«Бунтующий человек»
(Избранное)
Избранное из произведения
публикуется по изданию: Альбер Камю, Бунтующий человек (cерия
«Мыслители ХХ века»), «Политиздат», Москва
1990.
Перевод с французского
выполнен Ю. М. Денисовым и Ю. Н. Стефановым по изданию:
Camus A. L'Homme
revolte. P., Gallimard, 1951.
«Мы отрицаем Бога, мы отрицаем
ответственность Бога, и только так мы освободим мир». Похоже, что с Ницше
нигилизм становится пророческим. Но если в его творчестве выдвигать на
первый план не пророка, а клинициста, то из его произведений не извлечешь
ничего, кроме заурядной низкой жестокости, которую он всей душой
ненавидел. Провидческий, методический, одним словом, стратегический
характер его мысли не подлежит сомнению. У Ницше впервые нигилизм
становится осознанным. У хирургов и пророков есть то общее, что они мыслят
и действуют с расчетом на будущее. Все размышления Ницше были связаны с
грядущим апокалипсисом, но он не воспевал его, так как предугадывал тот
мрачный деляческий облик, который апокалипсис в конце концов примет, а
стремился избежать его, преобразив в возрождение. Ницше распознал нигилизм
и исследовал его, как исследуют клинический случай. Ницше называл себя
первым законченным нигилистом Европы. Не по пристрастию, а по состоянию и
еще потому, что был он слишком значительным мыслителем, чтобы отвернуться
от наследия своей эпохи. И себе самому, и другим он поставил диагноз —
бессилие верить и потеря изначального фундамента всякой веры — доверия к
жизни. Вопрос: «Можно ли жить бунтом?» — превратился у него в вопрос:
«Можно ли жить, ни во что не веря?» Ницше дает утвердительный ответ. Да,
можно, если отсутствие веры превратить в метод, если довести нигилизм до
его крайних последствий и если, пролагая в пустыне путь грядущему и
встречая его с доверием, испытывать при этом первобытное чувство боли и
радости.
Вместо методического сомнения
Ницше использовал методическое отрицание, усердное разрушение всего, что
еще маскирует нигилизм, как таковой, идолов, скрывающих смерть Бога.
«Чтобы воздвигнуть новый храм, храм должен быть разрушен — таков закон».
Тот, кто хочет быть творцом в добре и зле, сначала должен стать
разрушителем и уничтожить прежние ценности. «Таким образом, высшее зло
составляет часть высшего блага, а этим высшим благом является творец».
«Рассуждение о методе» своего времени Ницше написал по-своему, без той
свободы и точности, свойственных французскому XVII веку, которым он так
восхищался, но с проницательностью безумца, присущей XX веку, который он
считал веком гениальности. Этот ницшевский метод бунта нам и предстоит
изучить прим.
1 .
Таким образом, первый шаг Ницше
состоит в том, чтобы согласиться с тем, что он знает. Атеизм для него
нечто само собой разумеющееся; он «радикален и конструктивен». Если верить
Ницше, то его высшее предназначение состояло в том, чтобы спровоцировать
своего рода кризис и дать окончательное решение проблеме атеизма. Мир
движется наугад, у него нет конечной цели. Бог тогда бесполезен, поскольку
он ничего не хочет. Если бы он чего-либо хотел, а в этом узнаваема
традиционная формулировка проблемы зла, на Бога следовало бы возложить
ответственность за «ту сумму страданий и алогизма, которая снижает общую
ценность бытия». Известно, что Ницше не скрывал своей зависти к Стендалю,
заявившему: «Единственным извинением Богу служит то, что он не
существует». Лишенный божественной воли, мир в равной мере оказался
лишенным единства и цели. По этой причине мир не подлежит суду. Всякое
ценностное суждение, применяемое к нему, в конечном счете оборачивается
клеветой на жизнь. В таком случае о том, что есть, судят в сопоставлении с
тем, что должно быть, — с царством небесным, с вечными идеями или с
моральным императивом. Но того, что должно быть, не существует; этот мир
нельзя осуждать от имени «Ничто». Преимущества нашего времени: нет ничего
истинного, все дозволено». Этих высказываний, отражающихся в тысячах
других, торжественных или ироничных, достаточно во всяком случае для
доказательства, что Ницше взвалил на свои плечи весь груз нигилизма и
бунта. В своих рассуждениях, впрочем ребяческих, о «дрессировке и отборе»
он выразил крайности нигилистической логики: «Проблема: какими средствами
достижима строгая форма великого заразительного нигилизма, который вполне
научно проповедовал бы и практиковал добровольную
смерть?»
