О создании «Так говорил Заратустра» 1

 


Элизабет Фёрстер-Ницше

 

 

Перевод с немецкого Сергея Жигалкина, 2012 







 «Заратустра» — самое личное произведение моего брата, это история его глубочайших переживаний, дружеских чувств, идеалов, вдохновений, ужасающих разочарований и страданий. Но над всем этим высится идеал его высшей надежды и дальней цели. Образ Заратустры грезился Фридриху с ранней юности, однажды он написал мне, что этот образ привиделся ему еще в детстве. В различные периоды жизни он называл эту грёзу различными именами, «но наконец, — мы читаем в его поздней заметке, — я должен был воздать честь одному персу: прежде всего потому, что персы мыслили историю в целом, в великом. Как некую последовательность стадий развития, каждую из которых возглавляет пророк. Каждый пророк имеет свое царство на тысячу лет».

Мировоззрение Заратустры, как и его образ, зарождалось в очень ранний период. Если внимательно изучать наследие Ницше 1869—1882 годов, нетрудно заметить, что всюду рассеяны семена всего круга мыслей Заратустры. Например, идеал сверхчеловека уже очень ясно прорисовывается во всех сочинениях 1873—1875 годов. Особенно надо отметить незаконченное несвоевременное размышление «Мы филологи», найденное в черновиках и набросках, которое поразительным образом согласуется с самыми последними произведениями.


Как же можно прославлять и превозносить целый народ! Это всё одинокие индивидуальности, в том числе и у греков.

Греки интересны и необычайно важны, поскольку у них было невероятно много великих индивидуальностей. Как такое возможно? Это необходимо изучать.

Меня интересует только то, какое отношение имеет народ к взращиванию индивидуальностей-одиночек: во всяком случае, у греков были весьма благоприятные условия для их развития, но возникли эти условия не из представления этого народа о добре, а из борьбы темных инстинктов.

С помощью хорошо продуманных методов и ухищрений можно воспитать великого индивидуума намного лучше и совершенно по-другому, чем когда он воспитывается случайностями, как это было до сих пор. В этом заключена надежда: взращивание выдающихся людей. 


В мысли о восхождении до сверхчеловека получил новое выражение юношеский идеал Ницше: «цель человечества в его высочайших экземплярах» (или, как он яснее высказал это в работе «Шопенгауэр как воспитатель», «человечество должно непрестанно трудиться над тем, чтобы взращивать отдельных великих людей, — в этом и только в этом его задача»). Но этот высочайший юношеский идеал поднят теперь на новую высоту и более не подразумевает всего лишь высший тип человека. На будущий идеал грядущего человечества, на сверхчеловека, поэт набрасывает покрывало становления. Кто знает, какой блистательности и высоты он сможет достичь! Поэтому, взглянув на наши высшие идеалы, на идеал Спасителя с точки зрения новых ценностей, поэт восклицает в «Заратустре»:

Никогда еще не было сверхчеловека. Нагими я видел обоих: самого великого и самого ничтожного человека — слишком похожи они друг на друга. Поистине, даже и самого великого нашел я слишком еще человеком!

Выражение «взращивание сверхчеловека» часто понимают совершенно неверно. Слово «взращивание» означает преображение благодаря новым высочайшим ценностям, которые как мастер и наставник во всех действиях и жизненных взглядах должны властвовать над человечеством. Вообще говоря, правильно понять мысль о сверхчеловеке можно лишь в ее взаимосвязи с другими учениями автора «Заратустры»: ранговом порядке, воли к власти, переоценке всех ценностей. Он полагает, что христианство, возникшее из неприязни ущербных и слабых ко всему красивому, мощному, гордому и могущественному, то есть ко всем сильным чертам, подвергло их опале, благодаря чему всё жаждущее жизни, возвышающее жизнь стало приниженным и презренным. Но теперь над человечеством должна быть утверждена новая скрижаль ценностей, а именно идеал сильного, могущественного, яркого, полного жизни человека, вплоть до своей высочайшей вершины — сверхчеловека, который отныне должен стать целью нашей жизни, надежды и воли. Прежде, в согласии со старыми ценностями, лишь качества, свойственные слабым, страдающим, сломленным, восхвалялись как наивысшие (следствием чего в конце концов и явилось это слабое и больное современное человечество), теперь же должны быть провозглашены новые ценности, которые кратко можно выразить так: всё, что происходит из силы, — хорошо, всё, что из слабости, — плохо: тип здорового, полного сил, радующегося жизни, смелого человека, обожествление жизни. И это вовсе не утопический образ, не надежда из области зыбких туманных грез, относящаяся к неопределенному будущему через многие тысячи лет, такой человек — не дарвинский новый вид, о котором сегодня ничего невозможно предположить и ориентироваться на который было бы просто смешно. Такой тип человека должен быть достижим и нынешним человечеством с помощью всех духовных и телесных сил, которыми оно располагает, причем не только «достижим»: благодаря новым ценностям этот тип должен быть еще и достигнут.

