Даниэль Галеви «Жизнь Фридриха Ницше»

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

V. КРИЗИС И ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ

Ницше вернулся после Байрейтских торжеств в Базель. Больные и слабые глаза мешали ему работать, и он должен был взять себе в помощь двух друзей; одного из них, молодого студента по имени Кезелиц, он прозвал Петром Гастом, - прозвище так и осталось за ним, - другой был Пауль Рэ, умный и бойкий еврей, с которым он познакомился 2 года тому назад. Благодаря их преданной помощи Ницше мог перечесть свои заметки, написанные в Клингенбрунне; он надеялся найти в них материал для второго “Несвоевременного размышления”. Пауэль Рэ печатал в это время свои “Психологические наблюдения”, разработанные им по английским и французским источникам, Стюарту Миллю и Ларошфуко. Ницше прослушал эту книгу и отнесся к ней одобрительно, его восхитил осторожный ход мыслей автора; слушать Рэ было для него как бы отдыхом после напыщенной байрейтской атмосферы. Он решил примкнуть к коле Рэ и его учителей. Но ни на одну минуту Ницше не мог забыть о той пустоте, которая образовалась в его душе после разрыва с Вагнером.

“В данный момент, - пишет он в сентябре 1876 года, - у меня много свободного времени для того, чтобы отдаться воспоминанию далекого и недавнего прошлого, так как мой окулист надолго засадил меня в темную комнату. Осень после такого лета для меня, и конечно, не для меня одного, представляет, более чем когда-либо, именно осень. Сделав решительный шаг, я впал в еще более мрачную меланхолию, и я не знаю, что мне делать для того, чтобы выйти из такого состояния: бежать ли в Италию или уйти с головой в работу, или сделать и то, и другое”.

Ницше получил просимый отпуск, а вместе с тем и то единственное счастье, которое он имел в жизни, - уверенность, что в продолжение нескольких месяцев он будет совершенно свободен от своих постылых университетских обязанностей.

В конце октября он покидает Швейцарию в сопровождении Альфреда Бреннера и Пауля Рэ; они спустились до Генуи, а затем на пароходе поехали в Неаполь, где их ожидалаm-lle Мейзенбуг.

“Я нашла Ницше, - пишет она, - немного разочарованным; ему были чрезвычайно неприятны самый переезд и высадка в Неаполе, среди кричащей назойливой толпы. Вечером, впрочем, я пригласила всех троих сделать прогулку в экипаже в Позилиппо. Вечер был так красив, как он только может быть в Неаполе; небо, земля и море – все дышало чудными, неописуемыми красками, и вся душа была полна их очаровательной музыкой, звукам которой чужда всякая дисгармония. Я наблюдала за игрой лица Ницше, видела, как сначала оно осветилось радостью, почти детским изумлением, как потом глубокое волнение охватило его, и он разразился восторженными похвалами; я приветствовала этот восторг перед природой, как доброе предзнаменование”.

M-lle Мейзенбуг наняла виллу – бывший пансион, - построенную на крутом спуске к морю, до самого берега покрытом оливковыми и лимонными деревьями, кипарисами и виноградниками. “В нижнем этаже, - пишет она, - были комнаты с балконами для моих гостей; во втором – комнаты для меня и моей горничной и большая гостиная для общего пользования”.

Она поместила своих гостей в этой, специально для них нанятой, одинокой вилле, но им не сразу пришлось наслаждаться своим покоем и уединением – рядом с ними поселился слишком знаменитый для этого сосед. Вагнер со всем своим штатом приехал отдыхать в Сорренто после байрейтских трудов и триумфа.

Беспокойная нервная работа ничем не отразилась на его здоровье, дни он проводил в прогулках по окрестностям, вчера в дружеских беседах.M-lle Мейзенбуг и ее друзья составляли как бы его придворную свиту.

Ожидал ли Ницше встретиться здесь со своим учителем? Мы не знаем этого. Он не мог, конечно, совершенно отстраниться от общих прогулок и вечеров, но все время держал себя в некотором отдалении. Пока Вагнер говорил о своих будущих планах и о ближайших своих произведениях, о религиозных идеях, которые он собирался проводить в них, Ницше охотно уходил вдвоем с Паулем Рэ, и два новых приятеля целыми часами беседовали о Шамфоре и о Стендале. Рихард Вагнер неодобрительно смотрел на новую дружбу Ницше; он вообще не любил евреев, и Рэ ему определенно не нравился. “Остерегайтесь этого человека, - говори он Ницше, - он немного стоит”; но Ницше, несмотря на предостережение учителя, ничем не переменил своего отношения к Рэ. По-прежнему он мало говорил и если вмешивался в разговор, то обнаруживал какое-то неестественное воодушевление, искусственную веселость.M-lle Мейзенбуг не раз изумлялась этому.