Ницше присваивает в пользу
нигилизма ценности, которые традиционно рассматривались как сдерживающие
нигилизм. В первую очередь мораль. Нравственное поведение, и то, образ
которого явил Сократ, и то, которое проповедует христианство, уже само по
себе есть знак декаданса. Оно хочет заменить человека из плоти и крови
отраженным человеком. Подобная мораль осуждает мир страстей и мук во имя
гармоничного мира, от начала и до конца вымышленного. Если нигилизм есть
бессилие верить, его самый серьезный симптом обнаруживается не в атеизме,
а в бессилии верить в то, что есть, видеть то, что происходит, жить тем,
что тебе предлагается. Эта ущербность лежит в основе всякого идеализма.
Мораль лишена веры в мир. Для Ницше подлинная мораль неотделима от ясности
ума. Философ суров ко всякого рода «клеветникам на мир», поскольку он
видит в этой клевете позорную склонность к бегству. Для него традиционная
мораль — это лишь особый случай имморализма. «Именно добро, — говорит
Ницше, — нуждается в оправдании». И еще: «Именно по моральным соображениям
однажды перестанут делать добро».
Несомненно, философия Ницше вращается вокруг проблемы бунта. Точнее
говоря, с этого она и началась. Но ощущается некая подмена, произведенная
Ницше. Согласно ему бунт проистекает из утверждения «Бог умер»,
воспринимаемого им как свершившийся факт. Тогда бунт обращается против
всего того, что пытается ложным образом заменить умершее божество и
оскорбляет мир, безусловно лишенный руководства, но остающийся
единственной кузницей богов. Вопреки мнению его христианских критиков,
Ницше не вынашивал планов убийства Бога. Он нашел его мертвым в душе своей
эпохи. Он первым осознал огромность события и сделал вывод, что этот бунт
приведет к возрождению, только если им управлять. Любое иное отношение к
бунту, будь то сожаление или снисходительность, неизбежно ведут к
апокалипсису. Ницше не изложил философию бунта, но воздвиг философию из
бунта.
Если Ницше нападает на
христианство, то это в первую очередь относится к его морали. Он никогда
не затрагивает личности Христа, с одной стороны, и цинизма церкви — с
другой. Известно, что Ницше с чувством знатока восхищался иезуитами.
«В сущности, — писал он, — только моральный Бог отвергнут» прим.
2 . Для Ницше, как и для Толстого, Христос — не бунтовщик
прим. 3 . Суть его учения сводится к тотальному согласию, к непротивлению
злу. Не следует убивать даже ради того, чтобы помешать убийству. Нужно
принимать мир таким, каков он есть, отказаться умножать его несчастья, но
согласиться лично страдать от существующего в мире зла. Царство небесное
нам непосредственно доступно. Оно есть не что иное, как внутренняя
расположенность, которая позволяет нам привести наши поступки в
соответствие с этими принципами и немедленно получать благодать. По Ницше,
не вера, а творчество в широком смысле является заветом Христа. В таком
случае история христианства представляет собой лишь долгий путь
предательства этого Евангелия. Уже Новый Завет несет на себе печать
искажения, и от Павла до Вселенских соборов церковная служба заставляет
забыть о делах.
В чем же заключается
глубокое искажение, которое вносит христианство в Евангелие своего
Господа? В идее суда, чуждой учению Христа, и вытекающих из нее понятиях
кары и вознаграждения. С этого момента природа становится историей, причем
историей знаменательной: рождается идея человеческой тотальности. От
благовещения до Страшного суда у всего человечества нет иной задачи, как
сообразоваться с откровенно моральными целями заранее написанного
повествования. Единственное различие заключается в том, что персонажи в
эпилоге подразделяются на добрых и злых. Тогда как суждение Христа состоит
только лишь в том, что природный грех не имеет значения, историческое
христианство сделает всю природу источником греха. «Что отрицает Христос?
Все то, что носит ныне имя христианина». Христианство полагает, что
борется с нигилизмом, давая миру руководящее начало. В действительности же
оно само нигилистично постольку, поскольку, навязывая жизни воображаемый
смысл, мешает выявить ее подлинный смысл: «Всякая Церковь есть камень,
наваленный на гроб человекобога; она стремится силой помешать его
воскресению». Вывод Ницше парадоксален, но знаменателен: Бог умер из-за
христианства в той мере, в какой оно секуляризовало священное. Речь здесь
идет об историческом христианстве и «его глубинном и презренном
двоедушии».