Ницше вспоминает чудовищный пример переоценки всех ценностей: христианство, благодаря которому за относительно короткое время были переоценены и почти уничтожены весь греческий обожествленный мир и греческое мышление, а также могущественная Римская империя. Не могут ли обновленные греко-римские ценности, усовершенствованные и углубленные изучением христианских представлений за две тысячи лет, в свою очередь вызвать подобный переворот, причем в обозримое, соизмеримое с нами время, пока наконец не возникнет тот блистательный тип человека, который станет нашей новой надеждой и верой, и к созиданию коего мы призваны Заратустрой?

В своих личных записях Ницше использует слово сверхчеловек (всегда в единственном числе!) для обозначения «в высшей степени удавшегося типа» в противоположность «современному человеку», но главное — он намекает, что сам Заратустра и являет собой тип сверхчеловека. В «Ecce homo» Ницше дает себе труд донести до нас предварительные условия и предвестия этого высочайшего типа, ссылаясь при этом на «Веселую науку».

Чтобы понять этот тип, надо сперва уяснить себе его физиологическую предпосылку: она есть то, что я называю великим здоровьем. Не знаю, как разъяснить это понятие лучше, более лично, чем я уже сделал это в одном из заключительных разделов (разд. 382) пятой книги «gaya scienza».

«Мы — новые, безымянные, труднодоступные, — говорится там, — мы — преждевременно родившиеся из еще непроявленного будущего. Для новой цели нам нужно и новое средство, а именно новое здоровье — более крепкое, умудренное, цепкое, более отважное и веселое, чем любое здоровье, встречавшееся до сих пор. Тот, чья душа жаждет пережить в полной мере прежние ценности и устремления и обогнуть все берега этого идеального “средиземноморья”, кто готов к приключениям и на собственном опыте хочет узнать, каково быть завоевателем и первооткрывателем идеала, а также художником, святым, законодателем, мудрецом, ученым, благочестивым, божественным отшельником старого стиля, — тот нуждается прежде всего в великом здоровье — таком, которым не просто обладают, но которого еще и постоянно добиваются, должны добиваться, поскольку его снова и снова растрачивают, должны растрачивать… И вот, после того как мы долго были в пути, мы, аргонавты идеала, быть может, более отважные, чем требует благоразумие, пережившие множество кораблекрушений и бед, но тем не менее более здоровые, чем хотели бы нам позволить, опасно здоровые — снова и снова здоровые… — и нам начинает казаться будто в вознаграждение за это перед нами теперь простирается еще не открытая страна, границы которой неведомы никому, — страна по ту сторону всех известных стран и укромных мест идеала, — мир, столь богатый прекрасным, чуждым, сомнительным, страшным и божественным, что наше любопытство и наша жажда обладания выходят из себя — ах!.. мы уже ничем не можем насытиться!..

Разве смогли бы мы, узрев такие перспективы и с такой ненасытной жаждой знания и чистой совести, продолжать довольствоваться современным человеком? Хотя это и достаточно скверно, но мы с неизбежностью стали бы взирать на его самые достойные надежды и цели лишь с деланной серьезностью, а то и вовсе не стали бы обращать на них внимания…Перед нами теперь другой идеал — удивительный, завораживающий и опасный, — к которому мы никого не хотим призывать, ибо никому не готовы с легкостью передать на него право: идеал духа, который наивно, то есть помимо собственной воли и от избытка полноты и мощи, играет со всем, что прежде считалось священным, благим, неприкосновенным, божественным; для которого высочайшее, являющееся для народа справедливым мерилом ценностей, уже означало бы опасность, упадок, унижение или, по меньшей мере, отдых, слепоту, временное самозабвение; идеал человечески-сверхчеловеческого благополучия и благоволения, который довольно часто выглядит нечеловеческим, скажем, когда он противопоставляет всей прежней земной серьезности, всей прежней торжественности в жесте, слове, интонации, взгляде, морали, цели, их живейшую спонтанную пародию, — но вместе с тем, несмотря ни на что, возможно, как раз тогда и проявляется великая серьезность, как раз тогда и ставится вопросительный знак, судьба души меняет направление, сдвигается стрелка, начинается трагедия…»