“У меня никак не могло явиться подозрение, что чувства Ницше переменились, - пишет она, - и я всей душой отдавалась счастью быть около Вагнера; для меня это было как бы продолжением байрейтских дней. Я испытывала такую радость, чувствуя себя окруженной этой интимной обстановкой, что однажды, когда мы сидели за столом, я процитировала мою любимую мысль Гете: “Счастлив тот, кто, без ненависти к окружающим, удаляется от мира, прижимает к груди своего друга и вместе с ним переживает то, о чем не знают и не подозревают люди, то, что только ночью проникает в лабиринты сердца”. Супруга Вагнера, которая не знала этого изречения, пришла от него в восторг и просила меня повторить его. Увы! Я и не подозревала тогда, что демоны, которые тоже блуждают ночью по лабиринтам нашего сердца, с затаенной враждебностью следят за сокровенной тайной родства и сближения высоких человеческих умов, уже сеяли тогда семена раздора и разрыва”.

В конце ноября Рихард Вагнер уехал из Сорренто, и жизньm-lle Мейзенбуг и ее друзей вошла в свою нормальную колею. Они распределили свой день по часам: до полудня каждый из них работал в своей комнате; затем часть для посвящалась разговорам и прогулкам; при наступлении сумерек каждый опять уходил работать к себе в комнату; затем следовал обед, вечер проходил за общим чтением. Единственный здоровый из всех человек, Пауль Рэ, читал вслух; у Ницше иm-lle Мейзенбуг были очень слабые глаза, у Бреннера больные легкие. Что же он читал? Еще не изданный курс Якова Буркхарда об эллинской культуре (один базельский студент одолжил ему свои записки), немного из Мишле, Геродота, Фукидида. Время от времени кто-нибудь из слушателей прерывал чтение каким-нибудь замечанием, вопросом, заключительное же слово в этих мимолетных спорах всегда принадлежало Ницше.

“Сколько мягкости, сколько добродушия было тогда в характере Ницше! – восклицаетm-lle Мейзенбуг в своем личном рассказе об этом времени. – Как хорошо уравновешивалась разрушительная тенденция его ума добротою и мягкостью его натуры! Никто лучше его не умел смеяться и веселиться от чистого сердца и прерывать милыми шутками серьезность нашего маленького кружка. Вспоминается, как мы сидели все вместе по вечерам. Ницше, удобно поместившись в кресле в тени абажура; наш любезный лектор Рэ – за столом около лампы; молодой Бреннер около печки, против меня, помогает мне чистить апельсины. Я часто со смехом говорила им: право же, мы все составляем идеальную семью: мы четверо очень мало знаем друг друга, не связаны никакими узами родства, у нас нет никаких общих воспоминаний, и теперь мы живем совместно и совершенно независимо друг от друга и в полном душевном согласии. Скоро мы все начали строить планы о том, чтобы повторить, но уже в более широком масштабе, этот счастливый опыт”.

Почему, в самом деле, ежегодно не собираться в этом итальянском уголке, почему не приглашать сюда своих друзей и не основать, таким образом, род духовного убежища, вне всякой школы и церкви? После 1848-го годаm-lle Мейзенбуг учредила в Гамбурге род социалистического фаланстера, и воспоминание об этом заняло одну из самых лучших глав ее книги и было одним из самых высоких воспоминаний ее жизни. Ницше еще до сего времени не покинул своей исконной мечты о языческом монастыре, и, таким образом, мечты старойm-lle Мейзенбуг совпадали с мерами ее молодого приятеля. Пауль Рэ и Альфред Бреннер вовсе не отказывали в своей помощи этому делу, и четверо друзей самым серьезным образом обсуждали детали своего плана.

“Мы даже стали искать подходящее помещение, потому жи ть мы намеревались среди очаровательной природы Сорренто, а не среди душной городской атмосферы. Недалеко от берега мы нашли несколько гротов, углубленных человеческим трудом, точно несколько каменных, выбитых в скалах, зал, в которых возвышались даже трибуны, как казалось, нарочно приготовленные здесь для ораторов и лекторов. Здесь в жаркие летние дни мы будем поучать. Свой план школы мы строили больше по греческому, чем по современному образцу, и самое учение должно было быть скорее взаимообучением по примеру перипатетиков…”

“Моя идея о школе воспитателей, - пишет Ницше своей сестре, - или, если хочешь, о современном монастыре, идеальной колонии, свободном университете, все время носится в воздухе. Что ждет эту идею в будущем, никто этого не знает. В своем воображении мы уже назначили тебя экономом, администратором нашего общежития на сорок человек”.

С наступлением весны Бреннер и Рэ уехали из Сорренто;m-lle Мейзенбуг и Ницше, оставшись вдвоем, по очереди читали друг другу вслух, но быстро уставали, так как у обоих было очень слабое зрение; большею частью они просто разговаривали; Ницше всегда с одинаковым интересом слушал рассказы своего друга. Она говорила ему о безумном 48 годе, и Ницше любил эти воспоминания, а особенно ему нравилось, когда она говорила ему о Маццини.

Ницше не забыл, как свел его случай в дилижансе с этим итальянским героем в апреле 1871 года при переезде через Альпы.