То же самое обвинение Ницше
предъявляет социализму и всем формам гуманитаризма. Социализм — это не
более чем выродившееся христианство. На самом деле он поддерживает эту
веру в целесообразность истории, веру. которая предает природу и жизнь,
заменяя реальные цели идеальными, и усугубляет расслабленность
человеческой воли и воображения. Социализм нигилистичен в том отныне
точном смысле, который Ницше вкладывает в это слово. Нигилизм — это не
безверие вообще, а неверие в то, что есть. В этом смысле все виды
социализма суть проявления христианского декаданса в еще более
выродившейся форме. Для христианства вознаграждение и кара предполагали
историю. Но силой неумолимой логики вся история в конечном счете означает
кару и вознаграждение: с этого дня родился коллективистский мессианизм.
Именно поэтому равенство душ перед Богом после его смерти ведет
просто-напросто к равенству. Здесь Ницше борется еще против
социалистических доктрин как доктрин моральных. Нигилизм, проявляющийся в
религии или в социалистической проповеди, есть логическое завершение
развития наших так называемых высших ценностей. Вольный ум разрушит эти
ценности, разоблачая иллюзии, на которых эти ценности покоятся, сделку,
которую они предполагают, и преступление, которое они совершают, мешая
ясному уму выполнить свою миссию — превратить пассивный нигилизм в
нигилизм активный.
В этом мире, избавленном от Бога и
от идолов морали, человек остался одиноким и без господина. В отличие от
романтиков, Ницше менее всего давал повод думать, что такая свобода может
быть легкой. Это ощущение дикой свободы поставило его в ряды тех, о
которых он сам сказал, что они страдают от новой скорби и от нового
счастья. Но кричать так может прежде всего только скорбь: «Увы, ниспошлите
же на меня безумие... Не будучи выше закона, я оказываюсь отверженнейшим
среди отверженных». Тому, кто не может быть выше закона, действительно
нужно найти другой закон или безумие. Как только человек перестает верить
в Бога и жизнь вечную, он «становится ответственным за все то, что
существует, за все то, что, будучи рождено в муках, обречено страдать всю
жизнь». Это ему, и только ему одному, надлежит обрести порядок и закон.
Тогда начинается время отверженных, изнурительный поиск оправданий,
бесцельная ностальгия, «самый болезненный, самый мучительный вопрос,
идущий из самой глубины сердца: где я смогу почувствовать себя
дома?».
Человек вольного ума, Ницше
знал, что свобода духа — не удобство, но величие, к которому стремятся и
которого изредка достигают в изнурительной борьбе. Он знал, что для того,
кто хочет быть выше закона, велик риск опуститься ниже закона. Вот почему
Ницше понял, что разум находит свое подлинное освобождение, только
принимая на себя новые обязательства. Суть его открытия состоит в том, что
если вечный закон не есть свобода, то тем более не является свободой
отсутствие закона. Если ничто не истинно, если в мире нет порядка, то
ничто не запрещено; чтобы запретить какое-либо действие, нужно иметь
ценность и цель. Но в то же время ничто не разрешено; и также нужно иметь
ценность и цель, чтобы остановить выбор на другом действии. Абсолютная
власть закона не есть свобода, но не большей свободой является абсолютная
неподвластность закону. Расширение возможностей не дает свободы, однако
отсутствие возможностей есть рабство. Но анархия — это тоже рабство.
Свобода есть только в том мире, где четко определены как возможное, так и
невозможное. Если судьбой не управляет некая высшая ценность, если царем
является случай, начинается путь в темноте, страшная свобода слепца. Итак,
в поисках самого полного освобождения Ницше останавливает свой выбор на
самой полной зависимости. «Если мы не сделаем из смерти бога великого
отречения и непрерывной победы над нами самими, нам придется заплатить за
эту потерю». Иными словами, в философии Ницше бунт ведет к аскезе. И более
глубокая логика рассуждений Ницше заменяет карамазовское «если нет ничего
истинного, то все дозволено» формулой «если нет ничего истинного, то
ничего не дозволено». Отрицание того, что хотя бы одна вещь может быть в
этом мире запрещена, равноценно отказу от принципа «все дозволено»,. Там,
где никто не может больше сказать, что есть черное и что есть белое, свет
гаснет и свобода становится добровольной
тюрьмой.
