Стенли Вейнбаум Новый Адам

Страницы: 1 2 3 4

Глава пятая

ПЛОДЫ

 

Волнующая скука бракосочетания в Краун Пойнте наконец позади; с самого утра Ванни — законная жена, а ведь еще даже не вечер! Впервые за все время столь стремительно разворачивающихся, едва ли не эпохальных, событий она осталась одна. Эдмонд дал ей ключи от машины — заехать на старую квартиру, сложить и забрать вещи — все, что ей понадобится теперь в Кенморе.

Она распорядилась достать из гардеробной первого этажа чемодан и, поджав губы в гримаске непонятно отчего нахлынувшей грусти, вставила ключ в замочную скважину. Ах, как стремительно все завертелось! Кто бы мог подумать, кто бы мог представить себе что-нибудь подобное еще два дня назад — даже еще вчера вечером? Как отреагировал Поль на разбегающиеся строчки ее нескладной, второпях нацарапанной записки? Рассказал ли знакомым? Что подумали они и что сказали — особенно Уолтер, который часто называл ее Ванни Неприступная? Неприступная! Шутливое прозвище, придуманное Уолтером и с удовольствием поддержанное ей самой! Боже, почему с ней все это случилось с ней, как это могло произойти?

«Теперь мне все равно, — уговаривала она себя, открывая дверь в гостиную. — Я просто… влюбилась, и с этим ровным счетом уже ничего не поделаешь!»

Обиженный на весь свет, с громкими, отчаянными стенаниями в комнату ворвался Эблис; в суматохе стремительных событий она забыла покормить его. Быстро восстановив справедливость, Ванни прошла в спальню и замерла перед темно-красным пятном ее вчерашнего платья, брошенного на полу у кровати, да так и оставленного лежать рядом с черными чулками на поясе и крохотной игривой комбинацией из черного шелка. Воспоминания о событиях минувшей ночи вызвали в ней некоторое смущение.

«Теперь мне все равно, — снова решила она, подбирая с пола белье. — Я ужасно рада, что все это было на мне вчера». Она приложила на себя комбинацию, шагнула ближе к зеркалу, разглядывая отражение, сделала маленький пируэт. Смотрела и думала, что черным чулкам не следовало бы вызывать столько чувственных эмоций, а может быть, дело не в чулочках — просто очень короткой оказалась рубашечка… Она приподняла подол юбки и стала критически разглядывать свои ноги. Длинные, ровные, с круглыми коленками — замечательные ноги!

— Я очень рада, — сказала она, обращаясь к собственному отражению, и вновь повторила. — Рада, что ему понравилась. Рада, что рядом со мной был мужчина, и я оказалась женщиной, способной волновать! И главное, что я честно могу себе признаться в том, что рада! И вообще, я законченная Полианна — ну и пусть будет так!

Она сложила платье, бросила его на кровать, а сверху полетели на него из всевозможных шкафов, полок и шкафчиков, хороня под собой груз воспоминаний, ворох других вещей и вещичек. Неуклюже цепляясь за двери огромным, плоским, созданным для морских путешествий чемоданом, появился портье, и, отстегнув ремни, не разбираясь, она стала бросать свои вещи в распахнутую кожаную пустоту. Подобрала со столика зеркальце на длинной ручке — еще бабушкино. Взяла маникюрный набор — подарок к окончанию школы, еще какие-то дорогие ее памяти мелочи. Несколько мгновений колебалась, глядя на фотографию Поля в рамке, да так и оставила лежать на столике. «Если останется место», — подумала она.

Звякнул дверной колокольчик, и она торопливо бросилась открывать.

— Ох, это ты, Уолтер!

— Привет, Ванни. — Он стоял в дверях и немного растерянно протирал стекла очков. — Не будешь против, если я зайду? — Переступая порог, выдавил несколько натянуто: — Поздравляю… или наилучших пожеланий? Никак не запомню, что в таких случаях говорят невесте.

— Я возьму немножко от одного и немножко от другого, — улыбнулась Ванни. — Правда, вид у тебя для таких торжественных поздравлений не слишком-то приподнятый.

— Что касается меня — тебе просто показалось! А вот Поль… ты меня, надеюсь, понимаешь…

— А что Поль? — помимо ее воли и немножко взволнованно вырвалось у Ванни.

— Ничего особенного, кроме дурного настроения. Твое письмо… по-видимому, оно сильно его огорчило.

— Наверное, мне следовало быть немного тактичнее, только вот я не знала как, — разглядывая круглое лицо Уолтера, сказала Ванни.

— Ты даже не представляешь, как ты права! И потому попробуй представить, как твой друг в растерзанном виде врывается в мой дом, поднимает с постели и кричит: «Ты тут главное действующее лицо, — кричит он мне. — Ты втерся к ней в доверие, ты ее тайный агент! Сейчас ты немедленно встанешь и найдешь ее!» А когда успокоился, рассказал о письме и при этом горестно стонал: «Она подписалась Эванна. Ты представляешь, мне и — Эванна.»

— Я так не хотела, — сказала Ванни. — Я очень торопилась и была немножко возбуждена.

— Значит, так, — слегка замявшись, начал Уолтер, и лицо его тут же приняло несчастное выражение бедолаги, которому представилась возможность искупаться в ледяной проруби. — Если кратко, то все его стенания можно выразить всего в нескольких словах. Он считает, что твой брак с Эдмондом Холлом есть следствие вашей ссоры…

— Это совершеннейшая нелепость!

— Это не мои — это его слова. Он сказал: «Ты должен разобраться, что здесь правда, а что нет. Я не могу пойти сам, я не могу написать или позвонить, но если ты поймешь, что это правда, передай, — мы как-нибудь все уладим. Попроси ее не страдать и скажи, что мы вытащим ее оттуда».

— Передай Полю, что он нанес мне ужасное оскорбление!

— А теперь выслушайте мои слова, юная леди, — горестно вздохнул Уолтер. — Я, видите ли, могу взглянуть на всю эту историю глазами Поля. Ты прекрасно знаешь, как о вас двоих думали в нашем маленьком обществе. Если бы они так не думали, то я знаю как минимум троих с самыми серьезными по отношению к тебе намерениями. Кстати, я бы тоже не отказался попробовать… И вдруг такое стремительное изменение формы и содержания.

— Поль и я никогда не были помолвлены.

— Мне как-то казалось, что у него на этот счет несколько иное мнение.

— Наверное, я и вправду давала ему повод так думать, — произнесла Ванни. — Он мне страшно всегда нравился, и я — я была не права. Мне стыдно.

— Не сочтите за бестактность, леди, но почему вдруг — Эдмонд Холл?

Щеки девушки вспыхнули.

— Потому что я люблю его!

— Ты удивительно стойко хранила сию тайну.

— Я не знала об этом до вчерашнего вечера! И, кроме того, я не на допросе, я ненавижу выслушивать всякие бестактные глупости!

Уолтер мгновенно сбавил наступательный порыв.

— Не хотел тебя обидеть, дорогая. Обещаю исполнить этот реквием нашим общим знакомым. — И с этими словами он начал потихоньку отступать к дверям.

Прощая ему пережитое смущение, Ванни милостиво кивнула.

— Уолтер, ты и Поль — вы оба — должны непременно навестить нас после возвращения. Поль знает, где меня найти.

— О-о, так, значит, вы куда-то уезжаете? — Ванни опять почувствовала себя неуютно.

— Ну конечно, я так предполагаю, право… если захочет Эдмонд. Мы еще не обсуждали.

— «Если захочет Эдмонд!» Так быстро сделать из тебя маленького послушного ангелочка! Никогда бы не поверил, что такое действительно возможно!

— Он замечательный!

— Он и должен быть таким. Прощай, Ванни. Без тебя буйство и разгул нашей компании потеряет былое очарование.

Пришли за чемоданом. Торопливо она побросала туда еще какую-то мелочь и смотрела, как чемодан закрывали, застегивали ремни и уносили. Потом настала ее очередь подхватить сопротивляющегося Эблиса и спуститься вниз, к машине, оставив лежать лицом вниз позабытый портрет Поля.

 


Глава шестая

ЛЮБОВЬ НА ОЛИМПЕ

 

Когда Ванни вернулась, Эдмонд сидел в лаборатории, и она взбежала по лестнице, счастливая, запыхавшаяся, немножко разгоряченная от проделанных усилий. Взбежала и остановилась в дверях. Ее благоприобретенный супруг восседал на деревянной скамье и неотрывно следил за вращающимся перед ним стеклянным сосудом, наполненным какой-то яркой жидкостью. На цыпочках она прокралась поближе, выглянула из-за его плеча и на мгновение увидела в стекле свое искаженное отражение.

Эдмонд обернулся, и, обмирая от испытываемого удовольствия, Ванни снова увидела написанное на его лице выражение восхищения. Он обнял ее, усадил рядом.

— Ты так прекрасна, дорогая.

— Я очень рада, если ты так действительно думаешь.

Некоторое время они сидели молча. Ванни — бездумно, переполненная счастьем прикосновения рук возлюбленного. Эдмонд — погрузившись в затейливое переплетение мыслей и логических рассуждений. «Я оказался близок к решению загадки счастья, — думал он, обнимая Ванни за плечи. — Обретение счастья в чувственных наслаждениях или поиски прекрасного — вот самый восхитительный, самый многообещающий путь, когда-либо открывавшийся передо мной. И это существо, названное по заведенной традиции моей супругой, есть самое эстетичное, самое желанное средство пройти по этой дороге до цели и не сбиться в пути».

Ванни шевельнулась в его объятиях, ловя взглядом его глаза, глянула снизу вверх.

— Пока я собиралась, приходил Уолтер Нусман.

— Вовсе не трудно догадаться. И конечно, с посланием от Поля.

— Да… ты знаешь? — сказала она. — Все наши так удивлены неожиданностью и быстротой произошедшего. И я, — она вдруг улыбнулась, — представь, и я тоже! Нет, только не подумай, что я жалею, — нет — просто мне еще никак не представить и не понять…

— В этом нет ничего странного, — сказал Эдмонд.

— И ты, и ты тоже удивлен — удивлен совсем, как я?

— Я — нет. — Он мог позволить себе быть искренним; запутавшаяся в силках птичка уже сидела в клетке. — Я ведь играл.

— Ты хочешь сказать, что выдумывал, сочинял, — Ванни засмеялась. — Мужчины всегда так поступают с девушками — особенно влюбленные мужчины.

— Я никогда не лгу, — возразил Эдмонд, — ибо никогда не видел в этом необходимости, никогда. Твоя любовь — есть заранее спланированное событие. Первый раз я увлек тебя в «Венеции» — ты была безвольна и не могла сопротивляться. Вчера я поймал тебя во второй раз — насытил едой, от которой тебе захотелось спать и убаюкал речами, подготовив таким образом к тому, чтобы стать жертвой чужой воли, которая сильнее твоей; и уже потом поставил в положение, где твои стыдливость, воспитание, чувство собственного достоинства, наконец, изменили тебе и вынудили признаться в любви ко мне. Ты была заранее обречена, слишком тщательно были продуманы детали этого эксперимента.

Тень ужаса, тень болезненной обиды промелькнула на ее лице, и он замолчал. Но это были лишь тени чувств, а не взрыв эмоций, которые он предвидел и почти ожидал.

— Эдмонд! Эксперимент! Ты говоришь так, словно я значу для тебя не больше всех этих вещей? — Пренебрежительным жестом она обвела клетки, приборы, машины и ждала ответа.

— Ты значишь для меня гораздо больше, дорогая. Ты мой символ прекрасного, мой единственный пригласительный билет в мир счастья. Отныне и навсегда все остальное станет лишь ничтожной забавой.

Эдмонд был доволен. Прирученная птичка смирно чирикает в клетке и даже не понимает, что уже поймана. «И это, — размышлял он, — есть успешный финал подготовки, дающий начало самому эксперименту. И если я действительно его прообраз, попробуем погрузиться в атмосферу исследования значимости любви для сверхчеловека».

Он знал, что Ванни хорошо в его руках, и она уже не думает о только что прозвучавшем откровении, ибо в сознании ее живет мысль, что все делалось с единственной целью добиться ее и оправдывалось желанностью этой цели. Он привлек ее еще ближе и ласкал гибкое тело своими длинными пальцами. И снова она подчинилась безропотно, и, когда ее одежды упали к ногам, два его разума-близнеца вдруг захлестнула волна каких-то непривычных чувств, и они забыли на время, что рождены для холодных логических размышлений. И тогда Эдмонд подхватил обнаженное трепетное женское тело, и отнес туда, где некогда рожала его безответная, робкая Анна.

И на смятых простынях вдруг напряглась, забилась Ванни.

— Эдмонд! Здесь кто-то есть.

Она как-то чувствовала его раздвоенность.

— Здесь нет никого, дорогая. Это тени пугают тебя. — Он успокаивал ее, ласкал это трепетное тело, и она отвечала, и страстные, прерывистые вздохи обжигали его лицо. «Дыхание Чейн-Стокса», — отметил он, и это было последнее, что логически могли оценить его сознания, ибо в ту же секунду сам провалился в бездну экстаза, и крик его, и стоны женщины слились в одну победную песню.

Потом он лежал без движения и сил в тишине затихающих всхлипов Ванни, и тогда сжались его пальцы в странные кулаки.

«Сверхчеловек! — злобно глумился он над собой. — Ницше — Ницше и Гобино вместе взятые! Не ваши ли тени сейчас хныкали у моего брачного ложа?»