“Не надо останавливаться на полпути, а брать решительно целиком все полное и прекрасное…” Маццини сообщил ему это Гетевское изречение, и оно ассоциировалось у Ницше с памятью о нем.M-lle Мейзенбуг познакомилась с Маццини в Лондоне; она восхищалась его природным умением властвовать, его способностью беспрекословно подчиняться другим, его готовностью всегда служить своему делу, независимо от того, придется ли служить Кавуру или Гарибальди. Маццини пережил тяжелые минуты унижения; он был забыт в час победы, и только по отношению к нему одному остался в силе приговор об изгнании; кончить свою жизнь ему непременно хотелось в его любимой Лигурии, и он приехал туда умирать под чужим именем, скрывая свою национальность. Доктор, лечивший его, удивлялся, как англичанин может так чисто и хорошо говорить по-итальянски. “Поверьте мне, - сказал ему умирающий Маццини, - никто и никогда не любил Италию так сильно, как я”. Ницше с восхищением слушал все эти подробности.

“Человек, которого я больше всего на свете уважаю – это Маццини”, - говорил онm-lle Мейзенбуг.

Могла ли она подозревать, что ее молодой, полный энтузиазма друг, со своей нежной душой, внутри самого себя объявит войну именно этим своим природным качествам, находя, что они мешают ему ясно смотреть на суть вещей? Думала ли она, что Ницше, последователь Шопенгауэра, друг Вагнера, выберет себе теперь новых учителей в лице Ларошфуко, Шамфора, Стендаля? Могла ли она знать, что ее друг, мечтавший вместе с нею о “Светском монастыре”, теперь, во время своих долгих прогулок, готовил себя на мятежное и одинокое выступление против жизни. Ницше так формулировал правила своей будущей жизни:

“Ты не должен ни любить, ни ненавидеть народа.

Ты не должен заниматься политикой.

Ты не должен быть ни богатым, ни нищим.

Ты должен избегать пути знаменитых и сильных.

Ты должен взять себе жену из другого народа.

Своим друзьям ты должен поручить воспитание твоих детей.

Ты не должен исполнять никаких церковных обрядов”.

Наконец m-lle Мейзенбуг узнала о духовном перевороте Ницше. В один прекрасный день он вручил ей кипу листов: “Прочитай, - сказал он ей, - здесь я записал то, что передумал, когда сидел под этим деревом; я никогда не сидел под ним без того, чтобы не обрести какой-нибудь новой мысли”.M-lle Мейзенбуг прочла рукопись и нашла в ней нового для себя Ницше, критикующего и отрицающего. “Не печатайте этого, - сказала она, - подождите, обдумайте…” В ответ на эти слова Ницше только улыбнулся. Ноm-lle Мейзенбуг продолжала настаивать на своем мнении, завязался горячий спор; потом, за чтением Фукидида, они помирились.

В начале мая, чувствуя приближение жары, которой он не выносил, Ницше хотел уехать, ноm-lle Мейзенбуг уговаривала его отложить отъезд; перед утомительным путешествием надо было в достаточной степени набраться сил, но Ницше не хотел ничего слышать.

“Ницше безотлагательно назначил свой отъезд на завтра, - пишет она Рэ, - ведь Вы знаете, что если он что-нибудь решил, то именно так и поступит, хотя бы небо посылало ему самые грозные предостережения. В этом отношении он, конечно, не похож на античного грека, так как не слушает предсказаний оракула. Он уезжает сейчас, совершенно разбитый, точно так же, как в самую скверную погоду он отправляется гулять; собирается ехать, несмотря на бешеный ветер, свирепствующий на море, прекрасно зная, что он не переносит морской качки, желает непременно ехать на пароходе из Неаполя в Геную”. – “Он уже уехал, - пишетm-lle Мейзенбуг в другом письме, - даже вид обаятельного, цветущего Сорренто не мог удержать его. Мне бесконечно тяжело было отпускать его в путь одного: он так мало практичен и совершенно не умеет устраивать свои дела. К счастью, море сегодня немного спокойнее. Как мне его жаль! Еще только восемь дней тому назад мы мирно строили планы о его ближайшем и дальнейшем будущем. Он объяснил мне, что потому так внезапно решился уехать, что здешняя весенняя атмосфера несколько ненормально действует на его здоровье, и ему возможно скорее нужно бежать отсюда. Но ведь весной ему всюду будет плохо! В последнюю минуту он, кажется, сам почувствовал, что слишком стремительно решил свой отъезд. Но было уже поздно… Отъезд всех вас очень сильно расстроил меня”.

* * *

Ницше поехал лечиться на воды в Розенлауи, но не почувствовал никакого облегчения, и тяжелый вопрос о его здоровье по-прежнему угнетал его. В сентябре надо уже было начинать лекции; профессура была для него заработком, он даже любил чувствовать над собою дисциплину ежедневного регулярного труда, но все же это занятие было для него нестерпимой скукой. У него была надежда, что базельские власти во внимание к его трудам и его болезни дадут ему окончательный отпуск на наградят достаточной пенсией.M-lle Мейзенбуг советовала ему уйти из университета, сестра же его наоборот стояла за то, чтобы он остался на службе, и Ницше послушался ее совета. Но чем ближе становился срок возвращения в Базель, тем труднее было Ницше с этим примириться.

