому физическому препятствию. В изложении своем он увлекся чрезвычайно высокими идеями, трудными для понимания даже ему самому. Он хотел показать, что необходимо учредить два рода школ: профессиональные для большинства и классические, по существу своему высшие, для ограниченнейшего числа избранных, где эти избранные должны продолжать свои занятия до тридцати лет. Но как же отделить от остальных смертных этих избранных и как поставить метод их образования? Таким образом Ницще возвращается к своей самой заветной и родной мечте об аристократическом идеале, всегда занимавшем все его мысли. Разрешением этих проблем он занимался очень часто. Но для того, чтобы развить эту тему перед широкой публикой, нужно было, с одной стороны, полное напряжение умственных сил, а с другой – вполне доверчивая аудитория. После неуспеха книги у Ницше не было никакой уверенности в себе. Нездоровье его скоро прошло, но он так и не возобновил своих лекций. Его понапрасну просили продолжать их, тщетно уговаривали напечатать, Ницше не соглашался. На этом особенно настаивал Вагнер; но Ницше не послушал и его. Заметки Ницше, относящиеся к этому печальному времени, носят недоконченный и беспорядочный характер. Они звучат, как эхо, как отзвук потерянной мечты...

“Аристократия должна завоевать полную свободу у Государства, держащего в узде науку.

Позднее люди должны будут поставить скрижали новой культуры и разрушить тогда гимназии и университеты… ареопаг духовной справедливости.

“Будущая культура, ее идеи о социальных проблемах”. Повелительный мир прекрасного и возвышенного,,, единственное средство спасения против социализма…”

И наконец, три последних слова: коротких, вопрошающих, полных меланхолии, воплощающих в себе все его сомнения, порывы и, может быть, все его творчество: Ist Veredlung moglich? Можно ли надеяться когда-нибудь облагородить человечество? Ницше мужественно отказывается от своих надежд и умолкает. Он потерял родину; он убедился в том, что Пруссия не будет непобедимой носительницей лирической расы; германская Империя не будет “повелительным миром прекрасного и возвышенного”. 30-го апреля открывается новый Страсбургский университет. “Я отсюда слышу звуки патриотического ликования” – пишет он Эрвину Роде. В январе он отказался от предлагаемого ему места, ради которого ему пришлось бы покинуть Базель, а в апреле он уже собирается уезжать из Базеля и хочет провести в Италии два, три года. “Появилась, наконец, первая рецензия о моей книге, и она мне очень нравится. И где именно? В итальянском журнале“La Rivista Europea”! Как это приятно и даже символично!”

Второй причиной грусти Ницше был переезд Вагнера из Трибшена в Байрейт. Г-жа К. Вагнер известила его об этом письмом: “Да, Байрейт! Прощай, милый Трибшен! Там зародилась мысль о “”Рождении трагедии” и сколько там пережито такого, что, может быть, уже не повторится”.

Три года тому назад, тоже весной, Ницше отважился сделать первый визит в Трибшен; его снова влечет туда, но встречает его на этот раз уже полуопустевший дом. Покрытая чехлами мебель стоит кое-где, точно обломки былых времен. Все мелкие вещи, безделушки исчезли. С окон сняты шторы, и в них врывается резкий свет. Вагнер с женой укладывают последние оставшиеся вещи и бросают в корзины еще неуложенные книги. Ницше радостно приветствуют и требуют, чтобы и он принял участие в сборах. Он с жаром принимается за дело, собственноручно укладывает письма, драгоценные рукописи, книги и партитуры. Внезапно сердце его сжимается при мысли: значит действительно, все кончено! Трибшен больше не существует. Прошли три года жизни, и каких три года! Точно один день пролетели они и унесли с собою неожиданные радости, самые сладостные, волнующие желания. Но надо отречься от прошлого и, без сожаления о нем, следовать за учителем. Надо забыть о Трибшене и думать о Байрейте; одна только мысль об этом городе магически действует на Ницше, околдовывает и волнует его. Часы, проведенные в Трибшене, были так прекрасны; часы отдыха и размышлений, часы работ и молчания; часы общения с гениальными людьми, мужем и женой, милая детвора; бесконечные радужные разговоры о красоте – все это неразрывно связано с Трибшеном. Что принесет с собою Байрейт? Туда будут стекаться толпы народа. Но что принесет с собою толпа? Ницше не мог укладывать больше вещи. Большой рояль стоял посредине залы; он открыл его, взял несколько аккордов и стал импровизировать. Привлеченные его игрой Рихард и Козима Вагнер бросили свою работу. Душераздирающая, незабываемая рапсодия огласила пустой зал – это было последнее “прости”.