 

 

Глава седьмая

МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ МЕЧТЫ

 

Эдмонд проснулся с непривычным ощущением разбитого, непослушного тела. И вместе с усталостью опять вернулось мрачное предчувствие тщетности и никчемности бытия. «Это избитая истина, — размышлял он, откинувшись на подушки, — что наслаждение достается ценой боли. Все в космосе состоит в равновесии и за все, что оказывается у твоих ног, приходится платить ответную цену — платить до последнего знака после запятой». И закончила вторая его половина: «Если так, то по крайней мере я все же принадлежу к человечеству, ибо и тут желания мои превосходят мои возможности».

Зато Ванни поднялась счастливой; напевая тихонько, пробежала по дому, познакомилась на кухне с флегматично встретившей ее Магдой, и лишь совсем немного погоревала о предательстве Эблиса. Черный кот сразу же не полюбил новый дом и его хозяина и спокойно, без последнего прости, как и принято у существ его породы, таинственно растворился в черноте ночи.

Теперь уже Ванни основательно занялась исследованием своих владений; нашла в старинной обстановке многое из того, что достойно восхищения, и еще многое из того, что дала себе слово переделать. Мрачная библиотека, с воздвигнутым над камином черепом, произвела на нее гнетущее впечатление. Ей показалось, что прячущиеся в углах тени обязаны своему рождению этим старинным фолиантам, создающим тревожную, невидимую глазу ауру. Она взяла наугад несколько книг, полистала, поняла, что ей неинтересно, поднялась наверх раскладывать свои вещи и там обнаружила, что Эдмонд встал и исчез, скрывшись, без сомнения, за дверями своей лаборатории. Но все равно она чувствовала себя безмерно счастливой. Поль, Уолтер и все прочие ее друзья бесследно исчезли из ее памяти, и случилось это, наверное, в тот самый момент, когда в судьбе ее появился Эдмонд, — всего-то три вечера тому назад. Ей вдруг показалось, что она переродилась в совершенно другого человека, с абсолютно другим характером.

Спускаясь помочь накрыть завтрак, Ванни нашла своего молодого мужа в библиотеке. Наверное, чтобы смягчить сырую прохладу наступающей осени, он развел огонь и сидел у камина, лениво листая страницы серого книжного тома — лениво, словно не читая, а лишь бесцельно скользя по ним взглядом. Ванни смотрела сквозь распахнутую дверь и в свете огня, отбрасывающего слабые блики на тонкие черты бледного, возвышенного чела сидящего перед ним человека, ей почудилось нечто средневековое и ужасно романтическое. «Как студент со старинной гравюры», — подумала она, на цыпочках пробралась в комнату и села рядом с ним в массивное кожаное кресло. Он обнял ее, и, склонив голову, Ванни заглянула в открытую книгу.

— Какие смешные, будто курица водила лапой, буквы! Что ты читаешь, милый?

Эдмонд откинулся на спинку кресла.

— Единственный сохранившийся том трудов Аль Голла Ибн Джейни, моя дорогая. Это имя что-нибудь говорит тебе?

— Гораздо меньше, чем просто ничего.

— Монах-отступник, принявший магометанскую веру. Его книги забыты совершенно; никто, кроме меня, не читал этих страниц вот уже почти пять веков.

— О-о! Так о чем они?

Эдмонд перевел открытую страницу, и Ванни слушала, поражаясь. «Тарабарщина», — было первой ее мыслью, как вдруг холодный озноб заставил все тело ее содрогнуться. Смысл этого безумного богохульства был мало понятен ей, но ощущение ужаса, исходившего от каждого рожденного Эдмондом слова, окутал ее, окружил, надвигаясь, и она вскрикнула:

— Эдмонд! Остановись!

Он замолчал, потрепал ее по руке, и тогда Ванни встала и отправилась на кухню, к Магде, и, пока шла, ее преследовало какое-то странное видение, словно гигантская тень кралась за ней — бесформенная, расправив огромные крылья, неотступно и незримо кралась, приплясывая, за ее спиной черная тень и, не желая расставаться, несколько томительных минут жила в залитой солнечным светом кухне. Здесь, в прозаическом общении с Магдой по поводу меню завтрашнего обеда и ревизии оставшихся припасов, Ванни наконец пришла в себя.

Закончив поздний завтрак, они снова вернулись в библиотеку. Эдмонд сел в свое привычное кресло перед черепом Homo, а Ванни у его ног примостилась на маленькой скамеечке. Внимание ее привлекла игра теней на написанном маслом маленьком пейзаже.

— Эдмонд, мне не нравится эта картина.

— Я ее перевешу в лабораторию, дорогая. — Интерес к размышлениям о скрытой сути этой мазни давно прошел, и уже не волновала его маленькая картинка неизвестной Сары Маддокс.

— И еще, Эдмонд.

Глядя на нее, он улыбнулся.

— Поедем ли мы куда-нибудь ненадолго? Нет, если ты не хочешь, тогда нет… но мне хочется маленькой передышки, чтобы приспособиться, привыкнуть. Все так быстро случилось.

— Конечно, Ванни. Я понимаю. В любое место, какое ты выберешь.

Ванни так и не узнала, путешествовали ли они по-настоящему. Вместо того, чтобы приспособиться к нахлынувшим переменам, реальность бытия стала ускользать от нее, как ускользает меж пальцев тающий в ладони кусочек льда. Путешествие — если это действительно было путешествие — оказалось невероятным, немыслимым, хотя временами принимало вполне законченную форму реальных красок и образов. Был день и была ночь в Новом Орлеане — она отчетливо помнит ошеломившие просторы Канал-стрит, — где испытала исступленное счастье любви Эдмонда, и еще какие-то места, где они были вдвоем, чтобы потом, без видимого перехода, снова оказаться в Кенморе. И тут же в памяти оживали другие города и другие страны, которые не могли — и она точно это знала — существовать в реальном мире. Долгие дни они шли по жгучему, кроваво-красному песку пустыни, жадно глотали воду из меха, который нес на плече Эдмонд и, чтобы не умереть от голода, ели кувыркающиеся в воздухе, словно это картошка в кипятке, похожие на грибы поганки невиданные существа.

И была страна, где они кутались в меховые шкуры, но все равно страшно мерзли по ночам, а дни были серые, тоскливые, и висевшее над горизонтом красное солнце казалось ничуть не больше суповой миски. А однажды, замерев неподвижно, смотрели, как над ними пролетало огромное, отдаленно напоминавшее те пустынные грибки поганки существо. Оно летело слишком высоко, чтобы разглядеть его хорошенько, но и так было понятно, что летело с разумным упорством, преследуя только ему известную цель.

И было время, когда они стояли на пологом склоне холма и видели под собой размытые туманом огни странного города. Эдмонд шептал ей какие-то тревожные слова, ибо там, внизу, в этом странном городе притаилось черное зло, и, наверное, оттого рука ее так сильно сжимала стальную трубку длиной в шесть дюймов. Она так и не вспомнила, чем закончилось это приключение, но сохранила ощущение невиданной разрушительной силы, таившейся в этой маленькой стальной трубке.

И еще было много вечеров в доме на Кенмор-стрит, когда, откинувшись на спинку кресла, Эдмонд сидел у камина, а Ванни танцевала для него — танцевала, откинув прочь стыдливость, самозабвенно, с каким-то первобытным наслаждением отдаваясь красоте танца и радуясь послушной легкости своего тела; огонь камина черным углем рисовал на стенах ее тонкий, колеблющийся силуэт, и ее странный супруг смотрел на нее с выражением такого неподдельного восторга и восхищения, что она бы, не задумываясь, умерла ради повторения этих минут счастья. В один из таких вечеров он скинул с нее одежды, обнажив ничем не прикрытую белизну кожи, и укутал в мантилью переливающегося багряного шелка; и в ту ночь, при робком свете камина, ее танцующее тело сверкало и переливалось, подобно разящему лезвию стального клинка. И казалось, что даже маленький череп обезьянки Homo восторженно провожал пустыми глазницами каждое ее движение, а пропитанные пылью веков, пожелтевшие страницы древних фолиантов источали райское благоухание фимиама. Да пребудет вовеки незабываемой эта ночь неземного экстаза! Никогда более не казался ей Эдмонд таким нежным, искренним и человечным, как в ту ночь любви.

Но капля за каплей, оставляя ее маленький мирок, уходила из ее сознания реальность бытия. Массивные стены дома вдруг начинали изгибаться и дрожать, как картонные декорации театральной сцены; дубовые панели дверей вдруг окутывал непонятный туман, а кресла сами собой двигались, покидая привычные места. Даже знакомая улица за окнами расплывалась, растягивалась вширь, скрываясь за серой мглой клубящегося белесого дыма. Она уже не могла читать, пугаясь наползающих на нее из темных углов мрачных, причудливых теней. Медовый месяц укутал туманной пеленой ее маленькое напряженное до предела сознание; реальность и фантазия смешались и стали неразделимы. Все, что раньше, храня простую, законченную форму, так покойно и привычно окружало ее, нынче стало зыбким, эфемерным, а таящиеся по углам тени, наоборот, приобрели устрашающую реальность.

Нельзя сказать, что Эдмонд следил за крушением психики Ванни с холодным безучастием жестокого экспериментатора; поставленный опыт весьма неожиданно затронул некие чувственные струны и его души, о существовании коих он не знал и до сей поры даже не догадывался. И для него все творящееся вокруг не проходило бесследно, ибо все сильнее и сильнее окутывал его туман непонятной, лишавшей жизненных сил истомы. Проницательный анализ мгновенно выявил этот неучтенный в разработке эксперимента, неведомый Х-фактор.

«Я и Ванни — мы два чужеродных друг другу существа, — заключил он. — Она не способна духовно выдержать близость со мной, я же не способен на это физиологически. Наша любовь — это любовь орла к молодой оленихе, и если каждый в своей среде представляет вполне достойное существо, то орлиный клюв слишком остер для мягких губ, а задок оленихи слишком неутомим для птичьих достоинств. — От этих мыслей черты его лица сложились в некое подобие мрачной улыбки. — Но во всем этом продолжают существовать некие компенсирующие недостатки прелести».

Развязка приближалась и свершилась с неотвратимостью. В оковах столь неестественного союза первой лишилась сил Ванни. Застыв на пороге стрельчатой арки дверей библиотеки, Эдмонд увидел распростертую на полу, с багровым кровоподтеком на переносице Ванни, к чьей пурпурной мантии, пытаясь лизнуть, уже подбирались жадные языки пламени камина. Он поднял ее, уложил на свое кресло, привел имеющимися под рукой средствами в чувство; но еще несколько минут девушка казалась невменяемой и испуганно жалась к нему.

— Оно вышло из стены, — шептали ее губы. — Оно вышло из стены, и у него были рваные, зазубренные крылья.

— Ты надышалась газом от камина, — говорил он, гладя ее волосы. — Ты потеряла сознание и ударилась о каминную полку.

— Нет! Я видела это, Эдмонд. Оно махало крыльями и летело прямо на меня!

— Тебе стало дурно, и ты ударилась головой, — настойчиво повторил Эдмонд. Он заставил ее подняться и повел наверх, в спальню.

— Я видела! Я видела это! — продолжала истерично шептать Ванни. — Оно размахивало крыльями, летело на меня, и в глазах его было такое…

Осторожно поддерживая, он уложил ее на подушки, тонкие длинные пальцы коснулись лба девушки, и взгляд его, ставший вдруг тяжелым и напряженным, встретился со взглядом ее молящих, испуганных глаз.

— Ты не видела никаких призраков, дорогая, — сказал он. — И отныне не будет больше никаких призраков и теней. Теперь ты будешь спать. Ты очень хочешь спать, дорогая.

И Ванни послушно заснула. Эдмонд на мгновение задержался у ее постели, а затем, ступая осторожно, вышел из спальни. Снова вихрь непривычной и непонятной жалости ворвался в его душу.

«Я не имею права погубить ее, — подумал он и повторил беззвучно и яростно. — Я не должен погубить ее».

 

 

Глава восьмая

МАТЬ ЕВА

 

Прошло несколько дней, прежде чем Ванни начала понемногу приходить в себя; она еще продолжала с отсутствующим видом и в пурпурной мантией на плечах, не находя себе места, бродить по дому, но таящиеся в темных углах тени уже не пугали ее, и стены дома оставались неподвижными. Эдмонд проявлял трогавшую ее заботу и большую часть своих вечеров проводил с ней, развлекая отточенными, как кинжальное лезвие, комментариями, забавными, наверное, выдуманными историями и описаниями, но видения прекратились, и она уже не становилась их реальным участником, наверное, потому, что их совместные беседы не выходили за рамки доступных ее пониманию общих мест. Как бы невзначай, он ликвидировал облигации, которые, принося незначительный доход, обеспечивали ее скромное существование, и купил акции различных компаний, за два месяца их союза резко поднявшиеся в цене. Ванни еще не вставала с постели, когда он пришел к ней, держа в руках целую пачку сертификатов. Объяснил, что принял решение продавать, для чего требовалась ее подпись.

— Сегодня лишь глупцы в бездумной радости могут потирать руки. Подъем курса не продержится и до конца этого месяца, — говорил он откинувшейся на подушки Ванни.

А про себя отметил, что легкие деньги возбуждают ее. Ванни никогда не была близка к нищете, но и никогда не испытывала сладкого ощущения полной свободы, дарованной материальной независимостью. Оказывается, она была знакома с жаргоном Улицы, видно, Уолтер и остальные в ее старой компании не остались в стороне от безудержной биржевой гонки, и поэтому он не удивился, услышав:

— Почему ты решил продавать на подскоке, дорогой? Будет ли это разумным?