“Я хорошо знаю и чувствую, что меня ждет более высокое будущее, - пишет он Марии Баумгартен, матери одного из своих учеников, помогавшей ему работать, - я могу, конечно работать, как филолог, но я нечто большее, чем простой филолог. Я сам исказил себя. Я постоянно думаю об этом за последние 10 лет. Теперь, после того, как я целый год прожил вдали от людей, - все стало для меня чрезвычайно простым и ясным (я не могу выразить Вам, насколько я чувствую себя богатым радостью и творцом ее, наперекор всем моим страданиям, как только останусь наедине с самим собою). Теперь я могу с полною уверенностью сказать, что возвращаюсь в Базель не для того, чтобы там остаться. Что будет дальше, я не знаю, но (как бы не были скромны мои материальные условия) я завоюю себе свободу”.

Сестра Ницше приехала в Базель и поселилась вместе с ним. Сначала он очень обрадовался ее приезду, но скоро ему пришлось убедиться в том, что говорить им друг с другом чрезвычайно трудно: сестра Ницше была страстной поклонницей Вагнера, безраздельно преданной байрейтским идеям. Один только Пауль Рэ мог составить ему компанию, но нездоровье задержало его в северной Германии, и он не мог, как на это рассчитывал Ницше, приехать в Базель.

“Скоро ли наконец я узнаю, - писал ему Ницше, - что злые демоны болезни оставили Вас в покое. Все, чего я желаю вам в наступающем году, это чтобы Вы остались таким же, каким были раньше, и чтобы для меня Вы были тем же, что и прежде. Позвольте мне Вам сказать, что никогда еще у меня не было такого мягкого нежного друга, как Вы. Когда я слышу о Ваших работах, то изнемогаю от досады, до такой степени мне хочется быть около Вас. Мы созданы для чуткого понимания друг друга, и мне кажется, что, встречаясь друг с другом, мы чувствуем себя, как добрые соседи, которым одновременно пришла в голову мысль посетить друг друга, и они встречаются на границе их владений. Когда же наконец не письменно, а непосредственно, лично мы будем с Вами обсуждать судьбы человечества?”

В декабре Ницше пишет Рэ: “Десять раз на дню я вспоминаю о Вас и мне нестерпимо хочется видеть Вас…” Несмотря на тоскливое настроение, Ницше кончает свою книгу, или вернее не то чтобы кончает ее, а набрасывает свои заметки по свободному вдохновению. Он заносит свои мысли на бумагу в том порядке, как они приходят ему в голову, без всякой связи их между собой, и хочет, чтобы в таком виде его заметки и оставались. Слабое состояние здоровья мешает Ницше привести их в порядок, но он и не жалел об этом. Ему приходят на память великие французские люди, которых он так любил за их прямодушие, - Паскаль, Ларошгфуко, Вовенарг, Монтень. По их примеру он хочет оставить свои заметки в беспорядочном виде, ничем не прерывать их свободного течения. Ему хочется написать самую простую книгу, призывающую к благоразумию несколько поспешное воодушевление его современников. Вокруг Вагнера в Байрейте собралось бесчисленное множество разных “прекрасных душ”. Сам Ницше, чуть-чуть не попавший в их число, хотел теперь, подобно древнему Сократу, высмеять их веру. Он выбрал следующее заглавие для своей новой книги6 “Человеческое, слишком человеческое”. Только в самом конце своей сознательной жизни он объяснил значение этой книги.

“Держа факел в руке, - писал он, - и пламя мое не дымило, и я осветил ярким светом подземный мир Идеала. Это была война, но война без порохового дыма, без всяких военных приемов, без пафоса, без вывихнутых членов, - все это было бы опять возвращением к “идеализму”. Одно заблуждение за другим; я брал и прикладывал их ко льду и идеал не избегнул общей участи – он замерз. Здесь, например, замерзает “Гений”, в другом углу “Святой”, под толстым слоем льда замерзает “Герой”. Так называемое “убеждение”. Иначе “Вера”, и, наконец, значительно охлаждается “Сострадание”, - словом, всюду почти замерзает “вещь в себе”…”

Как парадоксальна эта книга! Нет более увлекающегося человека, чем Ницше, никто больше его самого не верит в его труд, в его личную миссию, в высокие задачи жизни, и он же принимается за осмеяние всего этого. Он опровергает все до сих пор защищаемые им тезисы. “Pereat veritas, fiat vita”, - восклицает он. Теперь он говорит: “Pereat vita, fiat veritas”. Науку он ставит выше Эсхила. Конечно, он хорошо знает, что это одно только притворство, что высказываемые мысли в действительности вовсе не принадлежат ему. Он вооружается иронией на время очень кратковременного боя, потому что ирония совершенно не в его характере. Он стремится найти и найдет, он убежден в этом, никому неведомый лиризм, достойный вдохновить его творчество лиризм. “Человеческое, слишком человеческое” – это только символ критического переходного времени, но какого захватывающего кризиса и какого трудного перехода! “Книга готова, - пишет Ницше, - я же лежу в постели и могу этому только удивляться”…

3-го января 1877 года он получил от Вагнера поэму “Парсифаль”; прочитав ее, он еще глубже почувствовал, какая пропасть отделяет его теперь от его прежнего учителя. Он пишет барону Зейдлицу:

“Первое впечатление от поэмы – более похоже на Листа, чем на Вагнера, веет духом контрреформации; для меня, слишком привыкшего к греческой атмосфере, все это кажется только слишком ограниченным христианством; психология крайне фантастична; нет плоти и слишком много крови (очевидно, Тайная Вечеря слишком для меня кровава); я не люблю истерических горничных… Самый язык кажется мне переводом с иностранного. Разве не самая высокая поэзия – развитие различных положений? Никогда еще музыкант не ставил более высокой задачи музыке”.

