Н.Фёдоров. Статьи о Ницше

  1. «Христианство против Ницшеанства»
  2. «Позитивистический момент в развитии Ницше»
  3. «О нравственности и мистицизме у Ницше»
  4. «Трагическое и вакхическое у Шопенгауэра и Ницше»
  5. «Мысли об эстетике Ницше»

Христианство против Ницшеанства

Н. Федоров

Активное христианство есть реакция против двух философов тьмы: Ницше (с которым сливается его, теперь воскрешенный из мрака забвения, предшественник Макс Штирнер) и Л. Толстого.1

Философия Ницше требует уже необходимо как реакция против себя христианства активного, объединения для воскрешения на место того, чтобы "идти с трагическим пониманием (совершающегося) навстречу грядущей гибели". Ницше - философ или, по его выражению, искуситель, употребляет все усилия, чтобы апокалипсис, то есть ужасную весть о мировой гибели, сделать обаятельною, увлекательною, чтобы ужасное обратить в величественное и самой гибели придать в ее художественном представлении что-то заманчивое.

Происхождение трагедии из вакхического начала, из опьянения, под влиянием коего действительность принимает заманчиво-обманчивые образы, можно признать за путь, ведущий к падению, тот путь, где за увлечением красотою рождается и растет забвение родителей.

Наоборот, отрезвление,2 понимаемое этико-эстетически, происходит из возвращения от опьяняющих призраков лживой красоты к трезвой памяти об отцах и к истинной любви к ним. Этот поворот исходит не из начала вакхического (пьянящего и усыпляющего), а из энтузиазма чистого и благотворного, из вдохновения Духа Святого и Сына как Образа (иконы) Отца, являющегося на место язычески-аполлоновского начала, и в Котором Дух и Сын в глубочайшей и чистой любви пребывают.

Первый подъем, смертию отцов вызванный (вертикальное положение человека), есть положение трагическое. Это и есть нравственно-художественное (этико-эстетическое) истолкование создания человека Богом чрез самих сынов человеческих, или, вернее, воссоздание из себя храма Богу отцов как образца всех храмов. Статья "О вертикальном положении" как начале религии указывает на культ предков как на средство спасения от культуры, этого продукта блудных сынов, вечных женихов и невест, с культом женщины, ведущим к вырождению и вымиранию. Статья же "О Пасхе, о Пасхе Страдания (Крестной) и о Пасхе Воскресения" может быть названа повестью "о происхождении трагедии", окончившейся не гибелью, а спасением мира путем всеобщего воскрешения.

Статья "О Пасхе" отождествляет культуру в смысле культа предков с искусством, с единством художественного стиля во всех проявлениях жизни человеческого рода.

Вертикальное положение и объединение в общем хоре восставших сынов, исполняющих культ предков, сынов, образующих как бы единый живой храм Триединому Богу отцов, - разве это не первое произведение искусства, [соединяющее в себе не только высоту красоты, но и глубину] нравственности, [но] и [полноту] знания?..

Наоборот, трагедия (мировой гибели) начинается разъединением или разрушением единого храма, отчуждением сынов, увлекшихся культом женщины и созидающих культуру, где индустриализм работает для нее, а милитаризм защищает женщине посвященное, промышленное царство. За разнузданностью (чувства) и распущенностью (воли), выражающихся в восстании сынов против отцов, следует и общий бунт младших против старших, учеников против учителей, граждан против власти: за [нравственным] падением идет и [общественное] распадение. Такая расшатанность создает тот извращенный порядок (вернее, беспорядок), в котором старшие (старолетние) и властью облеченные трепещут перед малолетними, неправомочными. Когда все это есть - гибель "при дверях"! Но как ни печально это положение, в нем однако трагедия уже переходит в трагикомедию... Благо еще, если против такого, внутренне-разлагающегося царства найдутся сильные духом врачи, которые, как орлы, собирающиеся вокруг трупов, объединившись сами, вызовут и широкое соединение в поголовном ополчении всех, еще не успевших омертветь, и укрепят их в нравственно-строгой военной организации...