— Более чем разумным, дорогая. Это будет единственно правильным решением. Воздушный шарик надули слишком сильно — вот-вот он лопнет. Доходы наши даже в этом году и в этом городе можно считать вполне достойными. Большее станет только обузой, ибо потребует серьезного управления. Я же не намерен взваливать столь тяжкий груз на свои плечи.

Доверие к нему у Ванни было безграничным, и более она не задавала вопросов.

Через несколько дней она снова была на ногах, и, если не считать выражения задумчивой отрешенности в беспричинно застывающем на одной точке взоре черных глаз, она снова была прежней Ванни, и по-прежнему смеялась над маленькими житейскими недоразумениями, и снова казалась счастливой, наверное, потому, что казаться счастливой было самым простым. Принеся с собой ранние вечерние сумерки, наступил октябрь; она прожила рядом с Эдмондом вот уже восемь недель и нисколько не скучала по своему бывшему окружению.

После ее выздоровления Эдмонд вернулся к своему привычному жизненному расписанию. Первую половину дня он проводил в городе, где, не слишком обременяя себя, занимался житейскими проблемами их маленького семейства, а вечера — большей частью в лаборатории или в библиотеке. Ванни привыкла к его уходам и возвращениям, приспособив под них вращение машины их семейного уклада, безусловно, не без помощи Магды, взявшей на себя основное бремя забот и несущей их с прилежанием и сноровкой дарованного двумя десятилетиями службы опыта.

Покойно катились дни, но почему-то все чаще переставала Ванни ощущать себя счастливой. Эдмонд изменился. Он продолжал оставаться к ней добрым и предупредительным, он продолжал быть в меру участливым и заботливым, но уже не было тех безумных вечеров у пламени камина. Непреодолимый барьер — невидимая постройка Эдмонда выросла между ними, разделив, как тяжелые запоры двух тюремных камер. Он разлюбил ее? Ее зовущее, дышащее любовью тело стало постылым?

Так час за часом уходили в прошлое дни горестных раздумий. Может, во всем этом ее вина, но тогда в чем именно? Она не находила ответа и, теряясь в догадках, все чаще в задумчивой отрешенности возвращалась в памяти к тем, казалось, уже таким далеким ночам счастья.

Тогда она решилась сделать сладострастной приманкой свое тело — свое самое сильное оружие. Она решилась на такое, что еще несколько недель назад не представила бы даже во сне. Она танцевала для Эдмонда, как могла танцевать перед своим возлюбленным божеством разве что бесконечно преданная жрица, — танцевала едва прикрытая полупрозрачным накидками, не прячущими, а, наоборот, раскрывающими прелесть и гибкость ее зовущего тела. И хотя она всей сутью своей ощущала, что он вовсе не холоден и не безразличен, наградой ей было лишь смущенное выражение восхищения на лице любимого. Жертва ходила рядом с наживкой, но так и не осмеливалась проглотить ее.

Настала последняя неделя октября. Дни стали заметно короче, по радио исполняли новые песни, а шатающаяся биржа, наконец, рухнула и рассыпалась с потрясшим мир грохотом, который, наверное, не услышала одна Ванни, ибо продолжала теряться в догадках и мучиться от равнодушия Эдмонда. Наверное, тогда впервые в памяти ее всплыло употребленное им выражение «эксперимент», доставившее непроходящую боль.

К этому добавилось ощущение чужеродности ее мужа и остального мира. Между ним и другими мужчинами существовало безусловное отличие — отличие настолько неуловимое, что она не могла выразить его словами и тем более найти достойное сравнение. Это Ванни волновало все же меньше, чем холодность Эдмонда, потому что она как-то сразу приняла за данное его безусловное превосходство над остальными, и если бы это отличие и превосходство ограничивалось лишь физическими проявлениями — глаза, руки, — она бы не стала уделять этому столь большого внимания — что есть, то есть, и ничего с этим уже не поделать. Но порой, а со временем все чаще и чаще, она пугалась от несхожести совсем иного рода — заключенной в странном течении, нечеловеческой природе происхождения самой сути его мысли. Время от времени она чувствовала это в случайно оброненной фразе, а иногда это принимало и вовсе устрашающие формы. Танцуя для него в одну из ночей, Ванни вдруг с ужасающей откровенностью поняла, что из кресла на нее смотрят два человека; она безошибочно чувствовала, как этот — другой — каждое ее движение провожает жгучим, исполненным страстного желания взглядом. Она замерла в оцепенении, бросила короткий взгляд на Эдмонда и, содрогаясь, увидела, как с его тонкого лица смотрят на нее две пары глаз. И видение это повторялось вновь и вновь, и теперь она уже полностью уверовала, что за желтыми зрачками Эдмонда таится еще кто-то, неведомый и потому страшный. Ноябрь принял в свои объятия молодую испуганную женщину, в которой проснулась изголодавшаяся мать Ева и настойчиво требовала пищи.

 

 

Глава девятая

ЕВА ВОССТАЕТ

 

Если утверждать, что Эдмонд не знал о метаниях Ванни, значит, погрешить против истины. Он читал ее мысли, как раскрытую книгу, — до последнего слова. И тем не менее, наверное впервые за прожитые годы, оказался бессилен что-либо изменить. Продолжить смертельную близость первых недель? В этом он видел неизбежную трагедию для них обоих. Объяснить ей все? Невозможно, ибо и сам до конца не понимал происходящего. Выгнать ее? Жестокость — не меньшая той, с какой он мучает ее сейчас. Он был потрясен силой чувства, им самим пробужденного, в этом зовущемся его женой существе. Простого чувства под названием — любовь.

«Я слишком хорошо вжился в роль Эрота, — размышлял он. — И мои стрелы нанесли слишком глубокие раны». И за первой повторила старую мысль вторая половина сознания: «Нельзя винить ни ее, ни меня, ибо вина заключается в неестественности самой природы нашего союза. Продолжение нашей интимной жизни убьет меня и сведет с ума Ванни. Ее сила и моя сила стремятся попасть в самые больные, самые уязвимые точки другого. Мы — кислота и щелочь, чье воздействие друг на друга приводит к реакции нейтрализации — то есть к взаимному уничтожению. Ни один из нас не способен выдержать влияния другого».

Так он думал и со дня на день откладывал решение в тайной надежде, что придет время и появятся некие новые элементы и помогут найти выход. Только третья сила — сила, пока неведомая и далекая, — могла нарушить это губительное для них обоих равновесие и подтолкнуть его интеллект к разрешению тупиковой проблемы. По своему обыкновению, собираясь в это ничем не примечательное утро в город, он не мог знать и потому не предвидел, что так желанная им третья сила уже готова к действию. Не предвидел, наверное, еще и потому, что разум его был поглощен расчетом вариантов давно предвиденной финансовой ситуации.

«Система пережила точку предельного роста, — размышлял он. — Из немногих возможных рациональных путей возрождения здания всеобщего благоденствия я вижу лишь один реальный — пожирающую людские массы войну. Эти с недалекими умами людишки все-таки научились управлять своим обществом и, ошибаясь и путаясь, все же дойдут до столь желанной цели: процветания, как случалось и в давние времена, когда падения сменялись взлетами. Это довольно гостеприимная и добрая земля, во все времена гарантировавшая человечеству высокий процент при рискованной игре. Вполне возможно, что через несколько лет какая-нибудь индустрия явит на свет новую иллюзию, которую вновь примут за процветание. Иллюзия, подобная получившему массовый кредит доверия автомобилю».

Увидев на пороге дома мрачного Поля, с копной соломенных волос в большем художественном беспорядке, чем раньше, Ванни испытала истинный прилив теплоты и удовольствия от пробуждения далеких воспоминаний.

— Поль! Как я рада, что ты пришел.

Поль был смущен, подавлен и, видимо, от переживания собственных страданий все никак не мог решиться посмотреть Ванни прямо в глаза. Тогда она взяла его за руку, провела в гостиную и усадила на диван напротив себя.

— Расскажи мне о себе, милый. — Поль неопределенно пожал плечами.

— Почти голодаю.

— Извини. — Увидев, как вздрогнуло лицо Поля, как ему неприятно ее, пускай искреннее, проявление жалости, Ванни поспешила сменить тему.

— А как поживает Уолтер?

— У него плохо с головой! Играл на бирже и в прошлый четверг доигрался окончательно.

Не к месту, но Ванни испытала прилив гордости за мужа.

— Эдмонд продал наши еще десять дней назад. Он говорил, что такое обязательно произойдет. Он говорил, что все это только начало.

— Тогда он или Бабсон, или сам Сатана, — произнес Поль и, вдруг заметив, как, пугаясь, вздрогнула Ванни, впервые с момента встречи с пристальным вниманием вгляделся в ее лицо. Вгляделся и в глубине этих черных глаз уловил застывшее, отрешенное выражение. — Что с тобой, Ванни?

— Ничего… что ты такое придумал, глупенький! Что со мной может быть?

— Ты стала другой. Не такой задиристой и смешной, как раньше. Ты стала серьезной.

— Я проболела несколько дней, милый. Ничего страшного.

— Он хорошо с тобой обращается?

— Не будь глупым!

— Ты счастлива с ним, Ванни? — настаивал Поль. — Ты так изменилась!

Ванни взглянула на Поля с плохо скрываемым выражением растерянности. Она была удивлена — оказывается, все ее беды написаны на лице… или их могут увидеть и прочесть только очень любящие глаза? Она почувствовала угрызения совести и одновременно сострадание к Полю. Действительно, так низко поступить! Перед ней сидел ее Поль — тот самый Поль, который любил ее, и которого она так беззаботно и жестоко сбросила со счетов. Тогда она протянула руку и, пропуская сквозь пальцы, коснулась его мягких волос. И с этим жестом что-то сладкое шевельнулось в ней — это тело ее жаждало и просило любви — любви, не данной ей мужем. Она отдернула руку и, захваченная порывом чувственной страсти, на мгновение зажмурила глаза. Поль подался вперед, смотрел на нее, не спуская глаз.

— Что с тобой, Ванни?

Взволнованный голос заставил ее очнуться.

— Ничего. Наверное, все еще немножко нездорова.

— Выслушай же меня хоть немного, Ванни. Я не собираюсь прятаться, не уплатив по счету. Я потерял тебя, и с этим уже ничего не поделать. Но неужели ты и сейчас не понимаешь — я был тысячу раз прав, отказываясь привести его к тебе. Я хотел тебя и должен был за тебя бороться. Ты ведь все понимаешь…

— Да, Поль. Ты был прав.

— От боли я стал как бешеный, Ванни. Я думал, это твоя подлая выходка отпихнуть меня так — так беззаботно и весело. Я думал, что заслужил хотя бы объяснения, возможности молить о прощении, если в чем-то была и моя вина, — Поль на мгновение замолчал. — Сейчас, сейчас я ничего уже не понимаю. Ты изменилась. Я с трудом узнаю в тебе прежнюю Ванни. Наверное, ты так поступила потому, что не могла поступить иначе.

— Да, милый. Поверь мне, я не хотела причинить тебе боль.

— Не надо об этом, Ванни, не надо. Разве сейчас это имеет значение? Это тогда мне было очень плохо… все время чувствовать на губах горькую сладость твоих поцелуев. Их вкус преследовал меня так мучительно долго.

— Если хочешь, поцелуй меня снова, Поль. — Он криво усмехнулся.

— Нет, спасибо, дорогая. Я знаю цену поцелуям милых замужних дам — в них может быть все, что угодно, кроме огня. Такое же удовольствие, как затягиваться потухшей сигаретой.

С трудом подавив неожиданно охватившее желание вновь повторить предложение и непременно настоять на своем, Ванни не решилась продолжать обсуждение, сочтя благоразумным сменить тему. Они проговорили час, и ощущение возврата былой близости, простоты и искренности общения охватило их безраздельно, и Ванни вдруг почувствовала себя прежней, беззаботной и счастливой Ванни. Поль был такой живой, такой настоящий! Он — кто считал себя поэтом, личностью тонкой духовности, ценителем всего прекрасного — каким все же простым он был в действительности — каким простым, человечным и понятным! Совсем не такой, как чародей этого дома, могущий заставить грезить наяву, могучий творец, способный вызывать призраков и оживлять спящие в темных углах черные крылатые тени! А теперь рядом Поль — простой и любящий!

«Но ведь он не Эдмонд! — думала она. — Он не Эдмонд. Я без усилий могу снова сделать Поля своим рабом. Он такой милый, такой нормальный, такой умный, наконец. Но он не охваченный пламенем, необузданный, все подчиняющий своей силе волшебник, которого судьбой предназначено мне любить всю жизнь! — Она почти не слышала, что говорит Поль, снова и снова в мыслях своих возвращаясь к Эдмонду. — Боже милостивый! Как бы я хотела, чтобы Эдмонд любил меня, как любит Поль!»

Так прошел их час. И с приближением полдня все явственнее стали напоминать о себе забытые домашние дела. Она вдруг услышала, как гремит на кухне кастрюлями старая Магда, и с улыбкой вспомнила, что Поль, не замечая, никогда не придавал значения времени. Ей нужно напомнить ему об этом.

— Скоро ленч, дорогой. Я хочу попросить тебя остаться, только, боюсь, еды на тебя, меня и Эдмонда может не хватить — ты так неожиданно навестил нас.