В этом письме Ницше высказывает вполне свою мысль. Некоторые выражения (“нет плоти и слишком много крови”) указывают нам на признаки того уже сильного и деятельного отвращения к христианству Вагнера, которое вполне выяснилось десять лет спустя. Он продолжает любить своего несравненного учителя и в первый раз ему приходится ясно и определенно поставить себе вопрос о разрыве с ним. Что он ему напишет о впечатлении, произведенном на него “Парсифалем”? В каких выражениях? Быть может, более простой и откровенный выход – не отвечать вовсе?..

Тоска и сомнение все сильнее мучат Ницше. Мы мало знаем об этом периоде его жизни; письма к Паулю Рэ, которые могли бы дать нам по этому поводу некоторые указания, - не опубликованы.

Начиная с Рождества 1877 года, у Ницше было больше свободного времени, так как часы его лекций были сокращены. Он пользовался этими перерывами между занятиями, каждую неделю уезжал из Базеля и бродил один по окрестностям. Его не тянуло на высокие горы; эти “чудовища” ему не нравились; он предпочитал им Юру и Шварцвальд, лесистые возвышенности, напоминавшие ему его родину.

О чем он в это время думал? Легко об этом догадаться – конечно, только о Вагнере и о своей книге. Прошло, по крайней мере, два месяца, а он ничего еще не ответил Вагнеру по поводу “Парсифаля”. “Человеческое, слишком человеческое” было уже напечатано, и издатель ждал приказаний Ницше. Но каким образом предупредить Вагнера, как подготовить его к восприятию такой неожиданной для него книги? Ученики приучили его к самым почтительным похвалам, к низкопоклонничеству и угодливости. Ницше хорошо знал, какой взрыв возмущения вызовет его независимая книга у байрейтских “святош”. В самый последний момент он испугался своего вызова; отношение публики беспокоило его так же, как и сам Вагнер; ему было стадно за философию, которую он выдавал за свою. Но были написаны уже целые страницы, и всякие сожаления он считал напрасными; он поступил так, как и должен был поступить, последовал железной логике, руководившей его умом. Но он предчувствовал, что эта же самая логика приведет его в один прекрасный день к новому лирическому выводу, и потому он счел за лучшее замаскировать немного эту “интермедию” в течение нескольких переходных лет. Оригинальная мысль пришла ему в голову: книга появится без его имени; он опубликует ее загадочно, не называя имени автора; один только Рихард Вагнер будет посвящен в эту тайну, один он будет знать, что “Человеческое, слишком человеческое” есть произведение его друга, его ученика, все еще в глубине души верного ему. Ницше составил длинный проект письма, который дошел до нас.

“Я посылаю Вам эту книгу “Человеческое, слишком человеческое” и открываю Вам и Вашей достойной жене с полною откровенностью мою тайну, но она должна быть также и Вашей. Автор этой книги – я… Я нахожусь сейчас в положении офицера, взявшего редут; он ранен, но взобрался на верхушку вала и размахивает знаменем. В душе моей, несмотря на весь ужас окружающего, больше радости, гораздо больше радости, чем горя. Я Вам уже говорил, что не знаю решительно никого, кто философски был бы, действительно, согласен со мной. В то же время я льщу себя надеждой, что я мыслил не как индивид, а как представитель известной группы; своеобразное чувство одиночества и общества... Самый быстрый герольд не знает в точности, мчится ли за ним кавалерия и существует ли она даже в действительности..."”Издатель не согласился на аноним, и Ницше должен был отказаться от своей идеи. Наконец он решился; в мае 1878 года Европа собиралась праздновать сотую годовщину смерти Вольтера. Ницше решил, что книга его выйдет именно в момент этого-то торжества и что он посвятит ее памяти великого памфлетиста.

* * *

“В Норвегии называют период, когда солнце не показывается на горизонте, порою тьмы, - пишет Ницше в 1879 году, - в течение этого времени температура медленно и непрерывно понижается. Какой чудесный символ для всех тех мыслителей, для которых временно скрылось солнце человеческого будущего!” Ницше пережил такой “период тьмы”. Эрвин Роде не одобрил его книги. Вагнер ничего не ответил; но Ницше знал, что говорят о ней в кругу учителя. “Карикатурист Байрейта – или неблагодарный человек, или сумасшедший”, - говорили в Байрейте. Кто-то (подозревают, что это был Герсдорф) прислал из Парижа ящик на имя Ницше, из которого он и его сестра Элизабет вынули бюст Вольтера с короткой, приложенной к нему, запиской: “Душа Вольтера приветствует Фридриха Ницше”. Элизабет не могла примириться с мыслью, что ее брат, немец в глубине души, взял в руки знамя француза и еще какого француза, и горько заплакала.