В ноябре 1888 года, уже одержимый безумием, Ницше пытался написать историю своей жизни. “Когда я говорю об утешениях, которые были в моей жизни, я хочу одним словом выразить свою благодарность тому, что было, и теперь, уже очень издалека, вспомнить о моей самой глубокой, радостной любви, о моей дружбе с Вагнером. Я отдаю справедливость моим последующим отношениям к людям, но я не могу вычеркнуть из моей памяти дней, проведенных в Трибшене, дней доверия друг к другу, дней радости, высоких минут вдохновения и глубоких взглядов… Я не знаю, чем был Вагнер для других людей, но на нашем небе не было ни одного облака…”

IV. ФРИДРИХ НИЦШЕ И РИХАРД ВАГНЕР

БАЙРЕЙТ

Странная Судьба постигла Байрейт. Этот маленький немецкий городок долгое время был совершенно неизвестен, пока в ХУШ веке он вдруг не прославился на всю Европу, правда, несколько забавным, но очень блестящим образом: одна интеллигентная дама, маркграфиня, сестра Фридриха и друг Вольтера, вообще поклонница французского изящества, поселилась в этом городке, занялась его украшением оживила его пустынную местность постройкой нового замка и щедро украсила его фасады фресками в стиле рококо. Но маркграфиня умерла, и о существовании Байрейта снова забыли. Прошло целое столетие, прежде чем его снова постигла странная искусственная судьба; снова на его долю выпала слава: маленький, разукрашенный стараниями маркграфини городок становится Иерусалимом нового искусства и нового культа. По воле гениального поэта сгладились все странности и противоречия Байрейта.

История его должна считаться одним из произведений творчества Вагнера; ему хотелось построить театр в каком-нибудь тихом, уединенном городе. Но Вагнер не будет искать слушателей, они сами придут к нему. Всем другим городам он предпочитает Байрейт. В этом месте могли столкнуться две Германии: одна, воплощающая в себе прошлое, жалкая, преклоняющаяся перед французскими модами, и другая -–вдохновленная самим Вагнером, свободная и обновляющая. Постройка театра началась немедленно по его прибытии. Вагнер решил, что первый камень его театра будет заложен 22 мая 1872 года, в день его рождения.

“Значит, мы снова с тобою увидимся, - пишет Ницше Эрвину Роде, - и с каждым разом наши встречи становятся все грандиознее, все замечательнее перед лицом истории. Не правда ли?” Оба друга присутствовали на Байрейтской церемонии; один для этого приехал из Базеля, другой из Гамбурга. В маленький городок съехалось, в общем, около двух тысяч народа; погода была ужасная. Но поливной дождь, покрытое грозовыми тучами небо сделали церемонию только еще более величественной. Искусство Вагнера настолько значительно и серьезно, что не нуждается в улыбке небес. Все верноподанные Вагнера, стоя на страшном ветру, смотрели на обряд закладки первого камня. В отверстие выдолбленного камня Вагнер положил собственноручно написанные им стихи, а затем бросил первую лопатку гипса. Вечером он предложил своим друзьям прослушать симфонию с хорами, в которой он местами несколько усилил оркестровку: дирижерской палочкой управлял он сам. Представители молодой Германии, собравшись в театре покойной маркграфини, благоговейно слушали эту музыку, гдеXIX век высказал свое “Credo”, а когда прозвучали заключительные слова хора – “миллионы людей, обнимите друг друга”, то, по словам очевидца, казалось, что это прекрасное желание уже исполнилось.