Она не знала, стоило ли ей открыто сказать о своих сомнениях, о желанности встречи своего гостя с Эдмондом. Не потому, что сомневалась в тактичном поведении мужа — ее, безусловно, больше беспокоило, хватит ли у Поля выдержки в подобной ситуации вести себя деликатно. Но Поль и сам прекрасно все понял.

— Благодарю, — сказал он, скривив губы в горькой усмешке. — Но в его обществе вряд ли смогу чувствовать себя легко и свободно.

Он встал откланяться, и Ванни пошла провожать его до дверей с каким-то странным ощущением, что с его уходом ее покидают воспоминания прежних беззаботных дней. Но не жалела, что те дни прошли и нет к ним возврата, ибо сейчас она — частица души, частица плоти Эдмонда и будет этими малыми частицами столько, сколько он пожелает… Просто в воспоминаниях прошлого жило свое неповторимое очарование.

— Поль, милый!

Он остановился у дверей.

— Ты ведь придешь снова, ведь правда придешь?

— Конечно, Ванни. Я буду приходить так часто, как ты позволишь, — если хочешь — завтра.

— Нет, только не завтра, — и тут же подумала, как бы это было замечательно. — Приходи утром в среду, хорошо?

Он ушел. И короткую минуту Ванни сквозь стекло парадной двери провожала глазами его сгорбленную фигуру, и на губах ее играла задумчивая, немного грустная улыбка. Но скоро должен был вернуться Эдмонд, и она отвернулась от двери, чтобы идти на кухню к Магде, и внутри ее крепким сном спал мятежный дух древней Евы.

 

 

Глава десятая

ЯБЛОКО В РАЮ

 

Не станем утверждать, что в браке Эдмонд был совершенно несчастен, но и не нашел в нем средства исполнения всех своих желаний. И если еще продолжал восхищаться сверкающей прелестью супруги, то все равно был лишен общества, которого жаждал, и продолжал оставаться в одиночестве, как и раньше. Нигде он не мог найти понимания, и вынужденные беседы ограничивались темами и высказыванием точек зрения, казавшимися ему слишком элементарными. Как и прежде, Эдмонд все чаще уходил в себя, где общение ограничивалось рамками восприятия двух его независимых сознаний. Он продолжал читать, но читал со все убывающим интересом, а значит, со всевозрастающим ощущением скуки, ибо философия, литература, наука — все это стало приобретать горький привкус давно известного, раздражало его безмерно, а драгоценный камень непознанного отыскать стало почти невозможно. Наш герой начал понимать, что истощил все доступные ему запасы сокровищницы человеческого разума и возможностей: сама человеческая природа и результаты ее трудов были известны ему в такой степени, что более уже не могли ни увлечь, ни взволновать. И, придя к такому скорбному выводу, большую часть времени он проводил, погруженный в собственные мысли. Источником их стали забытые на время практических экспериментов, отвлеченные, чисто теоретические рассуждения взаимосвязаных понятий общего и частного. Понятные только ему рассуждения в основном касались областей философии, как, к примеру, вот это:

«Фламмарион — личность ума проницательного — хотя ход мысли его есть скорее демонстрация ограниченности человеческого разума, чем истинной способности к проникновению в суть вещей и событий, все-таки сумел разглядеть отблеск одного примечательного факта. Как утверждает Фламмарион: что может случиться в окружающей нас вечности, обязано произойти, или, другими словами, — на временном отрезке достаточной длины обязана произойти вся допустимая и возможная комбинация реальных событий. И, отталкиваясь от этого умозаключения, он приходит к выводу, что поскольку вечность существует не только впереди нас, но и за нашими спинами, то есть как в будущем, так и в далеком прошлом, то вполне закономерно утверждение о законченности всех возможных событий — ибо что должно произойти, обязательно когда-то происходило. Утверждение вполне похожее правду и достойно всестороннего рассмотрения».

И, подхватывая идею, вторая часть его сознания одновременно объявляла свой вердикт: «Совершенно ошибочная теория, ибо в основе ее лежит определение Фламмарионом Времени как одномерной субстанции. В результате чего он рисует бесконечной длины линию, ставит на ней точку, определяющую настоящее, и утверждает: так как слева от этой точки существует бесконечное множество других точек, значит, и абсолютно все возможные точки-события находятся на этой прямой. Очевидное заблуждение, ибо такое же бесконечное количество точек находится как по одну, так и по другую сторону этой прямой! И в действительности существует не одно Время, но бессчетное количество иных — параллельных — Времен, как заключает в своей маленькой, приятной сердцу моему, фантазии Эйнштейн. Каждая система, каждая отдельно взятая личность обладает своим маленьким отрезком времени, и они могут пересекаться, но совсем не так, как думал и верил Фламмарион».

Так рассуждал Эдмонд, чувствуя все большую неудовлетворенность от ставших тесными ему рамок общения внутри своего сознания, ибо не только Ванни, но и все окружающее человечество отвергалось им, как недостойное осознать и понять ход его мыслей. Даже Ванни с ее огромным желанием просто физически была не способна понять своего странного мужа.

Нельзя сказать, что она не пыталась; напрягая до предела свой маленький, но не лишенный остроты разум, она предпринимала отчаянные попытки увлечь его; извлекала из глубин памяти все то достойное, что когда-то запомнила из книг, и задавала вопросы, и с напряженным вниманием выслушивала порой находящиеся вне пределов ее понимания ответы. Эдмонд никогда не отталкивал ее, всегда был готов выслушать, терпеливо, с предельно ясными подробностями удовлетворяя ее любопытство, но при этом она всякий раз понимала, что интерес его в общении с ней лишь видимый, поверхностный; она чувствовала его стремление к упрощению, как упрощают в объяснениях маленькому и, следовательно, неразумному ребенку. Это обижало, волновало и приводило ее в замешательство. «Я совсем не дурочка, — говорила она себе. — Я всегда имела свое мнение — мнение, с которым считались в кругу моих прошлых знакомых, многие из которых считались блестящими умами. Значит, это просто мой Эдмонд такой замечательный — замечательный, как никто другой в этом мире».

Но если с интеллектуальным превосходством Эдмонда она еще как-то могла смириться, то его физическое к ней равнодушие угнетало безмерно. Кажется, теперь Эдмонда вполне удовлетворял лишь процесс созерцания прекрасного, и в те моменты, когда Ванни принимала облик, по ее мнению не способный не волновать, он всякий раз отзывался выражением истинного восхищения, но ласки его были так бессердечно редки, и короткие мгновения экстаза были лишь бледной пародией всепоглощающего обвала чувственного наслаждения первых недель! Предвидя трагический финал, Эдмонд отказывался возрождать столь гибельную для них обоих физическую близость, и, не догадываясь об этом, Ванни напрасно танцевала перед ухмыляющимся черепом Homo.

«Я сделалась не более чем украшением, миленьким домашним животным, пляшущей заводной куклой, — с тоской говорила она себе. — Я не могла ничего дать ему в духовном общении, а теперь и тело мое надоело и стало постылым». Она чувствовала себя предельно уставшей, старой и никому не нужной. Однажды узнавшее ласку, тело ее с непрекращающейся настойчивостью требовало ласки все новой и новой.

С завидной частотой повторяющиеся утренние визиты Поля служили ей в какой-то мере слабым утешением, хотя бы потому, что в них она обретала утраченное чувство дружбы. Его искренняя преданность льстила растоптанному чувству собственного достоинства, не давая окончательно угаснуть тлеющим искоркам былого пламени гордости, так бессердечно затушенного холодным безразличием Эдмонда. Видно, и Поль каким-то одному ему известным способом чувствовал ее внутреннюю неудовлетворенность, понимая, что его искренние проявления любви и привязанности уже не прогневят ее. Кипящий в груди Ванни вулкан неудовлетворенной чувственности наперекор всем условностям воспитания и приличий готов был выплеснуться огненной лавой. Приближалась развязка.

Время от времени, как это часто случалось в прошлом, Поль приносил ей на суд отрывки своих сочинений и всякий раз радовался готовности, с какой она одобряла и поддерживала его. Правда, со временем Ванни становилось это делать все труднее и труднее — то ли ее вкус под мрачным влиянием Эдмонда изменился, то ли из поэтических строк Поля исчезло еще недавно трогавшее ее вдохновение? Так случилось и в это памятное утро. Они сидели на диване в гостиной — Поль, со взлохмаченной головой, так свойственной богемному облику его художественной натуры, а она, оторванная визитом от повседневной рутины, в простеньком домашнем платье. Он декламировал короткое стихотворение, названное без всяких претензий на оригинальность просто «Осень».

Глаза ее с печалью смотрят вдаль.

Горьки ее черты и лик не молод,

Но вдруг былой огонь блеснет в очах

И на мгновение отступит холод.

Огонь затмит сокровища земли, но миг пройдет,

И смерть стучится в двери.

Она — не просто Старость, Вечности слуга,

Посланница Потери!

Закончив, Поль ждал приговора, и его молчание вернуло Ванни из состояния меланхолии и задумчивого созерцания к прозе реальности.

— Тебе понравилось? — спросил он.

— Конечно… правда, очень милый сонет, Поль, но тебе не кажется, что он… немножко простой и очевидный?

— Очевидный? — У него вдруг, как у ребенка, сделалось обиженное лицо. — Что ты, Ванни! Здесь и не предполагалась какая-то изысканная сложность, ведь это просто ощущения.

— Извини меня, милый. Наверное, я просто слушала не очень внимательно. А может быть, увидела в нем то, что не думал и не хотел ты сказать.

Поль внимательно вгляделся в черты ее лица и снова увидел в них странное, рассеянное выражение отстраненности и застывшую в глазах тревогу — все вместе создававшие картину душевной неустроенности и страданий.

— Тебя что-то мучает, Ванни! Скажи, чем я могу помочь тебе?

Не пряча глаза, она смотрела на Поля. В его яркие синие глаза, на его соломенные волосы, которые так любила, и будто очнулась, будто вспомнила нечто важное, что нельзя было забывать. Это старушка Ева проснулась и стала горько сетовать на свою судьбу, и тело Ванни заныло по тому, чего так безжалостно лишил его Эдмонд.

— Может быть, скажу, — тихо ответила она. — Поль, ты по-прежнему меня любишь?

— Ты ведь знаешь, как я тебя люблю!

— И ты по-прежнему находишь меня привлекательной? Могу ли я, как и раньше, увлечь тебя?

— Ванни! В чем я виноват, что ты так безжалостно мучаешь меня жестокими вопросами?

Нечто благоразумное, что еще жило в смятенном в это мгновение мозгу Ванни пыталось предостеречь ее. Но та половина, что была Евой, уже не слушала ее вторую, цивилизованную половину. Воспитанному правилами и наследственной моралью общества существу противостояло другое, зачатое в первородных клетках, существо, необузданное и дикое. И тогда она приняла решение, казавшееся ей в ту минуту единственно правильным. Спустив маленькую ножку на пол, Ванни потянулась к Полю всем своим изголодавшимся телом. Легкое шелковое домашнее платье натянулось, не оставляя Полю ни малейшей надежды обмануться в ее истинных намерениях.

— Поцелуй меня, Поль. Я тоже хочу тебя.

Поль подался вперед, и в ту же секунду руки любимой им женщины обвили его плечи. Как огнем ожгло его прикосновение мягких губ, и тело ее все сильней и сильнее, становясь с ним одним целым, вжималось в его грудь. В этом объятии было столько естества, столько необузданной страсти — это была совсем не та Ванни, которую он когда-то знал! И тогда руки Поля напряглись, и он еще крепче прижал к себе горячее, желанное тело.

Неожиданно она откинула назад голову, и Поль совсем рядом увидел горевшие странным блеском, широко распахнутые глаза.

— Ну что, Поль, погасила я свой огонь?

— Ванни, — прошептал он, задыхаясь. — Я не понимаю ничего! Разве ты не любишь его?

Ванни оправила платье, пересела, как и раньше, в дальний угол дивана, но щеки ее пылали, и глаза по-прежнему горели неистовым огнем.

— Нет, Поль. Я люблю его. Я люблю его так сильно, насколько способна.

— Тогда почему?..

— Выслушай меня, дорогой. Я говорю, что люблю его. Я не обманываю и не краду ничего ему принадлежащее. То, что я отдаю тебе, не значит для него ничего — это часть моя, которую он не желает, часть моя, которую он отверг. Ты понимаешь?

— Нет, — выдохнул Поль. — Я не понимаю, но и не буду просить объяснений.

— Я ничего не краду у него, — так, словно разговаривая с собой, вновь повторила Ванни. — Я живу так, как могу жить. И я делаю единственное, что предназначено мне делать. Я не знаю, есть ли на земле мудрость выше этой. И если такая существует, я оставляю ее для Эдмонда — это его провинция, а не моя.

Она подняла глаза и вздрогнула, так словно впервые увидела Поля.

— Милый, я хочу, чтобы ты сейчас ушел. Приходи завтра утром. Обещай мне, что придешь.

— Конечно, — не переставая удивляться, говорил Поль, а она уже торопливо вела его к дверям.

На обратном пути, повинуясь странной причуде, она неосознанно для себя открыла дверь библиотеки. Череп Homo взирал на нее с каминной полки и скалил зубы в усмешке — вылитой копии горькой улыбки Эдмонда.

— Знаешь, так молчи! — прикрикнула она на Homo. — Что еще я могу с собой поделать?

Не найдя ответа, маленький череп продолжал горько и загадочно улыбаться.

 

 

Глава одиннадцатая

БЕСЕДА НА ОЛИМПЕ

 

Безучастно взирал Эдмонд на судорожные корчи рынка, упрямо и безнадежно катящегося к краю уже второй пропасти.