Хотя образ Заратустры и значительная часть основных мыслей книги «Так говорил Заратустра» в грезах и текстах Ницше появлялись гораздо раньше, всё же место и дата рождения этого произведения — Сильс-Мария, август 1881 года. Открывшаяся тогда Ницше мысль о вечном возвращении побудила его изложить свои новые идеи в поэтической форме. О первом столкновении с этой мыслью он упомянул осенью 1888 года в автобиографических пассажах под названием «Ecce homo».

Основная концепция этой работы, мысль о вечном возвращении, эта высшая формула утверждения, которая вообще может быть достигнута, относится к августу 1881 года: она набросана на листке бумаги с подписью «6000 футов по ту сторону человека и времени». Я шел в тот день лесами у озера Сильваплана; у могучего пирамидального камня поблизости от Сурлея остановился. Там и пришла ко мне эта мысль. Когда я отсчитываю от этого дня несколько месяцев назад, то нахожу как предзнаменование внезапную и в глубочайшем смысле решающую перемену моего вкуса, прежде всего в музыке. Может быть, всего «Заратустру» позволительно причислить к музыке — несомненно, его предварительным условием было то, что я возродился к искусству слышать. В Рекоаро, маленьком горном курорте поблизости от Виченцы, где я провел весну 1881 года, мы с моим маэстро и другом Петером Гастом, еще одним «возродившимся», вдруг поняли, что мимо нас пролетел феникс Музыка с оперением более легким и светоносным, чем когда-либо прежде.

Где-то между началом и концом августа 1881 года пришло решение возвестить учение о вечном возвращении устами Заратустры в гимнах и дифирамбах. Среди бумаг Ницше мы нашли листок того времени, на котором набросан первый план «Так говорил Заратустра».

Полдень и вечность
 Указание на новую жизнь

Ниже было написано:

Заратустра, рожденный на озере Урми, на тридцатом году жизни покинул свое отечество, отправился в провинцию Ария и десять лет среди гор в одиночестве слагал Зенд-Авесту.

 Солнце познания снова в зените: свернувшись кольцом, лежит змея вечности в его свете: — это ваше время, вы, полуденные братья.

К этому же относятся и следующие заметки.

К наброску нового способа жить

Первая книга: В стиле первой части девятой симфонии. Chaos sive natura2: «О расчеловечивании природы». Прометей прикован на Кавказе. Написано с беспощадностью κράτος3, «власти».

Вторая книга: Непринужденно-скептически-мефистофельски. «Об аннексии опыта». Познание-заблуждение, которое становится органическим и организует.

Третья книга: Самое внутреннее и самое свободное парение в небе по сравнению со всем, что было написано прежде: «О последнем счастье одинокого». Он — это тот, кто из «чему-то принадлежащего» превратился в «самостоятельно восходящего» в высшей степени: совершенное эго: только такому эго доступна любовь; на предыдущей ступени, когда высочайшее одиночество и уверенность в себе еще не достигнуты, есть нечто другое, чем любовь.

Четвертая книга: Дифирамбически = всеобъемлюще: «Annulus aeternitatis4». Жажда всё пережить еще раз, бесконечное число раз.

Непрерывное превращение: ты должен за короткое время проходить сквозь множество индивидуумов. Средство к тому — непрерывная борьба.

Сильс-Мария, 26 августа 1881 г.

Тем летом 1881 года после многолетних затяжных болезней и плохого самочувствия мой брат ощутил себя выздоравливающим. Именно в таком состоянии прилива сил, при возвращении его прежнего драгоценного здоровья написаны и «Веселая наука», которую по ее настроению можно считать прелюдией «Заратустры», и сам «Заратустра». Но беспощадной судьбе было угодно, чтобы как раз во время восстановления здоровья на него обрушились тяжкие личные переживания — глубокие разочарования в дружбе, которую он очень ценил, даже считал священной. Впервые он ощутил весь ужас отчуждения, к которому приговорено всё великое. Покинутость — нечто совершенно иное, чем избранное по собственной воле упоительное одиночество. Как же он тосковал тогда по совершенному другу, который во всем бы его понимал и с кем бы он мог поделиться чем угодно. В разные периоды жизни с самой ранней юности ему нередко казалось, что он наконец обрел такого друга. Но теперь, когда его путь становился всё более опасным и уходил всё круче вверх, он более не находил никого, кто мог бы идти вместе с ним; поэтому он создал себе совершенного друга в образе королевского философа и доверил ему возвещать о своих высочайших и сокровеннейших целях.