Конечно, некоторые из друзей отнеслись иначе к его книге: “Ваша книга олицетворяет собою независимый ум, - говорит Яков Буркхардт. – Ни одна книга нее могла разбудить во мне стольких мыслей, как ваша; это точно разговоры Гете с Эккерманом”. Петер Гаст и Овербек с женою остались по-прежнему друзьями Ницше. Ницше был спокоен, хотя “Человеческое, слишком человеческое” не имело успеха; Вагнер, по слухам, забавлялся тем, что книга не расходится среди публики. “Вот видите, Фридриха Ницше читают только тогда, когда он защищает наши идеи, в противном же случае им никто не интересуется”, - подтрунивал он над издателем.

В августе 1878 года “Байрейтский Журнал” раскритиковал и осудил книгу Ницше. “Каждый немецкий профессор должен хоть раз в жизни написать книгу, - писал анонимный автор, в котором Ницше, казалось, узнал Вагнера, - для того, чтобы достигнуть некоторой степени известности; но так как не каждому удается отыскать истину, то он для достижения желанного эффекта доказывает полную бессмыслицу взглядов своего предшественника. Эффект тем больший, чем значительнее этот поносимый им мыслитель”.

Такой низкий полемический прием привел Ницше в отчаяние. Он хотел было в ясном и почтительном тоне изложить свое отношение к своим прежним учителям – Шопенгауэру и Вагнеру, но потом решил, что время учтивости миновало и, принявшись снова за свои итальянские рукописи, он пишет продолжение “Человеческого, слишком человеческого”.

В сентябре, когда уехала его сестра, Ницше ведет одинокий, унылый образ жизни, о котором мы имеем самые краткие сведения. Его избегают и, боясь его несдержанности, уклоняются от общения с ним. Он часто встречается в университете с Яковом Буркхардтом; ученый историк ловко маневрирует и уклоняется от разговоров к ним; Буркхардт уважает своего коллегу, но боится его. Ницше тщетно старался приобрести новых учеников. “Я, как настоящий корсар, охочусь за людьми, - пишет он, - не для того, чтобы взять их в плен, но чтобы увести их с собой на свободу”. Дикая, предлагаемая им свобода не увлекает юношей. Один студент, М. Шеффер, рассказывает нам о Ницше интересные воспоминания: “Я слушал лекции Ницше, которого я знал очень немного. Однажды после лекции мы разговорились и пошли вместе… Светлые облака плыли по небу.“Как быстро несутся эти прекрасные облака”, - сказал он мне. – Они похожи на облака с рисунков Паоло Веронезе”, - ответил яч. Вдруг он внезапно схватил меня за руку. – Послушайте, скоро вакации, я на днях уезжаю, проедемте со мною любоваться облаками в Венеции”. Я был застигнут врасплох и пробормотал что-то неопределенное. Ницше отвернулся; лицо его стало холодным, замкнутым, точно мертвым. Он ушел, не сказав мне ни одного слова”.

Горе от разрыва его с Вагнером было нестерпимо и нескончаемо. “Такое прощание, когда люди расстаются потому, что по-разному думают и чувствуют, невольно нас опять как бы сближает, и мы изо всей силы ударяемся о ту стену, которую воздвигла между нами природа”. В феврале 1879 года Элизабет Ницше написала Козиме Вагнер. Поступила ли она так по совету брата, знал ли он о ее поступке, одобрил ли его – мы ничего не можем по этому поводу сказать. Козима отвечала в царственном, но мягком тоне: “Я не говорю о“Человеческом, слишком человеческом”; единственное, о чем мне хочется вспомнить, когда я пишу тебе, это то, что твой брат когда-то написал для меня несколько самых лучших страниц из всего, что я знаю. Я не сержусь на него; его сломили страдания, он потерял власть над самим собою и этим объясняется его измена”. Она добавляет, и в словах ее звучит больше рассудка, чем чувства: “Если же думать, что произведение твоего брата не выражает его окончательно сложившего мировоззрения, то все это мне кажется только смешным. Почти как если бы Бетховен сказал: “Я нахожусь в своей третьей полосе”. Раньше всего, читая книгу, ясно видно, что сам автор не вполне убежден в своих взглядах; ведь это один только тусклый софизм и, в конце концов, он возбуждает только жалость…”

“Vermischte Meinungen und Spruche” (“Смешанные мнения и изречения”) были продолжением “Человеческого, слишком человеческого” и появились в 1879 году. Но книга эта вызвала не эффект скандала, а только чувство жалости со стороны тех. Кто его прежде знал. Состояние его здоровья резко ухудшилось; его мучили боли в голове, глазах, желудке; враги с беспокойством должны были констатировать необъяснимую и неизлечимую болезнь; им казалось, что Ницше грозит слепота, умственное расстройство; он догадывался о причине их опасений. Пришлось отказаться от поездки в Венецию, где его ждал Петер Гаст; Ницше заперся в своей базельской комнате, закрыл в ней ставни и опустил шторы.