Возле конторки распорядителя серой, безликой массой волновалась толпа разгоряченных джентльменов; счастливчики, у которых еще оставалось, на что покупать, в стремлении урвать на разнице, тянули дрожащие руки к бумагам, чья стоимость в сравнении с недавними ценами казалась немыслимой. На волне всеобщего психоза купить — купить во что бы то ни стало — никто не обращал внимания на стремительное падение курсов.

На мгновение выпавший из хаоса броуновского движения остановился подле Эдмонда биржевой маклер.

— Вы на редкость удачливый человек, мистер Холл. Выбрались из этой свалки как раз вовремя.

— Я позволил себе значительный запас во времени. Паника случилась ровно через неделю.

— Да-а? Это фантастика! Но сегодня вы, конечно, покупаете?

— Пожалуй, что нет.

— Как это нет? Но позвольте, есть предпосылки к росту. Сегодня вы сможете выкупить свой пакет с разницей в пятьдесят пунктов!

— Вы когда-нибудь занимались анализом предыдущих кризисов?

— Безусловно, но сейчас абсолютно иная ситуация. Прибыли великолепные, промышленность на подъеме. Масса финансовых кредитов. Временное падение курса — это не что иное, как следствие внутренней перестройки рынка!

— Совсем как при землетрясениях, — невозмутимо откомментировал Эдмонд.

Скорее забавляясь реакцией толпы, чем наблюдая за взлетами и падениями ставок, наш герой не спешил покинуть биржевой зал. Пик ажиотажа первой паники прошел; были здесь и такие, кто смотрел на закручивающиеся спиралью ставки со скучающим выражением полнейшего безразличия, большинство же, наоборот, громкими, сливающимися в единый возбужденный гул голосов репликами сопровождало любой подъем цен. Покупали Морганы. Рокфеллеры тоже покупали. Ходили слухи, что для финансовой поддержки рынка образован пул могущественных банков. Лениво вслушиваясь в обрывки доносящихся до него взволнованных фраз, Эдмонд еще некоторое время постоял в зале, а затем скорой походкой вышел на улицу.

Он стоял на пересечении Адаме и Мичиган и смотрел, как, тесня друг друга, боролись за жизненное пространство или, наоборот, с облегченным гулом клаксонов, не выдержав соперничества, стремительно скрывались в тихих боковых улицах автомобили.

«Вот они зародышевые клетки, из которых образуется истинная цивилизация, — размышлял он. — „Истинно цивилизованный человек“, в конечном счете, будет представлять собой свободный разум, заключенный в машинную оболочку».

И в то же мгновение последовало категоричное возражение его второго Я: «Существование свободного разума в механическом теле машины, независимо от обстоятельств, безусловно, приведет к полной деградации либо к запрету всех видов искусств. Искусство в его простейшем определении — есть отражение человеческих инстинктов и традиций воспитания. Поэзия, музыка, танец — все это рождено и навеяно наблюдениями за брачными играми птиц и рыб, неразделимо связано и тесно переплетено с чувственным влечением различных полов. Произведения литературы рождаются в желании перемен, в неистребимом стремлении к познанию еще непознанного. С равным правом это же можно отнести к рождению произведений живописи и скульптуры. В философии и религии заложены функции самосохранения. Лишенный инстинктов живого тела, такой свободный разум не поймет и не увидит прекрасного, а следовательно, недостоин считаться частью истинно цивилизованного существа».

Но и рациональная половина сознания нашла свои достойные аргументы: «Но искусство само по себе не несет прекрасное, ибо прекрасного per se просто не существует. Не станем же мы отрицать, что восход солнца — есть кульминация ужаса, испытываемого разумной летучей мышью; а населяющим планеты красной звезды Альдебаран зеленая растительность нашей Земли покажется отвратительным в своей непристойности зрелищем. Без наблюдателя истина и красота никогда не станут едиными категориями, ибо существовать вместе могут лишь в ощущениях. Доказательство обратного в сути своей уже содержит опровержение, ибо цивилизация есть продукт разума, а не инстинктов».

В состоянии задумчивой отрешенности Эдмонд продолжал свой путь, скользя инородным телом в потоке реально существующих, но чуждых ему существ, как вдруг — это можно было сравнить с внезапным пробуждением — два сознания его сплелись в единое целое, и он понял, что застыл в оцепенении и напряженно, более не видя никого вокруг себя, вглядывается в идущую впереди женскую фигуру. Он ускорил шаг, и ранее никогда не испытанные ощущения вдруг наполнили волнением его существо.

Женщина обернулась. Взгляды их встретились, слились в одно неразделимое целое, как два расплавленных металла сливаются в горниле раскаленной печи. Глаза — такие же светлые, как у Эдмонда, такой же напряженный, проницательный взгляд; тонкая, гибкая фигурка чуть ниже его ростом, и не вяжущееся со всем обликом выражение неестественной мужественности. Руки затянуты в черные перчатки, но само строение гибких, длинных пальцев было настолько очевидным…

Эдмонд смотрел на женщину, каждой частицей своей являвшуюся его двойником!

И пока смятенное сознание его пыталось признать и приспособиться к поражающей воображение мысли о существовании подобной реальности, некие спрятанные в глубине мозга злобные клеточки уже ухмылялись. «Свояк свояка…» — угрюмо подумал он и распушил невидимые перья.

Потом он заговорил:

— Я не мог даже мечтать о том, что ты существуешь.

Глядя ему в глаза, с проницательностью и силой, равной его собственной, женщина улыбалась.

— Я чувствовала, что ты где-то рядом.

Смешавшись с толпой, но не как неразделимая часть ее, а подобно двум малым молекулам кислорода в воздушном потоке, две странные фигуры в молчании двинулись на север. Без слов, они оба знали, что дорога приведет их к жилищу женщины. От реки они повернули на запад и шли по улицам маленьких лавок и обветшалых домов.

И когда зашли в один из них и поднялись наверх, то увидел Эдмонд клетку, похожую на бесчисленное множество подобных ей клеток, куда добровольно заточило себя человечество; разве что на стенах этой в изобилии висели карандашные наброски, акварели, маленькие сюжеты маслом, и еще в углах стопками лежали листы, которым не хватило места на стенах.

— Значит, ты — Сара Маддокс, — сказал он. — Мне нужно было догадаться раньше. Женщина улыбалась.

— У меня два разума, — сказал Эдмонд, — или двойной разум, но совсем не такой, какой подразумевают эти звери, когда говорят о двойной личности.

— Да, — кивнула Сара.

— Я видел Город — не прошлого и не настоящего, но место, где я могу жить в согласии со всем миром.

— Я знаю, — сказала Сара.

Эти двое продолжали смотреть друг на друга и чувствовали теплоту и родственную близость, словно два давних друга, нечаянно встретившиеся в чужих и далеких краях. Снова заговорил Эдмонд:

— Я не думаю, что это реальные, действительно существующие города. Это скорее символы, чем то, что когда-то будет существовать. Это мир, к которому мы придем, ибо сейчас я понимаю, что значим мы оба и что значит для этого мира наше пришествие.

— Тебе не нужно объяснять, — сказала женщина. — Не нужно, потому что я знаю.

— Цвет и образы — вот твой язык. Я же обречен выражать мысли фразами, не имея для этого нужных слов.

Сара улыбалась.

— Наша причастность к этому миру, — говорил Эдмонд, — лишь в том, что мы продукт мутации. Мы не первообразы тех, кто еще не зачат в утробе Времени, но частица его изменений. Вейсман действительно увидел отблеск истины, и эволюция есть не только медленное перемалывание всего сущего в прах, но и возможность возрождения из этого праха высших форм жизни. Эра гигантских ящеров и вдруг — эра млекопитающих. Гигантские папоротники сменяются полевыми цветами. Природа стабильна и неизменна в течение геологической эпохи, и вот, непрошеным, врывается в мир новый, более сильный вид, катастрофой знаменуя конец старой эпохи.

Те, кто сейчас заполнили улицы, будут продолжать рожать таких, как мы, нас будет становиться все больше и больше и мы придем им на смену. Эпоха господства Homo Sapiens станет самой короткой геологической эпохой. Всего пятьсот веков назад этот вид вышел из кроманьонцев, чтобы уничтожить последних, придет время, и мы уничтожим человечество.

Грядут вихри катастроф, и многое перемелют жернова Времени, изменяя мир, когда власть перейдет к нам. Сможем ли мы лучше распорядиться ею, чем звери?

— Как судить? С нашей или с их точки зрения.

И снова эти двое молча улыбались, глядя в глаза друг другу. Единство духа ласкало их в своих объятиях, и этого было достаточно. И опять говорил Эдмонд:

— Передо мной сейчас открылось то, что доступно было лишь в мечтах. Говорить и знать — тебя понимают. Давай же говорить о том, что не привыкли обсуждать люди, разве что их мистики, чувственные поэты и бредущие на ощупь философы. Давай говорить о сути вещей. Об их начале и конце.

Женщина улыбалась.

— И буду говорить я словами стиха, не оттого что многие верят — это самый естественный способ выражения мысли, не потому, что поэзия прекрасна, но потому, что только этим искусством смогу я выразить мысли, невыразимые простым языком. Ритм и символы несут то, что скрывается за вуалью самых проникновенных слов. У зверей это называется эмоциями, но мы понимаем под этим воплощенную мысль.

— Да, — сказала Сара.

Эдмонд, который как вошел в этот дом, так и остался, не сходя с места, стоять на пороге, сел и обхватил подбородок своими удивительными пальцами.

— В начале всего было Нечто, ибо без него не возникнуть состоянию бытия всего сущего. Нигде рядом с нами не может находиться это Нечто, разве что в Далеких мирах, как планета Нептун. Нептун — есть символ моей мысли.

Эдмонд опустил глаза, задумался, словно что-то вспоминая, и заговорил медленно:

Свет звезды ледяной и холодной луны

Отражается в бездне полумертвого мира,

Где пустым безразличием тени полны,

Где гора над обрывом возвышается сиро.

В этой пропасти мрачной отсутствует смерть,

Но и жизни людской никогда не бывало.

То — планета-отшельник свершает свой бег…

Вдруг незримое что-то в тишине зашептало.

И в ответной мольбе задрожал Мириарх,

Кто оплакивал горько Имя Господа Бога.

Взмыл он ввысь, в темноту и во мраке исчез,

А планету одела ночи черная тога…

Я — планета-отшельник, что мерцает во тьме,

Свет холодной луны отражая в пространстве.

Равнодушные звезды глядят в тишине,

Даже шелест не слышен в пустующем царстве.

Эдмонд поднял голову, и снова взгляды их, напряженные, всепроникающие, столкнулись, как два стальных кинжала. И Эдмонд улыбнулся удовлетворенный — его поняли.

— И было начало, — сказала Сара.

— Рождение гораздо доступнее для понимания, чем начало, — отвечал Эдмонд. — Даже человечеству в какой-то мере свойственно то, что мы называем творением, хотя невежественные глупцы в культе рождения своего почитают не Бога, но богиню… Но и об этом стоит говорить:

Рассветный луч прорезал тьму,

Рассек пространства острым ятаганом,

И, словно подчинившийся ему,

Вихрь разорвал густую сеть тумана.

И из тумана, трепеща и содрогаясь,

Не зная цели: благо или вред,

В природе появился Разум

Как вестник скорый радостей и бед.

И появились в жизни два Начала

Мужчин и Женщин, Пламя и Вода,

Навек Природа воедино их связала,

Незыблемых, как Небо и Земля.

Сара:

Я факел потухший, тебе зажигать его.

Эдмонд:

Тебе — покой хранить, мне — разрушать его.

Сара:

Тебе — сажать, мне — расцветать весной.

Эдмонд:

Ты — вечность, я — лишь миг простой.

Эдмонд молчал, и два сознания его слились в единое целое, осмысливая услышанное. Наконец он заговорил:

— Ты права, считая, что мужчина дает начало рождению, а женщина продолжает. Семя мое, но твоим становится дитя. Ты права и в том, что принуждение возлагается на нас не в смысле исполнения обязанностей, а по велению и принципам природы. Нам обоим доверено сделать так, чтобы подобные нам могли жить. Мы должны размножаться.

И в мгновение это глаза Сары, что неотрывно смотрели в его глаза, полыхнули неистовым, глубинным пламенем. Тот самый огонь, что одинаково вспыхивает в глазах женской половины всего живущего независимо от вида их. И это тоже увидел Эдмонд, и сознанию его показалось это странным, но не сказал он ничего.

— И еще будет конец, — сказала Сара.

— Конец проще в сути своей, чем бытие, — отвечал ей Эдмонд. — Гибель, как и рождение, по природе своей гораздо ближе к женскому началу. Я же общаюсь с вещами уже созданными, но пока не уничтоженными. Начало и окончание всего — это твоя провинция; мое лишь то, что существует в простых видах. Твое — тайны рождения и смерти; мое — сама жизнь. Ты, как и всякая женщина, ближе к простому, чувственному восприятию и потому острее способна понимать природу рождения и гибели. Самой природой вам дана способность и право к рождению новой жизни, но при необходимости вы готовы вызвать самую зловещую, самую разрушительную силу. Потому прошу — расскажи ты о неизбежном конце и возвращении к хаосу.

Спустилась тьма, и ночь пришла,

И ветер смел следы живого.

Оставив в жертву онемевшие тела

Лишив их дара памяти и слова.

Укрыла ночь пространство темным покрывалом,

Упрятав глубоко живого пульса кровь.

Тогда на свете оставались лишь Начала,

Что в вечную борьбу за жизнь вступили вновь.