“Друг мой. – писал Ницше, - если бы ты знал, какие дни пережили мы! Никто никогда не сотрет из нашей памяти этих великих священных воспоминаний. Вдохновленные ими, мы пойдем по пути нашей жизни, и употребим ее на то, чтобы бороться за них. Раньше всего мы должны принять все меры к тому, чтобы нашими поступками руководили серьезное чувство и сильная воля, и доказать этим, что мы достойны тех исключительных событий, участниками которых мы себя считаем”.

Ницше готов был бороться во имя Вагнера, так как он любил Вагнера и стремился бороться. “К оружию, к оружию!” – пишет он Роде. – Мне нужна война,ich brauche den Krieg”. Но он уже несколько раз испытывал себя и, к большому своему огорчению, начинал сам сознавать, что при рода его плохо подчинялась неизбежным требованиям дипломатии и осторожности в борьбе с общественным мнением. На каждом шагу какое-нибудь слово или положение задевали за живое его радикальный идеализм.

Он снова ощутил присутствие той инстинктивной неловкости, которую уже не раз он почувствовал в Трибшене: Вагнер беспокоил его; он с трудом узнавал чистого, величественного героя, которого так любил; перед ним стоял совсем другой человек: энергичный, грубый, мстительный, завистливый работник. У Ницше было намерение поехать в Италию с одним родственником Мендельсона; чтобы не рассердить Вагнера, ненавидевшего не только семью, но даже имя Мендельсона, Ницше отказывается от своего плана. “Почему Вагнер так недоверчив? - пишет он в своем дневнике. – Ведь это, в свою очередь, тоже возбуждает недоверчивость”. Поскольку Вагнер был властолюбив, постольку же он был и недоверчив. С ним редко можно было теперь говорить в свободное время так прямодушно и открыто, как в Трибшене: он говорил отрывисто, точно приказывал. Ницше по-прежнему был готов поехать миссионером в северную Германию, собирался там проповедовать идеи Вагнера, писать о них, основывать “ферейны” и “ткнуть носом немецких ученых в такие вещи, о которых не имеют понятия их подслеповатые глаза”. Вагнер отказывался от этого предложения; ему хотелось, чтобы Ницше издал свои лекции “О будущем наших образовательных заведений”. Ницше противился этому желанию, усматривая в этом оттенок эгоизма со стороны Вагнера.

“Господин Ницше хочет всегда поступать по-своему”, - воскликнул однажды рассерженный Вагнер. Ницше был очень огорчен этой вспышкой и вдовойне обижен за себя и за своего учителя. “Я же болен, у меня спешная работа, неужели это не дает мне права на некоторое уважение? – думал он. – Разве я состою у кого-нибудь на службе? Зачем у Вагнера такие тиранические тенденции?” Далее мы читаем в его заметках: “Вагнер не обладает способностью делать окружающих его людей свободными и великими; Вагнер недоверчив, подозрителен и высокомерен”.

В это время вышел в свет памфлет под названием: “Филология будущего – ответ Фридриху Ницше”. Автором этого памфлета был У. Фон Виламовиц-Меллендорф, товарищ Ницше по Пфорте. “Дорогой друг, - пишет он Герсдорфу, сообщившему ему об этом памфлете, - не заботься обо мне больше, я ко всему готов. Конечно, я никогда не начну полемики; жалко, что это именно Виламовиц. Знаешь ли ты, что прошлой осенью он был у меня с дружеским визитом? Зачем нужно было, чтобы Виламовиц был автором этого памфлета?” Вагнер, задетый самым заглавием Филология будущего, пародировавшим его знаменитую формулу – музыка будущего, - написал на эту тему возражение и воспользовался случаем, чтобы напомнить Ницше о его книге.