Роде и Герсдорф, тронутые несчастьями своего друга, на которого они возлагали в свое время такие большие надежды, написали Овербеку: “Говорят, что Ницше погиб; напишите подробно, чем дело”.

“Увы, - отвечал им Овербек, - положение его безнадежно”. Даже Рихард Вагнер вспомнил о Ницше и забеспокоился: “Могу ли я забыть о нем, моем друге, который с такою яростью покинул меня, - пишет он Овербеку. – Я теперь прекрасно вижу, насколько нелепо требовать условного уважения от человека с такой разбитой и измученной душой, как у него. Надо умолкнуть и проникнуться состраданием. Меня чрезвычайно угнетает то, что я ничего не знаю ни о его жизни, ни о его болезни. Не будет ли это нескромным, если я попрошу вас присылать мне известия о нашем общем друге?”

Узнал ли Ницше о существовании этого письма? Кажется, что нет. Несколько месяцев до этого письма Вагнера он писал в своих заметках: “благодарность – это мещанская добродетель; она не может относиться к такому человеку, как Вагнер. Как велика была бы его радость, если бы он прочитал слова учителя, так отвечающие его мыслям: “Было бы несправедливо требовать от Ницше условного уважения…”

Овербек и его жена были неотлучно около больного; они написали Элизабет Ницше; она не заставила себя ждать и немедленно приехала и с трудом узнала в этом сгорбившемся, разбитом, постаревшем на 10 лет человеке, своего брата; Ницше слабым, беспомощным движением руки поблагодарил ее за приезд.

* * *

Ницше решил отказаться от профессорского места и подал в отставку; она была принята и, в виде вознаграждения за его труды, он получил пенсию в 3000 франков. Уезжая из Базеля вместе с Элизабет, Ницше считает себя накануне смерти и завещает ей свою последнюю волю: “Обещай мне, Лизабет, что только одни друзья пойдут за моим гробом, не будет ни любопытных, ни посторонней публики. Я уже тогда не смогу защититься, и ты должна будешь защитить меня. Пусть ни один священник и ни кто другой не произносят над моею могилой неискренних слов. Поручаю тебе похоронить меня, как настоящего язычника, без всяких лживых церемоний”.

Ницше тянет в самые тихие, пустынные места, и Элизабет увозит его в долину верхнего Энгадина; тогда это было еще малоизвестное место; Ницше впервые открывает существование этого отдаленного швейцарского уголка и, поселившись в нем, неожиданно чувствует улучшение. Мягкость и необыкновенная чистота воздуха успокаивают и умиротворяют его, а вид освещенных солнцем лугов благотворно влияет на его утомленное зрение. Ему нравятся разбросанные тут и там озера, напоминающие ему Финляндию, деревушки с звучными названиями, население с тонкими чертами лица, говорящими о близкой соседней Италии, по ту сторону ледников… “Здешняя природа родная мне, - пишет он Рэ. – Она меня не поражает; между мною и ею возникло какое-то взаимное доверие”. Жизнерадостность выздоравливающего охватывает его; он мало пишет писем, но аккуратно ведет свои заметки, и тепероь сведения о его жизни, которые раньше давала нам его переписка, мы должны почерпать из его произведений. Вот как он описывает свою прогнулку по Энгадину.

“Et in Arcfdia ego. Я смотрел поверх убегающих, как волны, холмов, поверх суровых сосен и старых елей и увидел маленькое озеро с молочно-зеленой водой. Вокруг меня возвышались разнообразные скалы, земля под ногами пестрела травами и цветами; вблизи паслось, то разбегаясь в разные стороны, то собираясь в одну кучу, небольшое стадо; при свете последних лучей заходящего солнца на фоне соснового леса ярким пятном выделялись несколько отдельно пасущихся коров; другие, находившиеся ближе ко мне, казались более темного цвета; все кругом как бы замерло в предчувствии приближающихся сумерек. Мои часы показывали половину шестого. Бык из стада бродил по белому от пены ручейку; он медленно подвигался вперед, то сопротивляясь быстрому течению, то уступая ему; по-видимому, это занятие доставляло ему своеобразное наслаждение. Стадо стерегли два загорелых, смуглолицых бергамасских пастуха; из них один была молодая девушка, одетая мальчиком. Направо, над целым поясом лесов возвышались отвесные стены скал, снеговые поля; налево виднелись два чудовищных ледяных зубца, окутанные легким туманом. Величественная, спокойная, светлая картина. Эта внезапно открывшаяся мне красота заставляла меня дрожать от восторга и наполняла душу безмолвным восхищением перед этим откровением. Помимо моей воли, как будто это было возможно и естественно (я был свободен от тревог и желаний, ожиданий и сожалений), мне захотелось ввести в этот мир чистого света героев древней Греции. Надо было чувствовать, как Пуссен со своими учениками, сливать в своих чувствованиях героизм и идиллию. Именно так жили избранные люди, так они органически воспринимали жизнь и в самих себе, и во внешнем мире; и среди них внимание мое занимал один из самых великих людей, основатель героической и идиллической философии – Эпикур”.