— Это, — произнес Эдмонд, — правда лишь отчасти. Музыка планет, возникающих из небытия и уходящих в ничто, подобна грому, сотрясающему Вселенную.

И в это время вторая часть его сознания подсказывала: «Интеллектуально — она то, чего я так всегда жаждал. Физически — в ней отсутствует даже намек на какую-либо притягательную силу. Почему?»

И тогда он поднялся.

— Меня ждут дела. Я должен идти.

И Сара, не проронив ни слова, лишь улыбнулась в ответ. Оба понимали, что следующая встреча неизбежна и желанна ими. Эдмонд снова оказался на улицах среди обгоняющих друг друга машин.

 

 

Глава двенадцатая

САТАНА

 

А тем временем Поль и Ванни удобно устроились в креслах у охраняемого черепом обезьянки камина, и Поль говорил о вещах, в которых находят прелесть лишь поэты. Ванни слушала — не без скуки, но и не без некоторого удовольствия. В то утро щек ее не коснулись румяна и в глазах все явственнее проступало с каждым днем усиливающееся выражение непонятной внутренней отстраненности.

— И если кто-то считает, что все достоинства поэзии, как в бое барабана, заключены лишь в размере и ритме, то не думают ли они, что прекрасное можно выразить четырьмя арифметическими действиями, — произнес Поль и в ожидании ответа посмотрел на собеседницу.

Но ответа не последовало. Лишь блуждающий взгляд скользнул по его лицу.

— Ты меня совершенно не слушаешь, — обиделся Поль.

— Я слушаю, Поль. Ты правильно сказал — очень правильно — этакая настоящая детская правда. Но Поль — ты лишь ребенок, и все мы для него, как неразумные дети!

— Хоть минуту ты способна не думать о нем? — Ванни опять не ответила.

— Дьявол! — в сердцах бросил Поль.

— Да, и имя ему — Люцифер.

— Калибан — ему имя. Он же сумасшедший, Ванни! Он сошел с ума, и тебя сведет тоже!

— Боже, как часто — как часто думала я, может, это единственное объяснение. Наверное! Но есть здесь еще нечто другое — это не выразить словами, оно или от Бога, или от… дьявола. Нечто… — Голос ее задрожал, и она замолчала, не договорив. И вдруг вскинула глаза, и увидел Поль, как полыхнуло в них огнем такое неистовое пламя, что отшатнулся в страхе.

— Поль, милый Поль, он совсем другой, иногда совсем не похожий на человека! Порой, — голос ее напрягся, а глаза смотрели с таким горестным отчаянием, — порой мне начинает казаться, что их двое!

— Что ты сказала?

— Да, я серьезно, Поль! Я чувствую это! Я ощущаю присутствие второго, и эти оба — один он. Я боюсь его, Поль, и люблю его — люблю, как преданная собака может любить своего хозяина, как… — Она неожиданно замолчала, оставив новое сравнение загадочно незаконченным. — В нем заключена какая-то невероятная сила, — после долгой паузы вновь заговорила она. — Ничто не может стать препятствием на пути его к выбранной цели. Вспомни, Поль, как он побеждал тебя во всех стычках, — побеждал, начиная еще со школьных дней, и порой это действительно выглядело жестоко!

— Ты и вправду так думаешь? — возразил Поль. — Я же…

Он помолчал, переосмысливая фразу, которая готова была сорваться с его губ. Ему вдруг пришла в голову мысль, что в последнем столкновении именно он одержал верх над своим грозным соперником, получив в награду самое драгоценное из всех его сокровищ. Но так ли это? Действительно ли он так счастлив от обладания остатками — той части, которую Эдмонд Холл по соображениям, достойным лишь законченного безумца, отверг в Ванни? «Он как древний Дьявол совратил ее, — думал Поль, — и, похитив душу, бросил тело на легкую поживу всем, кто придет после него».

— И еще я знаю, — снова заговорила Ванни, — что, если целый мир объединится что-либо сделать: все священники, ученые, богачи, генералы, сенаторы и президенты — и лишь один Эдмонд будет против, он уйдет в свою комнату со свинцом вместо стекол и придумает средство победить их всех. Вот почему, Поль, быть рядом с ним, быть ему близкой — это такое мучительное счастье. Но близость эта пагубна, она обжигает, как раскаленное солнце в пустыне, а любовь его невыносима! — Тело ее под напором чувств вздрогнуло, и капельки слезинок появились в уголках глаз. — Но я люблю его, Поль! Я так жаждала его любви и так безжалостно обманута! — Она всхлипнула, сдерживая рвущиеся рыдания; и, умножая страдания, слово «эксперимент» снова всплыло в ее памяти.

— Что бы он ни захотел, неизбежно становится его, — прошептала она безжизненно, и вдруг голос ее окреп, задрожал на высочайшей ноте. — Его единственная слабость, его заклятие — это ничего не жаждать так сильно, чтобы достигнутое, став истинным счастьем, принесло радость удовлетворения — ни я, ничто иное в этом мире!

Теперь она рыдала — рыдала горько, безутешно, не тая горести своих чувств. Поль обнял ее за плечи, притянул ближе, и, пряча глаза, она уткнулась ему лицом в грудь.

— Ты должна уйти, Ванни! Это сумасшествие.

— Нет, Поль.

Она — как много раз до этого — снова оказалась в его объятиях, и снова почувствовал Поль, как соблазнительна и желанна его любовь.

— Поль?

— Да, любимая.

— Дай мне снова пережить любовь — человеческую любовь — как между мужчиной и женщиной, как между всем живущим на этой земле!

В безумном вихре взметнулось время и… незамеченным вошел Эдмонд, остановился и смотрел на них со своей обычной иронической усмешкой.

Бледный как полотно вскочил и встал перед Эдмондом в растерзанных одеждах Поль, а Эдмонд молчал и, что-то выжидая, с горькой улыбкой смотрел на Поля. В страхе Ванни сжалась на диване, руки ее судорожно метались, поправляя одежду, и она тоже не сводила глаз с Эдмонда.

Молчание.

— Хорошо, — наконец произнес Поль, — после того, что случилось, пожалуй, мне нужно спросить — что ты собираешься предпринять?

Эдмонд не ответил и не отвел глаз.

— Не вини в этом Ванни, — сказал Поль. — Тут моя вина, а еще больше твоей вины. Ты не подходишь ей, и ты это знаешь.

Эдмонд не ответил.

— Только ты один виноват, — сказал Поль. — Она хотела твоей любви, а ты лишил ее любви. Она все рассказала мне. Ей нужна была всего лишь любовь, а ты довел ее до отчаяния. — Полю было страшно, и чтобы заглушить страх, он почти кричал. — Ты должен отпустить ее. Ты — безумец, и сделаешь ее такой же безумной. Хотя бы это ты понимаешь? Она не в силах вынести муки, на которые ты ее обрек! Отпусти ее — это я тебе говорю!

Эдмонд не ответил.

— Ты чертов дьявол! — голос Поля сорвался на визг. — Ты отпустишь ее? Тебе она не нужна, ты же не хочешь ее! Отпусти ее, пусть ей достанется счастье, которое она заслужила!

Он задохнулся. Эдмонд снова не ответил.

И уже крик не помогал побороть страх, превратившийся в ужас, ибо Поль понял, что стоит перед лицом нечеловеческим. И тогда он пронзительно закричал и сделал то, что только мог сделать объятый ужасом маленький человек, — рука его, взлетев вверх, сжатым кулаком обрушилась на лицо Эдмонда. Силой удара Эдмонда откинуло к стене, и в алых каплях крови, сочившейся из разбитых губ, его горькая улыбка стала еще горше. Но он не опустил головы и не отвел пронзительного взгляда от лица Поля; и тогда, вскрикнув, Поль кинулся прочь.

Эдмонд повернулся и посмотрел на Ванни. Оправив волосы и платье, она стояла перед ним мертвенно бледная, застывшая, как статуя из белой слоновой кости.

— За это он заслуживает смерти, — заговорил, наконец, Эдмонд, — но в словах его заключена правда. Ты должна получить свободу. Я уйду.

— Может быть, ты думаешь, Эдмонд, — медленно заговорила Ванни, — что с кем-нибудь другим смогу я найти и испытать такую же любовь, какую познала с тобой? Ибо через тебя узнала я дорогу к непостижимому, в сравнении с тобой все остальные мужчины словно дети или неразумные звери.

Эдмонд с горечью покачал головой.

— Не разлучай нас, Эдмонд. Я люблю тебя. Они думают, что мы оба сошли с ума, — говорила Ванни, — и я порой думаю, как и они. Но часто чувствую и другое — ты или ангел, или дьявол, но гораздо большее, чем просто человек. Но кем бы ты ни был, я люблю тебя, Эдмонд.

И, не слыша ответа, она снова заговорила:

— Не наказывай меня, Эдмонд, за то, что поддалась я зову своей чувственной плоти, ибо во мне больше от зверя, чем в тебе. Но клянусь — это умерло во мне, Эдмонд. Я не буду просить у тебя больше того, что ты захочешь мне дать.

И, снова не получив ответа, спросила она:

— Поймешь ли ты меня сейчас, Эдмонд? — Наконец, заговорил он тихо.

— Нет у меня гнева, Ванни, и я в силах понять все. Но между нами лежит то, что нам не переступить никогда. Я не человек, Ванни!

— Ты признаешься в том, что ты Дьявол, но я люблю тебя, Эдмонд.

— Нет, Ванни, это было бы слишком просто. Не по расе мы чужды, а по виду, к которому принадлежим. Вот почему не сможешь ты понести от меня ребенка, никогда не сможешь. Так распорядилась судьба, и ребенок наш будет гораздо хуже, чем дитя смешанной породы — это будет гибрид.

И в его сознании вдруг мелькнуло сравнение белоснежного тела Ванни со своим уродством.

— Когда спаривается лошадь и осел, результатом становится мул. Наш ребенок будет мул, Ванни!

И видя, как неотрывно продолжает смотреть на него Ванни измученными глазами, добавил:

— Может быть, я — Дьявол, ибо судьбой назначен быть злейшим врагом человечества и призван сюда уничтожить его. А чем иным может быть Дьявол?

И от этих слов мелькнула в сознании Ванни догадка об истинной сути мужа своего и, промелькнув, расцвела ощущением неизбежного прихода страшного. Они были враги, чуждые друг другу существа, как лев и овечка, вдруг испытавшие желание возлечь рядом.

— Тогда прощай, Эдмонд.

На этот раз произнес Эдмонд понятное ей:

— Прощай, Ванни!

И когда Эдмонд Холл вышел на улицу, то был как никогда несчастен и жалок.

 

 

Глава тринадцатая

ЛИЛИТ И АДАМ

 

Союз Эдмонда и Сары — двух чуждых элементов этого фантастического по своей природе четырехугольника — на первых порах существования являл собой образец гармонии и взаимопонимания, что само по себе было весьма неожиданным в союзе столь сложных и неудовлетворенных характеров. Холодная, нетребовательная в любви Сара казалась ее спутнику достойной супругой — истинным прибежищем тихого покоя и понимания. Но теперь если и прорывались наружу плотские желания Эдмонда, все же отравивший его сладкий яд продолжал жить в крови.

Воспоминания о потерянной Ванни не уходили, продолжая наполнять его душу горькой печалью. Два чувства — сострадание и жалость — уже не были чужды ему, и с каждым днем их печальные лица становились все ближе и понятнее. Лишь благодаря полному взаимопониманию с Сарой сумел Эдмонд перенести первую, пронзительную горечь самоотречения. Благодаря Саре смог подавить в себе жажду обладания прекрасным — к чему он стремился и что вознаградило его, пускай ничтожным, но все же удовлетворением. Но иногда, мысленно возвращаясь к пережитым ощущениям, Эдмонд заново переосмысливал себя, пытаясь найти истоки непонятного ему самому, неизвестно откуда взявшегося томления духа, заставившего искать прекрасное в чуждом ему существе.

«В моей Саре живет какое-то сатанинское волшебство, — так думал он. — Ее независимость достойна восхищения и полностью соответствует внутреннему содержанию. Самое драгоценное в нашем союзе — это понимание и дружба, и Сара единственная, кто может предложить все это. Глупо искать в ней прекрасное, ибо природа ее наследственности отрицает прекрасное, но так же глупо искать это в женщине человеческой породы. Но рационально это или нет, мне все же не хватает тех белоснежных и немного печальных прелестей Ванни. Пожалуй, я действительно неоправданно пытался втиснуться в столь неестественные моей природе и существу рамки».

С такими чувствами он вступил в новый союз, где одна половина его была полностью удовлетворена, а вторая — безутешно скорбела о потерянном. Он перевез Сару из ее скучного пристанища в просторные, с окнами на парк, апартаменты на Лейк-Вью-авеню, но при этом сомневался, оценила ли она его старания, ибо для такого замкнутого, углубленного в себя существа, как Сара, из всех доступных ей чувств восприятие внешнего мира являлось самым незначительным по силе и значимости. Но было бы вовсе несправедливым предполагать, что красота и Сара — это явления несовместимые; искусство, коим она владела, делало такое утверждение изначально несостоятельным, но Сара черпала вдохновение из источника, ничего не имевшего общего с реальностью, и он брал свое начало в глубинах ее сложного характера. Именно там — в глубине своего спокойного, умиротворенного естества — она нашла то, что так безуспешно пытался и не мог найти мятущийся дух Эдмонда.