“Что должны мы думать о наших кльтурных заведениях? – пишет он в заключение. – Это ваше дело сказать, чем должна быть немецкая культура. Для того, чтобы направить возродившуюся нацию к выполнению своих самых благородных целей”. И на этот раз Ницше остается непреклонным в своем решении. Его мало удовлетворяли его лекции, он был недоволен их внешней формой, не представлял себе ясно их идейных выводов. “Я не хочу ничего печатать, - пишет он, - так как у меня нет чистой, как у серафима, совести”. Он старается каким-нибудь другим способом выразить свою веру в Вагнера.

“Я был бы бесконечно счастлив, - пишет он Роде, - если бы мог написать что-нибудь для нашего общего дела, но я не знаю, что писать. Все, что я начинаю писать, кажется мне таким обидным, вызывающим, способным, по при роде своей, скорее испортить наше дело, чем помочь ему. Зачем случилось так, что моя бедная, наивная, полная энтузиазма книга встретила такой плохой прием? Удивительные люди! Но что же нам всем теперь делать? Знак восклицательный и знак вопросительный!”

Ницше принимается писать“Reden eines Hoffenden” (“Слова надеющегося”), но скоро бросает эту работу.

* * *

Фридрих Ницше снова обратился к прекрасным и плодотворным греческим авторам. Перед очень небольшой аудиторией, так как дурная слава “Рождения трагедии” отдалила от него молодых филологов, он комментирует “Choephores” Эсхила и несколько текстов из доплатоновской философии. Из глубины 25 столетий его осенил чудесный свет, рассеявший в его душе все тени и сомнения. Ницше с неудовольствием слушал, как его друзья, вагнерианцы, охотно употребляли такие громкие слова, как: “Миллионы людей, обнимите друг друга”, которые под руководством Вагнера распевал хор в Байрейте. Пели-то они хорошо, но люди так и не падали друг к другу в объятия, и Ницше невольно стало казаться, что за всем этим кроется тщеславие и какая-то ложь. Кичливые и дурные древние греки редко обнимали друг друга, в их гимнах ничего не говорилось об объятиях, их душу раздирает завистливое желание первенствования, их гимны дышат страстью. Ницше любит их наивную. Энергию и их точный, чеканный язык. Как бы освеженный у античного источника, он пишет небольшой опыт о “Homer’s Wettkampf” (“Героический поеди нок у Гомера”). Мы видим, как с первых же строк он заметно отдаляется от вагнеровского мистицизма.

“Когда говорят о человечестве, - пишет он, - то обыкновенно представляют себе ряд чувств, с помощью которых человек отличается и отдаляется от природы (курсив Ницше). Но такого отделения, на самом деле, не существует; свойства, называемые “растительными”, и свойства, носящие название “человеческих”, в действительности развиваются одновременно и тесно сплетаются между собой. В самых благородных проявлениях своей души человек носит на себе зловещую печать природы.

Эти грозные, кажущиеся нам нечеловеческими, тенденции, может быть, на самом деле служат той плодородной почвой, на которой вырастает все человечество с его страстями, его поступками и творениями.

Поэтому греки, наиболее человечный народ, остались навсегнда жестокими и склонными к разрушению…”

Эта работа заняла у Ницше всего несколько дней, и вскоре он принялся за другую большую работу.

Он изучает тексты Фалеса, Гераклита, Эмпедокла и Пифагора. В своем изучении он старался приблизиться к этим философам – учителям жизни (поистине достойным этого, ими самими выдуманного, названия), пренебрегающим спорами и книгами, одновременно гражданам и мыслителям, не таким беспочвенным, как следующие за ними Сократ с его иронией и Платон с его мечтательными последователями; перед ним стоял образ философов, к которым каждый мог прийти со своими взглядами, со своей точкой зрения и со своей оценкой человеческих поступков.