Ницше прожил в Энгадине до сентября, в самой скромной и даже бедной обстановке; нравственно он чувствовал себя удовлетворенным, хотя и был лишен друзей, музыки и книг. Страдания не мешали ему работать, и скоро исписал он карандашом шесть тетрадей, куда заносил свои скептические, но лишенные всякой горечи мысли, несколько прояснившиеся под влиянием неожиданно мягкого настроения. Он не обманывал себя и не радовался наступившему улучшению; он знал, что это только некоторая отсрочка и ничего более. Он радовался тому, что прежде, чем окончательно склониться под ударом жизни, он может рассказать другим о том наслаждении, которое дало ему простое созерцание вещей, человеческой природы, гор и неба. И он спешил насладиться последними счастливыми днями. В начале сентября 1879 года Ницше окончил свою книгу и послал ее Петеру Гасту.

“Милый, милый друг, - пишет он ему, - когда Вы получите это письмо, моя рукопись уже будет в Ваших руках.. Может быть, Вам передастся то удовольствие, которое я сам сейчас испытываю при мысли, что мое произведение уже окончено. Кончается 35-й год моей жизни, “середина жизни”, как говорили тысячу лет тому назад, именно в эти годы Данте посетили те видения, о которых он рассказывает нам в своей поэме. Теперь я достиг половины моей жизни, со всех сторон на меня глядит смерть, и я ежеминутно жду ее прихода; жизнь моя такова, что я должен ждать мгновенной смерти, тем более, что я сознаю, что дело моей жизни я уже сделал. Я внес в жизнь свою каплю меда и знаю, что это мне будет зачтено перед судом жизни. В конце концов, я испытал мой способ жизни и многие испытывают его после меня. Мои постоянные жестокие страдания до сих пор не изменили моего характера, наоборот, мне даже кажется, что я стал веселее, добродушнее, чем когда-либо. Откуда только берется этап укрепляющая и оздоровляющая меня сила? Конечно, не от людей, которые все, за исключением очень небольшой кучи друзей, “возмутились против меня” (примечание Галеви: Петер Гаст думает, что здесь несомненно присутствует влияние Евангелия. Заимствования из Священного Писания часто попадаются в выражениях Ницше), и не стесняются дать мне понять о своем отношении ко мне. Прочтите, друг мой, мою рукопись от начала до конца, и посудите сами, обнаруживаются ли в ней какие-нибудь следы страданий и уныния. Я думаю, что нет, и эта уверенность дает мне право думать, что в моих мыслях должна быть какая-то скрытая сила; вы не найдете в моей рукописи ни бессилия, ни усталости, которые будут отыскивать в ней мои недоброжелатели”.

Это был тот период жизни Ницше, когда он готовился к смерти. К какой смерти? Не трудно отгадать. Это та же “мгновенная смерть в судорогах”, от которой умер его сумасшедший отец. Ожидая для себя такой же участи, Ницше с благоговением вспоминает родительский дом. Он был теперь свободен от базельских обязанностей; ни что не мешало ему жить там, где он хотел, и он отказался от поездки в Венецию, куда его звал Петер Гаст; он чувствовал, что для него не время любить и искать новую красоту. “Нет, - говорил он, - несмотря на то, что сестра и Овербек советуют мне ехать с Вами, я не поеду. Я нахожусь теперь при таких обстоятельствах, что мне лучше всего подходит поехать к матери, в родной угол и вернуться к воспоминаниям детства…” И поехал в Наумбург.

Здесь он собирается вести совершенно спокойный образ жизни и отвлечь себя от мрачных мыслей и предчувствий физической работой. В одной из башен старинных укреплений он нанимает себе очень большую комнату; около же подножия башни остался незаостренный клочок земли, который Ницше и нанял для садовых работ. “У меня десять фруктовых деревьев, - пишет он, - розовые кусты, сирень, гвоздика, земляника, крыжовник и смородина. В начале будущего года я разведу десять овощных грядок”.

Но все эти проекты рухнули. Зима была жестокая. Глаза Ницше не вынесли ослепительной белизны снега, а сырой воздух совершенно расстроил его нервы; в несколько недель он потерял все приобретенное в Энгадине здоровье.

Странник и его тень”, книга, корректуру которой держал Петер Гаст, появилась в печати и была, казалось, лучше принята, чем все предыдущие произведения Ницше; он получил от Роде обрадовавшее его письмо. Конечно, Роде не высказывал полного восхищения книгой: “От твоего ясного, но бесстрастного взгляда на человечество тому, кто тебя любит и в каждом твоем слове слышит друга, делается очень тяжело на душе”.

Но, в конце концов, он все же не может удержаться от восхищения.

“Ты едва можешь догадаться о том, что ты даешь своим читателям, потому что все твои мысли принадлежат исключительно тебе одному. Но такого голоса, как твой, мы еще никогда не слышали ни в жизни, ни в книгах. И читая твои книги, я продолжаю чувствовать то же самое, что я чувствовал в дни нашей дружбы; я чувствую, что перелетаю в какой-то высший мир, то ты умственно меня облагораживаешь. Особенно глубоко захватывает конец твоей книги. Ты можешь, ты должен подарить нам после этих нестройных звуков более нежные, священные созвучья… Прощай, дорогой друг, ты по-прежнему так много даешь мне, а я только беру…”

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17