Появился ли бы без горьких переживаний того периода первый эскизный план книги «Так говорил Заратустра», составленный летом 1881 года, возможно ли было то изумительное счастливое настроение, которым исполнены строки приведенного выше наброска? Сегодня это всего лишь праздные вопросы. Но, быть может, в отношении «Заратустры» мы согласились бы с Майстером Экхартом: «Самый быстрый зверь, который доставит вас к совершенству, — это страдание».

О создании первой части «Заратустры» брат писал так:

Зиму (1882/83) я прожил в той очаровательно тихой бухте Рапалло, недалеко от Генуи, которая врезается между Кьявари и мысом Портофино. Мое здоровье было не из лучших, зима выдалась холодная и чересчур дождливая, маленькая гостиница у самого моря — так, что прилив ночью не давал спать, — почти во всем представляла собой противоположность желаемого. Вопреки этому и почти в доказательство моего утверждения, что всё решающее возникает «вопреки», именно в эту зиму и в этих неблагоприятных условиях возник мой «Заратустра». Утром я поднимался в южном направлении по чудесной дороге к Зоальи, мимо сосен и обозревая морские дали, а во второй половине дня, всякий раз, как позволяло здоровье, обходил всю бухту от Санта-Маргериты до местности за Портофино. Эти места и этот ландшафт стали еще ближе моему сердцу из-за большой любви к ним императора Фридриха III; по случаю я снова очутился у этих берегов осенью 1886 года, когда он в последний раз посещал этот маленький забытый мир счастья. На обеих этих дорогах пришла мне в голову вся первая часть «Заратустры», и прежде всего сам Заратустра как тип: вернее, он снизошел на меня.

Эта первая часть «Заратустры» была записана не более чем за десять дней — с начала по середину февраля 1883 года. «Заключительная часть… была закончена как раз в тот священный час, когда в Венеции умер Рихард Вагнер».

Фридрих в разных местах своих текстов упоминает то время (за исключением десяти дней, когда он писал «Заратустру») как самую тяжелую зиму, проведенную в почти непрерывной болезни. Но при этом он имеет в виду не свои прежние болезненные состояния, а самый настоящий грипп, который он подхватил в Санта-Маргерите и который мучил его еще многие недели в Генуе. Однако прежде всего он подразумевает состояние своей души — ту невыразимую покинутость, для которой он в «Заратустре» нашел столь понятные сердцу слова. Также и реакция друзей и знакомых на первую часть была угнетающей, поскольку она осталась не понятой почти всеми, кому он ее послал.

Многие, на кого я надеялся, оказались незрелыми; Заратустра — это доказательство того, что можно говорить с величайшей ясностью, но не быть никем услышанным.

Брат сильно переживал из-за этого непонимания, и так как в то время, проявив невероятную силу воли, отказался от гидрат хлорала — снотворного, которое ему пришлось принимать при затяжном гриппе, — всю весну следующего 1883 года, проведенную в Риме, он пребывал в пасмурном настроении.

Вот что он пишет об этом:

Затем последовала тоскливая весна в Риме, куда я переехал жить — это было нелегко. В сущности меня раздражало само это место, самое непристойное на свете для поэта Заратустры, в котором я оказался не по собственной воле; я пытался освободиться — хотел в Акуилу, антипод Рима, основанную из враждебности к Риму — также и я однажды стану основателем места памяти атеиста и врага церкви comme il faut, моего ближайшего родственника, великого императора Гогенштауфена Фридриха II. Но мне препятствовал злой рок: надо было возвращаться. В конце концов, когда меня утомили заботы об антихристианской местности, я удовольствовался площадью Барберини. Боюсь, однажды, чтобы по возможности избежать дурных запахов, я интересовался даже в Палаццо дель Квиринале, нет ли там тихой комнаты для философа. На балконе, высоко над названной площадью, откуда виден весь Рим, а издалека внизу доносится шум фонтана, была сложена самая одинокая песнь из всех, что слагали прежде, — Ночная песнь; в тот час вокруг меня всё время кружилась мелодия, полная невыразимой печали, рефрен которой я снова нашел в словах «мертвый перед бессмертием».