Отношения их на брачном ложе носили вялый, подчеркнуто спокойный характер. Все досталось слишком обыденно и просто, а в отсутствии борьбы ради достижения цели и новизны в ощущениях острота обладания исчезала, уступая место унылой скуке разочарования. Сара вела себя послушно и не более, отвечая томной лаской на не слишком активные предложения Эдмонда. В этих отношениях не было и намека на тот экстаз, пережитый с Ванни, чья любовь, как огненный метеор, воспламеняла все лежащее на ее пути. Благородное по своей природе и естественное назначение воспроизводства отныне железным ошейником сдавило горло Эдмонда, горечью отравляя его союз с Сарой, заставляя снова и снова возвращаться в памяти к наслаждениям, от которых он по своей воле отрекся.

«Если в этом заключается предел достаточных для моей расы чувственных наслаждений, — размышлял он, — то какими бы ни были достижения их разума, им действительно стоит кое-чему поучиться у своих прародителей!»

И когда наступило и тянулось привычной чередой смены дней лето, ощущение внутренней неудовлетворенности усилилось еще больше, отравляя прелесть уже и платонической близости с Сарой.

«Теперь я теряю и Сару, — думал он. — Нет для меня другого пути, чем пребывать в вечном, угрюмом одиночестве».

И, сделав столь неутешительный вывод, Эдмонд продолжал свои мрачные размышления: «Забавный факт, но исключительно все предположения, касающиеся природы сверхчеловека и рисующие его в сравнении с простым человеком существом более счастливым, несут в себе вопиющую ошибку. Ницше, Гобино, Уэллс — каждый из них и все вместе наперекор всякой логике повторяют это всеобщее заблуждение. Неужели современный человек счастливее, чем Homo Neanderthalis из зловонной пещеры? Или, может быть, последний счастливее питекантропа, и оба они счастливее обезьяны, обитавшей на деревьях эпохи плейстоцена? И я думаю, что справедливым будет обратное утверждение, и с ростом интеллекта счастье станет явлением настолько иллюзорным и в природе своей настолько незначительным, что без сомнения, если и наступит эпоха сверхчеловека, то из всех обитавших до него существ станет он самым несчастным. Я его прототип и немедленное тому подтверждение».

С неизъяснимым чувством облегчения он узнал о беременности Сары; часть обязательств перед природой была выполнена, часть его ответственности оказалась позади. Казалось, что владевшее Сарой напряжение тоже понемногу спадает; взаимный интерес, основанный на чисто рациональной потребности продолжения рода, связывал их весьма непрочными узами. И теперь Сара еще глубже ушла в себя, и казалось, что сейчас, как никогда раньше, ей не требуется общество большего, чем ее собственное.

Часто в эти летние месяцы Эдмонд забирался в свою серую огромную машину и мчался в ней многие часы и многие мили в элементарном желании бежать, скрыться от скуки и уныния своих собственных мыслей. Ибо с некоторых пор даже мысли его стали казаться серым и унылым подобием, болезненной подменой реальности известного ему бытия. Но даже это удавалось слишком редко по простой причине, что проклятие разума преследовало его с такой скоростью, с какой не могло справиться выбранное для бегства механическое приспособление.

И все же, несмотря ни на что, странный союз продолжал свое существование. Ни Эдмонд, ни Сара никогда не вступали в открытый конфликт, наверное, лишь оттого, что Сара не видела необходимости противиться его импульсивному характеру и желаниям, со спокойной уравновешенностью и без всякого проявления вражды, уступая ему во всем и находя вполне достаточное утешение в еще не родившемся ребенке, искусстве и самой себе. К концу лета это весьма странное сообщество продолжало покоиться на достаточно прочно и основательно утвердившемся фундаменте семейного благополучия.

 

 

Глава четырнадцатая

ЕВА И ЛИЛИТ

 

После ухода Эдмонда Ванни погрузилась в молчаливое и неподвижное созерцание собственных страданий, и вместе с ней дом ее тоже погрузился в тишину, какая способна существовать разве что в глубинах египетских пирамид, и оттого казался таким же, как они, древним и лишенным живого дуновения жизни. В результате стремительных событий она впала в подобие сонной одури тяжело больного человека. С потерей Эдмонда, утратив силу, стал бессмысленным приводной механизм ее существования. И если возможно такое сравнение, она стала мотором, внезапно и без всякого на то основания отключенного от источника электрического тока. Оцепенев от горя, она продолжала сидеть в полной неподвижности, и вряд ли до ее сознания дошел смысл звона посуды, с которым Магда накрывала стол для ленча. Прошел, наверное, не один час прежде, чем она услышала, как исполнительная и флегматичная прислуга убирает нетронутые блюда. Эдмонд ушел! Это была катастрофа. Разве можно такое передать словами, разве можно понять всю последующую трагедию, если бы сейчас вошли и просто сказали: «Солнце ушло навсегда. Отныне, и во веки веков, мир приговаривается к полному мраку».

Приближался вечер, а Ванни продолжала без надежды и мысли пребывать в глубочайшем оцепенении собственных страданий; и не сразу до нее дошло, что звонит дверной колокольчик и звонит уже не в первый раз. Она было решила подняться, но, услышав тяжелую поступь Магды, снова застыла в тупом безразличии. А через мгновение непонимающе смотрела на ворвавшуюся в гостиную возбужденную фигуру. Понимание приходило медленно, и с трудом она узнала во взъерошенном незнакомце Поля.

— Дорогая моя! — вскричал он с порога. — Я примчался в ту же минуту, как обнаружил твою записку.

— Записку? — Она даже не удивилась тому, как монотонно и безжизненно звучит ее голос.

— Да, да! Вот же она!

С полным безразличием она взглянула на измятый лист бумаги. И действительно, почерк был ее. Всего одна строчка — «Поль, возвращайся» — и ее подпись, совершенная и знакомая до последнего росчерка пера. Зачем эта ироничная насмешка Эдмонда? Теряясь в догадках, она думала, что это могло быть проявление ложной доброты, или, может быть, из глубин своей мудрости он указывает ей единственный, самый приемлемый путь продолжения ее жизни? Какая, впрочем, разница, он передал ей распоряжение, которому она должна будет отныне следовать.

— Он ушел, — сказала она, поднимая измученный взгляд своих страдающих глаз на вспотевшего от возбуждения Поля.

— И прекрасно, дорогая. Мы освободим тебя. Мы начнем немедленно заниматься разводом!

— Нет, — сказала Ванни. — Я этого не хочу.

— Но отчего, дорогая! Это единственно правильное решение!

— Нет, — монотонно и безжизненно повторила девушка. — Если Эдмонд захочет освободиться от меня, он придумает что-нибудь сам.

— Этот, безусловно, придумает! И не забудь, за твой счет, Ванни, — за счет твоего достоинства и чести.

— Он не сделает этого, Поль. Если он захочет, он найдет другое средство.

Теперь, когда рядом с ней оказался друг, в чьем доверии и привязанности Ванни нисколько не сомневалась, состояние апатии сменилось бурной истерикой.

— Я ужасно несчастна, — всхлипнула она и горько разрыдалась.

Поль, всегда такой предупредительный во всем, что касалось ее желаний, и на этот раз повел себя удивительно деликатно и, давая ей возможность выплакаться и тем самым освободиться от страданий, не издав ни единого звука, неподвижно сидел рядом, и только, когда уже не стало сил плакать и безутешные рыдания Ванни сменились жалкими, судорожными всхлипываниями, он обнял ее и, лаская, попытался утешить. И ему это удалось, потому что через какое-то время глаза ее высохли, к лицу вернулась прежняя бледность, и она окончательно успокоилась.

— Сегодня ты останешься здесь, Поль, — сказала она.

— Только не здесь! Мы уйдем отсюда вместе и немедленно!

— Здесь, — повторила Ванни.

Закончился день, за ним медленно протянулся вечер, и вот уже ночь приняла город в свои объятия; а они все не покидали гостиную, с каждым часом от разгула черных теней приобретавшую вид все более унылый и мрачный. Ванни, с неподдающимся ни уговорам, ни логике здравого смысла упрямством, отказывалась покинуть стены этого дома, и у Поля не хватило жестокосердия оставить ее наедине с горем в этом пустом и мрачном доме. В конце концов, чувствуя, что сдается, и Ванни одержала над ним очередную, неизвестно какую по счету победу, он остался. Но как ни странно, остался он и на следующую ночь, и еще на одну…

Вот таким образом и для этой пары начался странный, мало понятный период новой жизни. В обладании существом, коего он так страстно жаждал, Поль был, пожалуй, что счастлив. Заняв письменный столик Ванни, он с несвойственными ему прилежанием и энергией усердно и вдохновенно трудился в гостиной комнате, и в рожденных его пером строках Ванни с удивлением и не без удовольствия стала находить все больше и больше достоинств. К эйфории видимого счастья Поля Варнея следовало бы прибавить и легкое головокружение от успехов, ибо не отличавшийся значительным тиражом, но имевший солидную и добрую репутацию в писательских кругах журнал принял его маленькую новеллу, после чего, с небольшим перерывом, тот же издатель благосклонно согласился напечатать и только что произведенную на свет поэму в стихах.

Что до Ванни, то ее душевное состояние вряд ли можно было назвать счастливым, и лишь горькая тоска толкала ее в объятия Поля, где она искала и порой находила недолгое для себя утешение. Понимая, что одиночества ей не вынести, она с какой-то алчной жадностью собственника вцепилась и не отпускала от себя Поля. Он был прост, понятен, любил ее, и порой она испытывала чувство, похожее на облегчение от сознания, что всякая мысль его находится на уровне, доступном для восприятия любому человеческому существу. И, понимая это, порой испытывала некую тщеславную гордость от мысли, что вольна распоряжаться поступками и сознанием Поля с такой же простотой и легкостью, с какой некогда управлял ею Эдмонд. Это в какой-то мере утешало и примиряло с действительностью, и порой ей казалось, что сделалась она хранительницей частицы чуждых для примитивных существ городских улиц могущественных способностей Эдмонда.

Магда — третий обитатель странного дома — продолжала трудиться с обычным для нее флегматичным усердием, словно не замечала изменения в составе персонала, ею обслуживаемого. Она, как повелось, готовила еду, подавала и убирала ее со стола и каждую субботу принимала причитающиеся ей деньги. Выходило так, что служила она не жильцам, а дому, чем и занималась вот уже почти четверть века.

В течение этого лишенного счастья и событий полудремотного существования Ванни, по крайней мере, была избавлена от необходимости думать о деньгах. Она имела в банке свой собственный счет и там же свой маленький сейф. В результате равнодушной инспекции последнего она неожиданно обнаружила, что, оказывается является обладательницей солидной пачки ценных бумаг, в количестве, совершенно для нее необъяснимом и неожиданном. Мысль, что у Эдмонда мог быть второй ключ, так и не пришла ей в голову.

Так и тянулась жизнь, и на смену старому году пришел новый год, а на смену зиме — весна и лето. И с ощущением, что невероятные, словно из сладкого сна события их совместной с Эдмондом жизни понемногу стираются и уходят из памяти, выражение внутренней отстраненности начало все чаще исчезать из ее глаз. Она понимала, что воспоминания уходят, теряя реальные очертания, становятся зыбкими, расплываются и тонут в серой пелене прожитых серых дней, но ничего не могла поделать с этим, ибо скрывались за этими воспоминаниями представления слишком чуждые и непонятные ее неискушенному сознанию человеческого существа. Она уплывала в океан забвения, лишаясь и ужаса, и прелести памяти пережитого, с каждым прожитым днем понимая, что ее остается все меньше и меньшее, мучилась, но ровным счетом ничего не могла поделать, дабы задержать или вовсе прекратить этот необратимый процесс забвения.

Порой она помогала Полю, включаясь в его работу то неожиданным предложением поворота темы, то удивительно точным критическим замечанием. Но большей частью она читала, ибо книги во внушительной библиотеке бывшего мужа были всегда под рукой. Правда, прочитанное в толстых фолиантах, требовавшее более глубоких знаний и совершенно особенного внутреннего видения, большей частью оставалось непонятым и оттого малоинтересным. Не занятая ни тем и ни другим, она усаживалась в кресло и мечтала. Поль, бывало, удивлялся, сколько времени может проводить в таком состоянии его старая знакомая Ванни, в недалеком прошлом всегда поражавшая бурным деятельным характером, для нее несвойственно было ни состояние глубокомысленной задумчивости, ни праздного безделья. Для уединения она избрала библиотеку, которую Поль не любил и старался обходить стороной, — ему казалось, что череп обезьянки Homo встречает и провожает его чрезмерно оскорбительной, иронической усмешкой.

Прошло время, и ее перестала интересовать собственная внешность, и в отсутствии косметики кожа ее стала казаться белее самой белоснежной слоновой кости. Теперь она могла бесцельно бродить по дому в тех самых переливающихся багряных одеждах, в которые некогда обернул Эдмонд ее плечи. Волосы ее, как черный бархат, обрамляли тонкое лицо, и Поль находил ее еще более прелестной, чем когда-либо раньше. А когда повеяло в воздухе первой осенней прохладой, она вдруг почувствовала в поведении Поля присутствие некой странной скованности и неловкости. С поразительной, сродни Эдмонду, проницательностью она вдруг поняла — от нее скрывают неприятное.

— Поль, — неожиданно для сидящего за письменным столом спросила она, — ты видел его?

— Видел кого, дорогая? — ответил он, неловко пытаясь скрыть замешательство.

— Эдмонда, разумеется. Где он?

— С чего ты вдруг решила спрашивать, Ванни? Откуда мне знать!