В этот тупик, куда Ницше
методически заталкивает свой нигилизм, он, по-видимому, ринулся с какой-то
пугающей радостью. Его явная цель — создать для своего современника
невыносимую ситуацию. Похоже, что его единственная надежда состоит в том,
чтобы довести противоречие до крайности. Тогда, если человек не захочет
погибать в петле, которая его душит, ему не останется ничего иного, как
одним ударом обрубить веревку и создать свои собственные ценности. Смерть
Бога ничего не завершает и возможна лишь при том условии, что готовится
воскрешение. «Если не находят величия в Боге, — говорит Ницше, — его не
находят нигде. Нужно или отрицать, или созидать его». Отрицать величие
было задачей мира, который окружал Ницше и который, как он видел,
стремился к самоубийству. Созидать величие было сверхчеловеческой задачей,
ради которой он готов был умереть. В действительности он знал, что
творчество возможно только в крайнем одиночестве и что человек мог бы
решиться на это головокружительное усилие, только если бы в состоянии
самой крайней нищеты духа ему оставалось или согласиться на такое деяние,
или умереть. Итак, Ницше буквально кричит человеку, что земля — это его
единственная истина, которой он должен быть верен, что именно на земле он
должен жить и совершать дело своего спасения. Но он в то же время учит
человека, что жить на земле без закона невозможно, потому что сама жизнь
как раз и предполагает существование закона. Как жить свободным и без
закона? На эту загадку человек должен ответить под страхом
смерти.
Ницше, по крайней мере, не
пытается уйти от решения проблемы. Он отвечает, и ответ его — риск: Дамокл
никогда не танцует лучше, чем под нависшим мечом. Нужно принять
неприемлемое и терпеть нестерпимое. С того момента, когда становится ясно,
что мир не преследует никакой цели, Ницше предлагает признать его
невинность, утверждая, что не может быть миру судьей, поскольку невозможно
осудить его за какое-либо намерение. Следовательно, все ценностные
суждения надо заменить одним единым «да», полностью и с благодарностью
принимая земной мир. Таким образом, абсолютное отчаяние перейдет в
конечную радость, а слепое рабство — в беспощадную свободу. Быть свободным
— это как раз и значит отказаться от целей. Невинность становления, как
только принимаешь ее, знаменует максимум свободы. Вольный ум любит все
необходимое. Согласно глубокой мысли Ницше, необходимость на уровне
феноменальном, если только она абсолютна и безоговорочна, не предполагает
никакого принуждения. Тотальное приятие тотальной необходимости — таково
парадоксальное определение свободы. Вопрос: «Свободен от чего?» —
заменяется в таком случае вопросом: «Свободен для чего?» Свобода совпадает
с героизмом. Она представляет собой аскетизм великого человека, «до
предела натянутую тетиву».
Такое высшее
приятие, порожденное изобилием и полнотой, есть безграничное утверждение
вины самой по себе и страдания, зла и убийства, всего проблематичного и
странного, что только есть в существовании. Такое приятие проистекает из
решительной воли быть тем, кто ты есть в мире таком, каков он есть.
«Смотреть на самого себя как на некую фатальность, не желать действовать
иначе, чем действуешь...» Слово сказано. Ницшеанская аскеза, обусловленная
признанием фатальности, ведет к ее обожествлению. И чем судьба неумолимее,
тем она восхитительнее. Бог морали, жалость, любовь враждебны фатальности
в той мере, в какой они пытаются ее компенсировать. Ницше не желает
выкупа. Радость становления есть радость уничтожения. Предоставленный
самому себе человек терпит крах. Бунт, в котором человек отстаивал свое
право на бытие, исчезает в абсолютном подчинении индивида становлению.
Amor fati приходит на смену тому, что было odium fati. «Всякий индивид
соучаствует во всем космическом бытии, знаем мы это или нет, хотим мы того
или нет». Таким образом, индивид теряется в судьбе человеческого рода и
вечном движении миров. «Все бывшее — вечно, и море выбрасывает его на
берег».
Ницше возвращается тем самым к
истокам мысли, к досократикам, отрицавшим конечные цели, чтобы сохранить в
неприкосновенности вечность выдвигаемого ими первоначала. Вечна только та
сила, у которой нет цели, гераклитовская «игра». Все свои усилия Ницше
направляет на то, чтобы продемонстрировать наличие закона в становлении и
игры — в необходимости: «Ребенок — это невинность и забвение,
возобновление, игра, колесо, катящееся само по себе, перводвижение,
священный дар говорить «да». Мир божествен, поскольку беспричинен. Вот
почему только искусству, столь же безосновному, дано понять его. Никакое
суждение не дает представления о мире, но искусство может научить нас
повторять его, как повторяется мир в вечных возвращениях. На одном и том
же песке изначальное море неутомимо пишет одни и те же слова и выбрасывает
на берег одни и те же существа, изумленные самим фактом своего
существования. И по крайней мере тот, кто согласен возвращаться и согласен
с мыслью о том, что все возвращается, тот, кто стал эхом, и эхом
радостным, тот соучаствует в божественности
мира.
Таким окольным путем наконец
вводится божественность человека. Мятежник, сначала отрицающий Бога,
вознамеривается затем его заменить. Но мысль Ницше состоит в том, что
мятежник становится Богом только тогда, когда он отказывается от всякого
бунта, даже такого, который сотворяет богов, чтобы исправить этот мир.