Той весной мы задержались в Риме несколько дольше, и из-за установившейся унылой тягостной погоды и подавленного настроения Фридрих решил больше вообще ничего не писать, тем более продолжения «Заратустры», хотя я и предлагала ему взять на себя все хлопоты, связанные с издателем и типографией. Но когда 17 июня мы возвратились в Щвейцарию и он снова почувствовал знакомый и дорогой ему горный воздух, в нем пробудились вся его радостная созидательная сила и, чтобы подготовить меня к грядущему манускрипту, он писал мне:

Здесь поселился я на три месяца: я в самом деле был большим дураком, позволив себе потерять мужество из-за итальянского воздуха. Постоянно мелькает мысль: а что дальше?.. Мое «будущее» для меня самая темная в мире вещь; но так как я еще многое должен подготовить, мне следует думать только о завершении этой подготовки — это и есть мое будущее, — всё же остальное предоставить тебе и богам.

Вторая часть «Заратустры» была написана в Сильс-Марии между 26-м июня и 6-м июля:

Летом, вернувшись в священное место, где сверкнула первая молния мысли о Заратустре, нашел я вторую часть «Заратустры». Десяти дней было достаточно; ни в одном из случаев — ни в первом, ни в третьем и последнем мне не понадобилось больше времени.

Фридрих часто говорил о состоянии невыразимого восторга, в котором писал «Заратустру», о том, как, во время подъемов и спусков по горным тропам, на него вдруг буквально нисходила невероятная полнота мысли, и он едва успевал делать поспешные заметки карандашом в записной книжке, которые, возвратившись домой, до глубокой ночи приводил в порядок и переписывал чернилами. Вот что он мне писал: «Тебе не так-то легко составить себе достаточно ясное представление о стремительности таких зарождений». Со страстным воодушевлением передает он в «Ессе homo» (осень 1888 года) ни с чем не сравнимое состояние, в котором создавался «Заратустра».

Имеет ли кто-нибудь из живущих в конце девятнадцатого столетия ясное представление о том, чтó поэты сильных эпох называли инспирацией? Если нет, я расскажу. При малейшем оставшемся суеверии действительно трудно избавиться от впечатления, что становишься только инкарнацией, лишь глашатаем или медиумом могущественных сил. Понятие откровения, то есть когда нечто внезапно, с невыразимой убедительностью и во всех тонкостях становится видимым, слышимым, когда оно поражает и потрясает до самых последних глубин, — это просто описание фактов. Слышишь, но ничего не ищешь, берешь, но не спрашиваешь, кто дает; как молния вспыхивает мысль, с необходимостью, в форме, не допускающей даже тени сомнений, — у меня никогда не было выбора. Экстатическое состояние, чудовищное напряжение которого подчас разрешается в потоки слез, при этом шаги невольно становятся то стремительными, то замедленными; вне себя совершенно, но невероятно отчетливо сознаешь бесчисленные волны тончайшей дрожи, нисходящие до пальцев ног; глубина счастья, где самое мучительное и самое мрачное — не противоречие, но некое обязательное условие, своего рода вызов — некий необходимый цвет внутри избытка света; инстинкт ритмических связей, которому открыты далекие пространства форм, — продление глубочайшего напряженного ритма, потребность в нем, есть как бы мера могущества инспирации, своего рода уравновешивание ее напора и напряжения… Всё происходит ни в коем случае не по собственной воле, но как бы в урагане свободы, безусловности, власти, божественности… Полнота и точность явившегося образа, символа — самое удивительное; перестаешь понимать, чтó есть образ, чтó символ: всё предстает как самое верное, самое близкое, как наипростейшее выражение. Поистине кажется, если вспомнить слова Заратустры, что вещи сами приходят и предлагают себя в символы. («Сюда, в твое уединение, приходят все вещи, ласкаются к речи твоей и льстят тебе: так хочется им тебя оседлать и покататься на спине твоей! Оседлав любой символ, отправляешься ты к любой истине. Здесь, в уединении, открываются перед тобой слова и ларцы слов всякого сущего; всякое сущее хочет здесь сделаться словом, всякое становящееся — научиться у тебя говорить».) Это мой опыт инспирации; я не сомневаюсь, пришлось бы вернуться на тысячи лет, чтобы кого-нибудь отыскать, кто мог бы сказать: этот опыт также и мой.