В продолжение самого короткого времени Ницше написал на эту тему целую тетрадь.

Ницше по-прежнему следил за успехами своего знаменитого друга. В июле в Мюнхене ставили “Тристана”; Ницше поехал и встретил Вагнера, окруженного поклонниками; среди них были Герсдорф иm-lle М. фон Мейзенбург, знакомая ему еще по майским торжествам в Байрейте. Несмотря на свои пятьдесят лет,m-lle Мейзенбург очаровывала всех своей мягкостью и грацией своей хрупкой, нервной фигуры. Ницше провел несколько приятных дней в обществе своего старого друга и его новой приятельницы. Все трое, расставаясь, искренно пожелали, что время прошло так быстро, и обещали друг другу встретиться опять в самом непродолжительном времени. Герсдорф и Ницше обещали приехать в августе, снова слушать “Тристана”,Ю но в последний момент что-то помешало Герсдорфу, а Ницше не решился ехать один. “Одному совершенно невозможно встретиться лицом к лицу с таким великим, высоким искусством. Я решился поэтому остаться в Базеле”, - пишет Ницшеm-lle Мейзенбург. Изучение Парменида утешило его, впрочем, от его добровольного лишения слышать “Тристана”.

M-lle Мейзенбург сообщала Ницше о всех больших и мелких новостях в предприятиях Вагнера. Учитель кончил “Гибель богов”, последнюю часть своей тетралогии, и, таким образом, завершил свое великое произведение.M-lle Мейзенбург узнала об этой новости из записки, написанной ей Козимой Вагнер. “Хвала Господу!” – писала супруга Вагнера. – “Хвала Господу!” – повторяетm-lle Мейзенбург и прибавляет (ее короткая приписка прекрасно характеризует тон, царивший у Вагнера в то время): “Поклонники нового духа нуждаются в новых тайнах для того, чтобы торжественно освятить свое инстинктивное познание. Вагнер творит эту тайну в своих трагических произведениях, и мир постигнет его красоту только тогда, когда мы воздвигнем новый, достойный его Храм, предназначенный для нового дионисиевского мифа”.

M-lle Мейзенбург поверяет Ницше свою тайну и рассказывает ему о том, какие шаги она предприняла для того, чтобы привлечь Маргариту Савойскую, королеву Италии, к участию в вагнеровском деле.M-lle Мейзенбург хочет просить королеву принять президентство в узком кружке высокородных покровительниц искусства; несколько дам из лучшей аристократии, приятельницы Листа и, по его инициативе, приобщившиеся к вагнеровскому культу, составили этот возвышенный “Verein”. На всех этих начинаниях лежал неприятный отпечаток снобизма и религиозности. Ноm-lle Мейзенбург была превосходная женщина, с самыми безупречными намерениями, и кристальная чистота ее души как бы очищала все, к чему она прикасалась. Ницше не решался критиковать письмо такого друга.

Вскоре Ницше почувствовал утомление от чрезмерно напряженной работы; он потерял сон и должен был прервать свои занятия. Он вспомнил, что путешествия часто облегчали его, и поехал в конце лета в Италию. Он не спускался южнее Бергамы; эта страна, которую он впоследствии так полюбил, не понравилась ему.

“Здесь царит начало Аполлона, - говорила ему жившая во Флоренцииm-lle Мейзенбург, - так хорошо с головой окунуться в него”. Ницше не трогало ни что аполлоновское; он почувствовал только страстность, чрезмерную мягкость и согласованность линий. Его немецкий вкус не нашел себе удовлетворения, и он уезжает в горы, где чувствует себя “смелее и величественнее”. Там, в гостинице бедной деревушки Сплюген, он провел несколько счастливых дней. “Здесь, на самой границе Швейцарии и Италии, - пишет он в августе 1872 года Герсдорфу, - я живу в уединении и чувствую себя вполне довольным выбранным местопребыванием. Представь себе прекрасные уединенные прогулки по лучшим из существующих в мире дорогам, где я часами бродил, погруженный в свои мысли, и не упал, при этом, ни разу ни в одну из горных пропастей. И каждый раз, стоит мне только оглянуться, я всегда нахожу что-нибудь новое и величественное. Людей здесь можно встретить только во время смены дилижансов, я закусываю вместе с ними, в этом заключается все наше общение. Как платоновские тени перед входом в пещеру, проходят они мимо меня” (2).