«Если Бог есть, как вынести мысль о невозможности быть
им?»
На самом деле единственным
божеством является мир. Чтобы причаститься его божественности, достаточно
сказать ему «да». «Не молить, а благословлять», и вся земля станет
обиталищем человекобогов. Сказать миру «да», повторять это «да» означает
воссоздавать одновременно мир и самого себя, стать великим
художником-творцом. Заповедь Ницше сосредоточена в слове «творчество» во
всей его двусмысленности. Ницше всегда прославлял только эгоизм и
черствость, свойственные всякому творцу. Переоценка ценностей сводится к
замене ценности судьи ценностью творца — уважением и страстной любовью к
существующему. Лишенное бессмертия божество определяет свободу творца.
Дионис, бог земли, вечно вопиет, разрываемый титанами. Но в то же время он
олицетворяет потрясенную красоту, совпадающую с мукой. По мысли Ницше,
сказать «да» земле и Дионису означает сказать «да» своим страданиям.
Принять одновременно все — и высшее противоречие, и страдание — значит
господствовать надо всем. Ницше соглашался заплатить за такое царство.
Подлинна только «тяжелая и страждущая» земля. Только она единственная
является божеством. Подобно Эмпедоклу, бросившемуся в кратер Этны *, чтобы
отыскать истину там, где она существует, то есть в недрах земли, Ницше
предлагает человеку броситься в космическую бездну, чтобы обрести там свою
вечную божественность и самому стать Дионисом. «Воля к власти», таким
образом, завершается пари — точно так же, как «Мысли» Паскаля, о которых
она так часто заставляет думать. Человек достигает пока не самой
достоверности, а только воли к ней, а это отнюдь не одно и то же. Потому
Ницше испытывал колебания у этой границы: «Вот что в тебе непростительно:
тебе предоставляют полномочия, а ты отказываешься поставить под ними свою
подпись». Однако сам он был вынужден поставить свою подпись. Но имя
Диониса обессмертили лишь письма к Ариадне, написанные философом в
состоянии безумия.
В определенном смысле бунт у Ницше
все еще заканчивается превознесением зла. Разница состоит в том, что зло
больше не является возмездием. Оно принимается как одна из возможных
ипостасей добра, а еще точнее — как фатальность. Его принимают с тем,
чтобы преодолеть и, если можно так выразиться, в качестве лекарства. У
Ницше речь шла только о гордом примирении души с тем, чего избежать
невозможно. Известно, однако, каковы были его последователи и во имя какой
политики ссылались на авторитет того, кто называл себя последним
антиполитичным немцем. Он воображал тиранов художниками. Но для
посредственностей тирания куда естественнее, нежели искусство. «Уж лучше
Цезарь Борджиа, чем Парсифаль!» — восклицал Ницше. Что ж, были среди его
поклонников и Цезарь, и Борджиа, но лишенные аристократизма чувств,
которым он наделял великих личностей Возрождения. Он призывал человека
склониться перед вечностью рода и отдаться на волю великого круговращения
времен, а в ответ на место рода поставили расу и заставили индивида
склониться перед этим мерзким идолом. Жизнь, о которой он говорил со
страхом и трепетом, деградировала до уровня учебника биологии для
домохозяек. Раса невежественных господ, невразумительно бормочущих что-то
о воле к власти, в конце концов приписала ему «антисемитское безобразие»,
которое Ницше всегда презирал.
Он верил
в мужество в сочетании с разумом; именно это он и называл силой.
Прикрываясь именем Ницше, мужество обратили против разума, а само
мужество, эту неотъемлемую его добродетель, превратили в ее
противоположность — в насилие с пустыми глазницами. Следуя закону гордого
ума, он отождествил свободу и одиночество. Его «глубокое одиночество
полудня и полуночи» затерялось в механизированной толпе, хлынувшей в конце
концов на Европу. Защитника классического вкуса, иронии, суровой дерзости,
аристократа, говорившего, что аристократизм состоит в том, чтобы творить
добро, не спрашивая себя зачем, и утверждавшего, что вызывает сомнения
человек, нуждающийся в обосновании собственной честности, истового
поклонника прямоты («эта прямота, ставшая инстинктом, страстью»), упорного
служителя «высшего равновесия высшего ума», смертельным врагом которого
является фанатизм, через тридцать три года после смерти в его родной
стране провозгласили учителем лжи и насилия и сделали ненавистными понятия
и добродетели, ставшие благодаря его жертвам достойными восхищения. За
исключением Маркса, в истории человеческой мысли превратности судьбы
учения Ницше не имеют себе равных; нам никогда не возместить
несправедливость, выпавшую на его долю. Разумеется, в истории известны
философские учения, которые были извращены и преданы. Но до Ницше и
национал-социализма не было примера, чтобы мысль, целиком освещенная
благородством, терзания единственной в своем роде души, была представлена
миру парадом лжи и чудовищными грудами трупов в концлагерях. Проповедь
сверхчеловечества, приведшая к методическому производству недочеловеков, —
вот факт, который, без сомнения, должен быть разоблачен, но который
требует также истолкования. Если последним результатом великого
бунтарского движения XIX и XX веков должно было стать это безжалостное
порабощение, то не повернуться ли спиной к бунту, не повторить ли
отчаянный крик Ницше, обращенный к его эпохе: «Моя совесть и ваша совесть
больше не одно и то же!»