Ницшеанство, пассивно-бесчеловечное, повторяем, требует как мирового целителя христианство активное и приводит, хотя и против воли, от бесплодного мышления к спасительному делу, к подвигу любви и знания. Ницше можно (поэтому) считать последним философом, если сама философия должна быть (в ее прошлом и современном состоянии) сочтена за принадлежность и признак несовершеннолетия человеческого рода. Тот же самый демон, что является на пороге вступления в храм античной философии и научает отца ее (Сократа) "познать самого себя", то есть знать только себя, - он же вдохновляет и последнего философа, Ницше, по признанию коего, этот демон указал ему на сочинения Шопенгауэра. В этом источнике мертвящего пессимизма утолил свою духовную жажду Ницше и воспрянул к самостоятельному философскому (то есть призрачному) бытию в качестве уже сверхчеловека. Не удивительно, что для погрузившегося в эту Лету, в эту реку забвения любви и жалости, что для такого сверхчеловека все человеческое стало чуждым!

Но не оттого ли и сам Ницше стал воплощением умственной пустоты и нравственного бесплодия? В своей неутолимой жажде философской оригинальности он не создает ничего, кроме пошлых отрицаний; жаждущий власти, он не знает, над чем или над кем осуществить ее; влюбленный в силу, он не понимает, на что употребить ее; увлекаемый, наконец, жестокостью, теряется в вымыслах, как ее вызвать на сверхчеловеческий подвиг.

Но тогда как немецкий "Черный Пророк" не знает, что делать со своими воображаемыми титаническими силами, его русский собрат по отрицательной мудрости. Толстой, попросту отказывается от применения силы и вместо христианского завета положительного делания (доброделания) проповедует только мудрость не-делания.

Само христианство он хочет ограничить одною Нагорною проповедью, да и то - неверно понятою, искаженною им в свод предписаний только отрицательных, ветхозаветных.

От обоих пророков, проповедующих два гибельных порока - безжалостной силы, переходящей в жестокость, и бессильного равнодушия (неделания, не-противления), переходящего в потворство злу, - нет иного спасения, кроме христианства, обращающего догматику, исповедь, исповедание в нравственное дело, в заповедь, но не отрицательную, а положительную, но не пассивную, а активную, но не безжалостную, а полную любви, спасающей от гибели, любви животворящей. Такое христианство могло бы стать завершением всей западной философии; такое христианство было бы искуплением сынами и дочерьми грехов своих родителей и спасением всех.

1 У нас в лице Толстого есть свой философ мрака, свой пророк, проповедник не-думания и не-делания, движения в Неизвестное (что значит: "ходите во мраке, доколе мрак есть!"), декадент-символист, не признающий действительного воскресения и довольствующийся лишь символическим, лицемер, возбуждающий смуту под видом непротивления злу...

2 Под отрезвлением нужно разуметь не то, что разумел Ницше, когда отождествлял бытие с представлением или знанием, не считая [однако] этого представления истиною. Переход от [одного] представления к другим давал [у него] ряд заблуждений. В этом отрицании истины Ницше видел просветление, успокоение и свободу, но, вместе с тем, и отсутствие цели и смысла (в жизни).


Позитивистический момент в развитии Ницше

Н. Федоров

Нашему эпизоду 90-х годов о "Не-делании" Толстого, возникшему в противоположность позитивистической защите бесцельного труда или делания Эмилем Золя *1 соответствует в Германии 70-х годов разрыв Фридриха Ницше с учением Шопенгауэра и с эстетикой Рихарда Вагнера и переход автора "Заратуштры" к позитивизму. То, что он называл вакхическим началом и несвоевременным культом гения, он заменил началом сократическим, ограничивающим высокие полеты; страстное самозабвение в упоении, энтузиазме, экстазе, вдохновении и восхищении художественного творчества он заменил бесстрастным, холодным, сухим, бесчувственным, бездушным рассудочным знанием, пассивным, не-деятельным, - наукою, отрицающею всякую цель жизни.