Осенью 1883 года мой брат вернулся из Энгадина в Германию и провел там несколько недель. Зимой, после скитаний по Стрезе, Генуе и Специи, он обосновался в Ницце, где благодаря местному климату находился в столь бодром, приподнятом настроении, что создал третью часть «Заратустры».  

В следующую зиму, под алкионическим небом Ниццы, которое тогда впервые сияло в моей жизни, нашел я третью часть «Заратустры» и закончил работу над ним. Меньше года, считая в целом. Многие сокровенные уголки и окрестные горы Ниццы освящены для меня незабываемыми мгновениями; решающие строфы под названием «О старых и новых скрижалях» родились во время труднейшего подъема от вокзала к Эце — удивительному мавританскому гнезду на высокой скале. Проворство мускулов у меня всегда в наибольшей степени проявлялось при изобилии творческих сил. Одухотворяется тело, «душу» оставим в покое… Меня часто могли видеть танцующим; в то время я мог без тени усталости бродить горными тропами семь-восемь часов. Я хорошо спал и много смеялся, был очень вынослив и терпелив.

Таким образом, каждая из первых трех частей Заратустры после более или менее длительной подготовки была создана приблизительно за десять дней. Только работа над четвертой частью шла с некоторыми перерывами. Первые наброски были сделаны во время нашего совместного пребывания в Цюрихе в сентябре 1884 года, в ноябре того же года в Ментоне он закончил первую редакцию всей части, затем, после длительной паузы, завершил манускрипт в Ницце в период с конца января по начало февраля 1885 года. Фридрих тогда назвал его четвертой и последней частью, но прямо перед приватным изданием и сразу после него он писал мне, что хочет добавить еще пятую и шестую части, для которых у него уже имеется план. Четвертую часть (первое издание содержало пометку: «Только для моих друзей, не для публики») он считал очень личной и требовал от тех немногих, кому послал экземпляр, жесточайшего соблюдения тайны. Однако он часто обдумывал возможность публикации также и этой части, но полагал, что ее нельзя предпринять без переработки некоторых разделов. Но во всяком случае он считал эти сорок отпечатанных экземпляров четвертой части подарком для «тех, кто этого заслужил». Имея это в виду, он нашел возможность подарить только семь экземпляров — настолько непонятым и одиноким в то время он был.

В начале этого предисловия я уже говорила о том, почему Ницше избрал перса для воплощения идеального образа королевского философа, но почему им должен был стать именно Заратустра, от лица которого он возвестил новое учение, повествует он сам:

Меня никогда не спрашивали, хотя и должны были бы спросить, что именно в моих устах, в устах первого имморалиста, означает имя Заратустра — ведь то, почему этот перс по-настоящему уникален в истории, является полной противоположностью имморализму. Заратустра первый узрел в борьбе добра и зла истинный движитель хода вещей. Перевод морали в метафизику в качестве силы, причины, цели самой по себе — его произведение. Но этот вопрос в сущности был бы уже и ответом. Заратустра создал самое роковое заблуждение, мораль; следовательно, он должен быть и первым, кто признает эту ошибку. Не только потому, что у него в данном вопросе больше опыта, чем у любого другого мыслителя (вся история в конечном счете — это эмпирическое опровержение тезиса о так называемом «нравственном миропорядке»), гораздо важнее, что Заратустра правдивее любого другого мыслителя. Его и только его учение считает высшей добродетелью правдивость, то есть прямую противоположность трусости «идеалиста», который обращается в бегство перед реальностью. У Заратустры больше мужества, чем у всех мыслителей вместе взятых. Говорить правду и хорошо стрелять из лука — такова персидская добродетель. Понимают ли меня?.. Самопреодоление морали из правдивости, превращение моралиста в его противоположность — в меня — вот что означает в моих устах имя Заратустра.

 

ПРИМЕЧАНИЯ:

1 Предисловие почетного доктора философии Элизабет Фёрстер-Ницше к книге Ф. Ницше «Так говорил Заратустра» издания 1927 года (Leipzig: Alfred Kröner Verlag 1927).
2 Хаос или природа (лат.)
3 Кратос(а) (греч.)
4 Анналы вечности (лат.)