Сразу же
признаем, что для нас всегда останется немыслимым отождествление Ницше и
Розенберга. Мы должны быть адвокатами Ницше. Он сам говорил это, заранее
разоблачая своих грязных эпигонов: «Тот, кто освободил свой разум, должен
еще и очиститься». Но вопрос состоит в том, чтобы по крайней мере знать,
не исключает ли очищения такое освобождение ума, каким его представлял
себе Ницше. Само движение, которое привело к Ницше и которое влекло его,
имеет свои законы и свою логику, чем, возможно, и объясняется кровавая
перелицовка его философии. Не было ли в его трудах чего-то такого, что
могло бы быть использовано как призыв к окончательному убийству? Отрицая
дух ради буквы и даже то в букве, что еще несет на себе следы духа, не
могли ли убийцы найти в учении Ницше повод для своих действий? Приходится
ответить — да. Стоит пренебречь методическим аспектом ницшеанской мысли (а
ведь нет уверенности, что сам Ницше всегда ему следовал), и окажется, что
его бунтарская логика не знает пределов.
Заметим, что убийство может найти свое оправдание не только в ницшеанском
отказе от идолов, но и в неистовом приятии порядка вещей, которое является
итогом философии Ницше. Если сказать «да» всему, то можно сказать «да» и
убийству. Впрочем, есть два способа дать согласие на убийство. Если раб
говорит «да» всему, он тем самым говорит «да» существованию своего
господина и своему собственному страданию; Иисус проповедует непротивление
злу. Если господин говорит «да» всему, он говорит «да» и рабству, и
страданию других; и вот вам тиран и прославление убийства. «Разве не
смешно, что если ты веришь в священный незыблемый закон, то ты не будешь
лгать, не будешь убивать в таком существовании, сама суть которого —
вечная ложь, вечное убийство?» Это действительно так, и метафизический
бунт в своем первом порыве был только протестом против лжи и преступления
существования. Ницшеанское «да», забывая о неоригинальности, отрицает
бунт, как таковой, одновременно отрицая мораль, которая отвергает мир,
каков он есть. Ницше страстно призывает римского Кесаря, обладающего душой
Христа. Это означало одновременно сказать «да» и рабу, и господину. Но в
конечном счете сказать «да» обоим означает освятить сильнейшего из двух,
то есть господина. Кесарь должен был неизбежно отказаться от власти духа
ради царства дела. «Как извлечь пользу из преступления?» — задавался
вопросом Ницше, как добрый профессор, верный собственному методу. Кесарь
должен был ответить: умножая преступления. «Когда цели велики, — к своему
несчастью, писал Ницше, — человечество пользуется иной меркой и уже не
считает преступление таковым, пусть бы даже оно применяло еще более
страшные средства». Он умер в 1900 году, на пороге века, в котором этот
принцип должен был стать смертельным. Тщетно восклицал Ницше в минуты
просветления: «Легко говорить о всякого рода аморальных поступках, но
найдутся ли силы вынести их? Например, я не смог бы перенести, если бы я
нарушил слово или убил: не знаю, как долго бы я мучился, но в конце концов
умер бы от этого. Такова была бы моя участь». С того момента, когда было
дано согласие на тотальность человеческого эксперимента, могли прийти
другие, которые, будучи далеки от подобных мучений, направили бы все свои
силы на ложь и убийство. Ответственность Ницше заключается в том, что, по
высшим соображениям метода, он в расцвете своего дарования узаконил, пусть
даже на мгновение, то право на бесчестье, о котором уже говорил
Достоевский: можно быть уверенным в том, что, если предоставить это право
людям, они ринутся его осуществлять. Но невольная ответственность Ницше
простирается еще дальше.
Ницше является
именно тем, кем он сам себя признавал, — самой чуткой совестью нигилизма.
Решающий шаг, который нужно сделать бунтарскому духу, состоит в том, чтобы
совершить скачок от отрицания идеала к секуляризации идеала. Поскольку
спасение человека недостижимо в Боге, оно должно совершиться на земле.