До этого времени Ницше не особенно любил высокие горы; он предпочитал им лесистые долины Юры, напоминавшие ему своим видом его родину, холмы Заалы и Богемии. В Сплюгене он познает новую радость – радость одиночества и размышлений среди воздуха горных вершин. Это настроение мелькнуло как молния; спустившись в долину, он забыл о нем, но 6 лет спустя, чувствуя себя уже навсегда одиноким, Ницше, найдя себе убежище в бедных деревушках, пережил те же лирические чувства, что и в октябре 1872 года.

Скоро ему пришлось расстаться со своим уединением и, не без удовольствия, вернуться в Базель, к своим профессорским занятиям. В Базеле у него завязались дружеские отношения, выработался целый ряд привычек. Он полюбил самый город, сделавшийся его постоянным местожительством, и примирился с его жителями.

“Мои соседи за столом и по дому, мои единомышленники, Овербек и Ромундт, составляют для меня самое лучшее общество в мире. После беседы с ними замирают мои вопли и я перестаю скрежетать зубами. Овербек самый серьезный и разносторонний ученый, в то же время самый приятный в общежитии человек. Он обладает способностью радикально мыслить, условие, вне которого я не могу ни с кем сойтись…” – писал Ницше к Роде.

По возвращении в Базель Ницше пришлось пережить самые тяжелые впечатления. Все ученики покинули его; ему не трудно было понять причину этого бегства: немецкие филологи объявили его “человеком, умершим для науки”, Ницше попал в положение осужденного, и лекции его подверглись интердикту.

“СвятаяVehme (3) хорошо исполнила свой долг, - пишет он Роде. – Будем поступать так, как если бы ничего не случилось. Но мне жаль, что наш маленький университет страдает из-за меня; за последний семестр мы потеряли 20 слушателей. Я с трудом мог начать курс о риторике греков и римлян; у меня всего два слушателя: один из них германист, другой – юрист”.

Наконец, Ницше получил хоть некоторое утешение. Роде написал в защиту его книги статью, но ни один журнал не хотел ее напечатать. Раздраженный этими постоянными отказами, Роде переделал свою статью и отпечатал ее в виде письма, адресованному Рихарду Вагнеру. Ницше горячо благодарил его.

“Никто не смел напечатать даже мое имя, - пишет он Роде, - как будто я совершил какое-нибудь преступление… А теперь появилась твоя смелая книга, так горячо свидетельствующая о нашей братской борьбе. Все мои друзья вне себя от радости. Они не перестают хвалить тебя за отдельные места и за общее содержание; все находят твою полемику достойной по силе Лессинга. Мне же особенно нравится то, что в твоей статье слышится что-то глубокое и грозное, точно шум водопада. Будем же мужественны, мой дорогой друг! Я все еще верю в прогресс, в наш прогресс, я все еще верю, что силы наши будут все время возрастать и законные желания наши крепнуть; верю в наше стремление к благородным, вечно далеким целям. Да, мы достигнем их и, став победителями, поставим себе еще более далекий идеал и двинемся вперед с новым приливом мужества и решимости. Не все ли нам равно, если свидетелями нашего отправления в поход будут только очень немногочисленные зрители? Не все ли нам равно, если зрителями будут именно те, которые имеют право быть судьями в предпринятой нами борьбе? За одного только зрителя – Вагнера, я жертвую всеми лаврами нашего века. Желание заслужить его одобрение воодушевляет меня больше и сильнее всего на свете, угодить ему трудно, и он без стеснения сознается в том, что ему нравится и не нравится, и он является для меня беспристрастной совестью, которая карает, но и воздает должное”.