— Где он сейчас, Поль? — снова повторила она. И, мрачнея лицом, Поль сдался.

— Я действительно видел его, дорогая. Он живет в квартирах на Лейк-Вью. Я думаю, он живет там с женщиной.

От жестоких слов и раньше бледное лицо Ванни вдруг стало таким мертвенным и безжизненным, что Поль испугался; и тогда он вскочил из-за стола, бросился к ней, но, встретив спокойный взгляд ее черных пронзительных глаз, замер на полдороге.

— Скажи мне, где это, Поль, — попросила она, — или проводи меня туда. Я хочу увидеть ее.

— Ни за что! Ты не должна, ты не имеешь права просить меня об этом!

— Я хочу видеть ее.

— Она отвратительна, — сказал Поль. — Тощая, костлявая, бесформенная — вылитая он.

— Я хочу поговорить с ней.

— Но этот же будет там!

— Утром не будет. — Ванни встала, пошла в коридор, и с печальным вздохом следом за ней потянулся Поль.

— В таком случае, я с тобой, — с тоскливой миной в очередной раз вынужденный капитулировать Поль начал натягивать пальто.

Эдмонд не оставил свой серый родстер, и, поймав такси, в угрюмом молчании парочка тронулась к странной цели. Всю дорогу по запруженной машинами Шеридан-драйв Ванни молчала и заговорила, лишь когда такси свернуло и остановилось у красного кирпича доходного дома на Лейк-Вью.

— Жди меня здесь, — бросила она и без колебаний пошла к почтовым ящикам; и там, на аккуратной табличке, нашла знакомое имя — он не снизошел до необходимости соблюсти видимость приличий и сменить его.

Она нажала кнопку звонка рядом с табличкой. Прошла томительная минута ожидания, и тогда она снова нажала непослушную кнопку — вдавила нетерпеливо, настойчиво — и снова ждала. И наконец замок входной двери щелкнул, зазвенел коротким звонком механического приглашения. Ванни толчком распахнула входную дверь, увидела автоматический лифт, открыла его и стояла в тесной кабинке, наполовину загипнотизированная монотонным, пчелиным жужжанием равнодушного механизма, чувствуя, как от напряжения, казалось, никогда не кончающегося подъема немеет каждая клеточка ее тела. Но стоило с металлическим лязгом захлопнуться за ее спиной дверям лифта, как отворилась дверь квартиры. На пороге появилась Сара, взглянула на застывшую Ванни безучастным, пронзительным взглядом, и в то же мгновение безошибочным женским чутьем Ванни поняла, кто перед ней и ради кого бросил ее Эдмонд. Это была женщина его породы — способная одновременно быть и спутником, и матерью, способная помочь ему исполнить истинное предназначение в этой жизни. И в одно мгновение решимость сменилась горькой меланхолией. Разве мыслимо одержать победу над такой соперницей, разве мыслимо вернуть Эдмонда назад!

А женщина Сара все так же пронзительно смотрела на нее, и не в силах более перенести молчание заговорила первой Ванни:

— Я — миссис Холл, — сказала она.

И тогда другая женщина кивнула молча, открыла дверь шире и отступила в сторону. Ванни переступила порог, и дверь за ее спиной с тихим стуком захлопнулась. В молчании Ванни окинула взглядом меблированную комнату и увидела на стенах картинки маслом, акварели, пастели, и узнала руку, писавшую их. Такая же манера размытой незаконченности, как и на том, смущавшем и пугающем ее пейзаже, что со стены библиотеки перекочевал в лабораторию. Сара движением руки указала на кресло и сама села напротив. Снова напряженное молчание как удушливым покрывалом окутало Ванни.

— Я хотела увидеться с вами, — сказала она, наконец.

И вторая женщина молча кивнула в ответ.

— Я хотела понять, — снова заговорила Ванни, — с тех пор как потеряла его так безвозвратно, — и добавила горько:

— Потеряла оттого, что была так глупа!

— Не надо воображать, — впервые заговорила Сара, и Ванни поразилась каким монотонным и бесстрастным, оказывается, может быть человеческий голос. — Не надо воображать, что это ваши маленькие шалости заставили его уйти. Они не имеют и не могут иметь для него никакого значения.

— Вы тоже его любите? — прошептала Ванни. И прозвучал ответ второй женщины:

— У меня есть то, чего я желаю, — сказала она и снова замолчала.

— Вы его действительно любите, — еще тише прошептала Ванни, но не было уже ей ответа. — Простите меня, — вновь заговорила Ванни, — что решилась прийти сюда со столь безнадежной затеей. Но и поймите — я должна сделать все, чтобы вернуть его обратно. Сделать все, что могу сделать, или, по крайней мере, попытаться…

Вторая женщина подняла свой странный взгляд на Ванни и заговорила.

— Нет необходимости пытаться, — сказала она, — ибо вы никогда не теряли его. Он всегда стремился к миражу под названием прекрасное, который, находя в вас, теряет во мне.

Легкой краской радостного возбуждения заалели мертвенно бледные щеки Ванни.

— Это он так сказал? — срывающимся голосом спросила она.

— Он не сказал ничего. В этом нет никакой необходимости. А сейчас, пожалуйста, уходите и не делайте больше попыток увести его от меня, ибо вы, безусловно, преуспеете, и результат будет ужасен.

— Ужасен! Для кого же?

— Из нас четверых, для всех, — сказала Сара, — но более всего для Эдмонда. — И снова Сара замолчала, а Ванни терялась в догадках, как она могла узнать о Поле.

Более не о чем было говорить, и Ванни поднялась уходить.

— Я все же буду пытаться, — сказала она, двигаясь к дверям.

Сара провожала ее молча, не проронив ни единого слова, но, кажется, Ванни показалось, что промелькнула в странных глазах, чтобы тут же исчезнуть, тень сожаления и печали.

 

 

Глава пятнадцатая

ПОТЕРЯ КРАСОТЫ

 

Сара должна была родить Эдмонду ребенка в марте, и к концу сентября их временное меблированное жилище начало приобретать видимые очертания семейного дома, в котором ожидают рождения ребенка. И может быть, потекли бы один за другим покойные дни, но с прогрессом беременности, по естеству природы своей, погружаясь в глубины новых для нее переживаний и ощущений, Сара стала все заметнее уходить в себя. Два ее сознания, и до этой поры покойно проживавшие в фантастическом мире грез, теперь окончательно повернули свои одинаковые спины к реальности, довольствуясь лишь собой и очертаниями своих собственных построений. Никогда, подобно Эдмонду, не испытывавшая настоятельного желания иметь подле себя понимающего и близкого по духу сотоварища, ожидающая ребенка женщина теперь еще в меньшей степени, чем прежде, нуждалась в компаньоне из внешнего мира. Правда, время от времени Сара искала его ласку, и он давал ей желанное — давал без страсти, с едва скрываемым безразличием. И рожденное глубоким разочарованием чувство одиночества — одиночества еще более мучительного, чем прежде, — вновь вернулось к Эдмонду.

«Красота покинула мой мир, — думал он, — ничего не оставив взамен, кроме готовящегося стать матерью и потому не способного быть спутником и товарищем моим существа».

И пока думала так одна половина его сознания, вторая рисовала в воображении плавные изгибы тела Ванни, пробуждая сладкие воспоминания и рождая картины лучей солнечного света и обманчивой безмятежности болотных топей — всего земного, простого и прекрасного.

«Проклятие первобытной Пещеры, — размышлял Эдмонд, — хоть и в меньшей степени, — чем у тех джентльменов, кто каждое утро, оставляя своих дам беречь огонь семейного очага, отправляется на охоту, — все же руководит мною. Жизнь — это последовательность строго повторяющихся циклов, и даже самая независимая личность рано или поздно обнаруживает, что ее маленький жизненный круг захвачен кругом гигантским, и название ему — общество».

А вторая половина уже рисовала новый образ, и был он…

Однажды вечером он увидел Ванни и Поля на Мичиган-авеню — увидел и, подчиняясь уже не чуждому, а отныне хорошо знакомому ему чувству сострадания и жалости, затаился в темном подъезде «Норт Американ Билдинг». Древнее, как этот мир, желание вмиг разметало логические построения его двойного сознания, а неживая бледность щек Ванни болью остро отточенного клинка пронзила плоть. Но и в смятении чувств все же увидел Эдмонд, как затрепетал взгляд женщины, как отчаянно заметался по сторонам в поисках чего-то безнадежно потерянного. А Поль, видимо, ничего не понял и говорил о чем-то ненужном и мелком.

«Она чувствует близость моего присутствия, как дано чувствовать только Саре, — думал Эдмонд в это мгновение. — Гибкость ее ума поразительна. Разве можно было в представлениях своих ограничивать потенциальное могущество простого человеческого мозга? Оказывается, она взяла от меня гораздо больше, чем считал я возможным!»

Но никакие логические построения холодного разума не в силах были заглушить мучительной боли от утраты. Снова Эдмонд жаждал страстной и сильной любви человеческого существа, и оттого вялые ласки Сары казались еще более постылыми, чем прежде.

«Я вкусил опиумной отравы, — сказал он тогда себе. — Человеческая любовь не для моей породы. Ванни и я — мы смертельный яд друг для друга, и если я способен убить ее разум запретными видениями, она уничтожит мое тело фатальной прелестью наслаждения. Мы — чужие друг другу, мы — враги по природе своей; ничего дарующее счастье не родится в мимолетном союзе нашем».

Сказал и горящим взором проводил уходящую в темноту и теряющуюся там фигурку Ванни.

«Серебряное пламя чистого леса, — думал он. — Почему не Сара, а это враждебное духу моему существо так манит и зовет меня? Почему стремлюсь я не к породе своей, подобно жеребцу, стремящемуся к кобылице?»

Но молчало его второе «Я», не находя ответа.

«Потому, что мое понимание прекрасного замкнулось на женском теле. Красота — есть результат опыта; и не Сара, а Ванни ее живое воплощение».

Все чаще пока еще слабая, неоформившаяся в конкретное действие мысль о самоубийстве приходила и манила его за собой. Но упрямая гордость за расу свою отметала ее, негодуя.

«Без всяких сомнений, раса, чей первый индивид становится самоубийцей, не наделена природой способностью к выживанию. Именно на мне лежит груз ответственности доказать обратное».

А вторая половина возражала: «Столь примитивное понимание, что есть Долг, безусловно приведет к выводам ошибочным и непоправимым. Патриотизм, зов крови и гордость за текущую в жилах кровь — это химера. Покой — вот, чего стоит жаждать, вот, чего действительно проще всего добиться; и главное, что я знаю путь к нему».

Но первый разум настойчиво продолжал взывать к рациональному: «Мысль, допускающая слабость вида моего, в самой природе своей отвратительна. Для меня лучше будет продолжать жизнь и страдания жизни, дабы приблизить и облегчить приход расы моей».

И опять лукаво нашептывало второе сознание: «Зачем обрекать на страдания, подобные моим, последователей своих? Если суждено им прийти, пусть придут они; но не указывай им пути, не веди их на муки Ада. У Цербера было три головы — не две…»

И закончил Эдмонд обречено: «Ни в погоне за знаниями, ни в погоне за властью невозможно обрести счастья. Счастье таится лишь в поисках его. Поиск — вот истинное наслаждение, а от достигнутого лишь удовлетворение. Но для меня — того, кто пришел в этот мир раньше назначенного ему срока, — недоступно ни одно, ни другое, ибо и желанная награда скрывается вне этого времени».

Но о чем бы ни думал он, все равно в самой малой частице сознания настойчиво жила Ванни, и вновь возвращался он к ней в мыслях своих. И понял тогда, что в любви живут две составные части, два великих атома: рождаемое разумом единство духа, и страсть — влечение тела.

«Вот так и моя любовь — разлучилась, рассыпалась на части, и не собрать мне ее половин, ибо люблю одну мозгом своим, а вторую — телом».

И он улыбнулся своей горькой улыбкой, услышав, как лукаво шепнуло одно из сознаний своему спящему двойнику: «И из этих двух — любовь тела слаще!»

«Значит, существует в мире наслаждение, которое не испытать мне, — единство этих двух атомов любви. Разум Сары и тело Ванни».

И в ту же секунду отринула прочь грезы сладких воспоминаний его вторая половина, на мгновение взглянула прямо в глаза темной мысли, поиграла лениво, взвесила и отбросила прочь. Он понял, что бывают вещи неизменной судьбы, а монстры могут вызвать лишь страх ненависти.

И от Ванни он вернулся мысленно к Саре — спокойной, мудрой Саре — единственной, кто мог блуждать вместе с ним по лабиринтам мысли, но не способной идти рядом по широкой и прямой дороге плоти. К Саре, чье наслаждение носить в себе ребенка — есть величайшее из всех доступных наслаждений. К Саре, не познавшей силу человеческой любви и потому не алчущей ее. К Саре, чей разум не отравлен смертельным ядом плотских наслаждений.

«Она есть нормальное порождение своего вида, — устало заключил размышления свои Эдмонд. — В безмятежности чистого разума недоступно ей падать в пропасти отчаяния и взбираться на вершины наслаждений; ее существование есть результат покойного течения идей — их гладь никогда не нарушит даже слабый бриз чувственности. Я же рожден в темных глубинах и обречен безнадежно стремиться к залитым солнцем вершинам, подобно горизонту, тающим, исчезая в белесой пелене тумана. Суть моя испорчена чуждыми по духу радостями; по природе своей и я должен быть подобен Саре, но испита до дна ядом наполненная чаша».

 

Страницы: 1 2 3 4