Поскольку миром никто не управляет, человек с того момента, как он это
принимает, должен взять такую задачу на себя, что ведет к высшему
человечеству. Ницше требовал управления будущим человека: «На нашу долю
выпадет задача управлять землей». И еще: «Приближается время, когда надо
будет бороться за власть на земле, и эта борьба будет вестись от имени
философских принципов». Таким образом Ницше возвестил XX век. Но если
Ницше возвестил его, то именно потому, что ему была понятна внутренняя
логика нигилизма, и потому, что он знал, что одним из итогов нигилизма
является господство. Тем самым Ницше подготовил это
господство.
Для человека без Бога
существует такая свобода, какой ее представлял себе Ницше, то есть свобода
одиночества. Бывает свобода полдня, когда колесо мира останавливается и
человек говорит «да» тому, что есть. Но то, что есть, находится в
становлении. Нужно сказать «да» становлению. В конце концов свет уходит,
ось дня наклоняется. Тогда история начинается вновь, и в истории нужно
искать свободу; истории нужно сказать «да». Ницшеанство, теория
индивидуальной воли к власти, было обречено вписаться в тотальную волю к
власти. Не было ничего, не подлежащего власти мира. Без сомнения, Ницше
ненавидел свободомыслящих людей и гуманитаристов. Слова «свобода духа» он
воспринимал в их самом крайнем смысле — как божественность индивидуального
духа. Но Ницше не мог помешать свободомыслящим людям участвовать в том же
историческом событии, в каком участвовал он сам, — в смерти Бога, и не мог
помешать тому, чтобы последствия такого участия оказались для них
одинаковыми. Ницше прекрасно видел, что гуманитаризм есть не что иное, как
христианство, лишенное высшего оправдания, сохранившее конечные цели,
отвергнув первопричины. Но он не заметил, что доктрины социалистической
эмансипации в силу неумолимой логики нигилизма должны были взять на себя
то, о чем мечтал он сам, — сотворение
сверхчеловечества.
Философия
секуляризирует идеал. Но приходят тираны и вскоре секуляризируют
философские учения, дающие им на это право. Ницше уже предвидел подобную
колонизацию в отношении Гегеля, своеобразие которого, по Ницше, состояло в
том, что он изобрел пантеизм, где зло, заблуждение и страдание больше не
могли служить аргументами против Бога. «Но государство, власти предержащие
немедленно использовали эту грандиозную инициативу». Однако сам Ницше
замыслил систему, где преступление уже не могло бы послужить аргументом ни
против чего и где единственной ценностью была бы божественность человека.
Эта грандиозная инициатива тоже должна была быть использована. В этом
отношении национал-социализм является не более чем временным наследником,
неистовым и впечатляющим итогом нигилизма. По-иному логичны и честолюбивы
будут те, кто, корректируя Ницше по Марксу, предпочтут говорить «да»
только истории, а не творению в целом. Мятежник, которого Ницше поставил
на колени перед космосом, отныне будет поставлен на колени перед историей.
Что же тут удивительного? Ницше, по крайней мере в своем учении о
сверхчеловеке, и Маркс в своей теории бесклассового общества оба заменяют
потусторонний мир самым отдаленным будущим. В этом Ницше предавал древних
греков и учение Христа, которые, по его мнению, заменяли потустороннее
сиюминутным. Маркс, так же как и Ницше, мыслил стратегически и так же
ненавидел формальную добродетель. Эти оба бунта, равно заканчивающиеся
приятием одной из сторон реальности, соединятся в марксизме-ленинизме и
воплотятся в той касте, о которой Ницше уже говорил и которая должна была
«заменить священника, воспитателя, врача». Коренное различие между двумя
мыслителями заключается в том, что Ницше в ожидании сверхчеловека
предлагал сказать «да» тому, что есть, а Маркс — тому, что находится в
становлении. Для Маркса природа есть то, что покоряют, чтобы подчинить
истории. Для Ницше это то, чему подчиняются, чтобы подчинить историю. В
этом различие христианина и грека. Во всяком случае, Ницше предвидел то,
что должно произойти: «Современный социализм стремится создать своего рода
мирской иезуитизм, превратить всех людей в средство». И еще:
«Благосостояние — вот чего желает современный социализм... Поэтому
приходят к такому духовному рабству, какого еще не видел мир...