В начале декабря Ницше удалось провести несколько часов с Вагнером в такой интимной дружеской обстановке, которая живо напомнила ему прошлые дни в Трибшене. Вагнеру стоило, проезжая через Страсбург, только сделать Ницше знак, чтобы то т уже очутился около него. Встреча их не была омрачена ни одним облачком, что было, очевидно, довольно редкой в то время случайностью, если впоследствии Козима Вагнер, упоминая в одном из своих писем об этой встрече, выразила надежду, что несколько подобных часов могут рассеять и предупредить всякие недоразумения.

* * *

Ницше много работал в конце 1872 года. Его труд о философах трагической Греции быстро подвигался вперед, но окончание его на некоторое время было отложено. Изучение древней мудрости прояснило его ум, и он воспользовался почерпнутой в ней силой для того, чтобы заново пересмотреть проблемы своего века. Собственно говоря, термин “проблемы” здесь не вполне уместен, так как Ницше признает только одну проблему. Он спрашивает себя, каким путем можно создать такую культуру, то есть такую совокупность традиций, правил и верований, чтобы человек, подчиняясь ей, мог облагородить свой внутренний мир? Современное общество ставит своей целью достижение известного комфорта; как заменить его другим обществом, где бы стремились не угождать людям, а воспитывать их?

Сознаемся себе в нашем убожестве; мы, на самом деле, лишены всякой культуры; нашими поступками и мыслями не только не руководит авторитет какого-нибудь стиля, но, кажется, мы даже потеряли всякую мысль о подобном авторитете. Мы изумительно усовершенствовали дисциплину знаний и, кажется, забыли о существовании других дисциплин. Нам удалось описать явления жизни, обнять в отвлеченных понятиях весь мир, и мы едва замечаем, что, описывая и абстрагируя таким образом, мы теряем реальное представление мира и жизни. Наука оказывает на нас “варваризующее действие”, - пишет Ницше и подробно останавливается на этой мысли.

“Существо всякого знания стало либо чем-то придаточным, либо совсем отсутствует. Изучение языков ведется без изучения стиля и не касается совершенно риторики; изучают Индию помимо ее философии; даже не подозревают, насколько классическая древность всею своею сущностью связана с практическими усилиями; в естественных науках никто не почерпает такого прозрачного благодатного действия, как Гете; история постигается без всякого энтузиазма. Короче говоря, все отрасли науки не имеют настоящего практического применения, то есть изучаются совершенно иначе, чем это можно требовать от действительно культурных людей. Знанием добывают теперь кусок хлеба”.

Надо воскресить чувство красоты, добродетели, сильных, благородных страстей. Как за такое дело может приняться философ? Увы! опыт древности учит нас горькому выводу. Философ – существо жалкое, только наполовину логичное, полухудожественное; поэт же – апостол, логически построящий свои мечты и заповеди. Апостолов и поэтов люди охотно слушают, философы же не трогают их своими анализами и дедукциями. Проследим целый ряд гениев и философов трагической Греции, удалось ли им осуществить что-нибудь? Для их народа жизни их пропали даром. Одному Эмпедоклу удавалось за тронуть толпу; он был настолько же философ, насколько и маг; он сочинял мифы и поэмы, был красноречив и прекрасен, и заражали и действовали на толпу не мысли его, а легенды. Пифагор был основателем секты, на большее философ не может и рассчитывать. В результате ему удается собрать маленькую кучку своих правоверных друзей, которые оставляют для человечества след нее более того, как оставляет пробегающий ветер на волнах океана… “Ни один из великих философов не увлек за собой народа! – восклицает Ницше. – Они потерпели неудачу, но кто же, наконец, будет иметь успех? На одной философии нельзя основать народной культуры”.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17