Интеллектуальный цезаризм нависает над всей деятельностью торговцев и
философов». Пройдя горнило ницшеанской философии, бунт в своей безумной
одержимости свободой завершается биологическим или историческим
цезаризмом. Абсолютное «нет» толкнуло Штирнера обожествить одновременно
индивида и преступление. Но абсолютное «да» привело к универсализации
убийства и обобществлению самого человека. Марксизм-ленинизм реально взял
на вооружение ницшеанскую волю к власти, предав забвению некоторые
ницшеанские добродетели. Великий мятежник, таким образом, создает
собственными руками неумолимое царство необходимости, чтобы заключить себя
в нем. После того как он ускользнет из тюрьмы Бога, его заботой будет
построить тюрьму разума и истории, завершая таким образом камуфляж и
освящение того нигилизма, который Ницше надеялся победить.
«Мои враги
те, кто хочет разрушать, а не творить самих себя». Сам он разрушал, но с
тем, чтобы попытаться творить. (Из раздела «Введение»)
Сад и романтики, Карамазов
и Ницше вошли в царство смерти только потому, что хотели подлинной жизни.
Неудивительно, что трагический призыв к законности, порядку и
нравственности звучит в этой безумной вселенной словно в насмешку. Их
выводы стали роковыми или свободоубийственными только после того, как они
сбросили бремя бунта, ушли от присущего ему напряжения и предпочли
душевный комфорт, даруемый тиранией или рабством. (Из
главы «Нигилизм и история») Для
бунтаря речь уже не идёт о самообожествлении, как это было у Штирнера, или
о спасении себя одного с помощью позы. Речь идёт о том, чтобы, как Ницше,
обожествить род человеческий и взять на себя как бремя его идеал
сверхчеловека, с тем чтобы обеспечить спасение всех согласно чаяниям Ивана
Карамазова. (Из раздела
«Исторический бунт»)
Хотя
Ницше и Гегель служат оправданием для хозяев Дахау и Караганды, это не
является обвинительным приговором всей философии Гегеля и Ницше, но даёт
повод заподозрить, что некий аспект их мыслей или же их логики мог
привести к таким страшным пределам. (Из главы «Богоубийства»)
Бунт
сам по себе не является составной частью цивилизации. Но он предваряет
любую цивилизацию. И в том тупике, где мы оказались, только он позволяет
нам надеяться на будущее, о котором грезил Ницше, где «вместо судьи и
угнетателя будет творец». (Из главы «Творчество и революция»)
Платон
прав в споре с Моисеем и Ницше. Диалог на человеческом уровне обходится
дешевле, чем евангелия тоталитарных религий, продиктованные в виде
монолога с высот одинокой горы. (Из главы «Нигистическое убийство»)
В
полуденный час своей мысли бунтарь также отказывается от
самообожествления, чтобы разделить в битвах общую судьбу людей. Мы
избираем Итаку, надежную землю, смелую и суровую мысль, осмысленное
действие, щедрость человека, знающего, что он делает. Залитый светом мир
остается нашей первой и последней любовью. Наши братья дышат под тем же
небом, что и мы; справедливость бессмертна. Отсюда рождается странная
радость, помогающая нам жить и умирать, — радость, которую мы не желаем
откладывать на будущее. На нашей многострадальной земле эта радость — наш
неизбывный хмель, наша горькая пища, суровый морской ветер, древняя и
новая заря. Окрыленные ею, мы будем бороться за то, чтобы преобразить душу
нашего времени и ту Европу, в которой есть место всему. И этому призраку
Ницше, к которому двенадцать лет после его затмения являлся на поклон
Запад — как к испепеляющему образу своей высочайшей совести и своего
нигилизма; и тому безжалостному пророку справедливости, чей прах по
недосмотру угодил в квадрат неверующих Хайгейтского кладбища; и
обожествленной мумии человека действия в ее стеклянном гробу, и всему, что
энергия и разум Европы без передышки порождали на потребу гордыни нашего
гнусного времени. (Из
главы «По ту сторону нигилизма»)
1) Само собой разумеется, что исследовать здесь мы будем последний период творчества немецкого философа, с 1880 г. до его краха. Данную главу можно рассматривать как комментарий к сочинению «Воля к власти».
Назад2) «Вы называете это саморазложением Бога; однако это только линька: он сбрасывает свою моральную шкуру! И вы скоро должны его увидеть по ту сторону Добра и Зла».
Назад3) Ключ ко всему христианству Толстой видит в словах Христа о непротивлении злу насилием, а всё позднейшее христианство рассматривается как отход от этой заповеди. Ницше в «Антихристе» говорит о непротивлении злу как о «глубочайшем слове Евангелия», в некотором смысле «ключе к нему». Христос проповедовал всепрощение, а не бунт; как «бунт рабов» христианство начинается, по Ницше, с общины первых христиан («вновь вышло наружу самое неевангельское из чувств — мстительность») и получает окончательный вид у Павла, «величайшего из апостолов мщения».
Назад