Во-вторых, заменил он "несвоевременное", или жизнь с дальними предками, современным, жизнью с потомками "с ближайшими добрыми соседями ближайших вещей". И такого ограничения жизни он не счел падением, "decadence"'ом хотя и признавал, что, быть может, эта страсть к познаванию (позитивизм) и "приведет человечество к погибели". Однако он предпочитал "гибель человечества регрессу познания" и полагал, что в пожертвовании даже жизнью ради мысли (ради лишь мыслимого, мнимого и бездельного!) "есть что-то необъяснимо высокое, благородное", есть, словом, какая-то аристократическая пошлость.

Но ни в вакхическом или мистическом, ни в позитивистическом или сократическом нет истины! Ограничиваться "позитивным" - значит принять средства за цель; ограничиваться мистическим - значит принять цель за средства.

*1 Статья Л. Н. Толстого о "Не-делании" стояла в связи с речью Эм. Золя к парижским студентам о значении труда. На это и намекает здесь Н. Ф., имея в виду также и появившуюся по тому же поводу мою брошюру "Бесцельный труд, не-делание или дело?" Москва, 1-е издание, 1893 г., 2-е - 1894 г. (В. А. К.)


О нравственности и мистицизме у Ницше *1

Н. Федоров

Существенный недостаток Ницше - фрагментарность, афористичность его философии, отсутствие в ней цельности. Отсюда - и ряд противоречий, антиномий, до такой степени, что вся его философия становится вопросом. Призывая к выходу за пределы добра и зла, т. е. признавая, что и в первом не все - добро, и во втором не все - зло, он сам однако не выступает из пределов аристократизма и демократизма, в которых проявляется в настоящее время добро и зло; он сам становится не выше рабства и господства. Говоря об ученых, т. е. о том, что находится по сю сторону добра и зла, признавая ученых за суеверов, он по справедливости осуждает их, говоря: "какой наивностью [...] проникнута, например, вера ученого в свое превосходство, [...] чуждая сомнений уверенность, с которой он инстинктивно считает некультурного человека за маловажный, низший тип, который он давно перерос во всех отношениях, - он, ничтожный карлик, человек черни" (Афоризм 58. "По ту сторону добра и зла").

Верно определивши смертный грех ученых, Ницше, к сожалению, не указывает дороги к выходу из такого состояния. Ницше справедливо говорит (афоризм 47), что симптомом психического невроза является необузданное сладострастие, переходящее в судорожное покаяние, отречение от мира или аскетизм; то есть это значит, что одно плотоумерщвление (сладострастие) переходит в другое - в аскетизм, если оно не имело возможности случайно перейти в третье - в умерщвление других. Итак, если мистицизм по сю сторону добра и зла является и добрым и злым плотоумерщвлением, считая, что аскетизм не есть полная добродетель, как и неизбежная иногда жестокость может быть не одним только злом, то чем же будет мистицизм за пределами добра и зла?.. Рождение сынов заменится воссозданием отцов, и это-то и будет переходом за пределы добра и зла, заменою умерщвления других и себя возвращением жизни и бессмертием, т. е. тайна мистицизма раскрывается во всеобщем воскрешении, как в общем всех труде.

Мистицизм, как страсть, говорит Ницше в афоризме 50, маскирует только половую зрелость девицы или юноши, то есть таинственный процесс внутреннего выделения того, что при бессознательности может произвести подобие себе, своим родителям и предкам, а при обращении этого процесса в сознательное действие станет воскрешением. Иногда же мистицизм маскирует истерию старых дев. Это значит, что и рождение сопровождается болезнью и нерождение - истериею, т. е. болезнью же. Итак, существуют две болезни (рождение и нерождение или девственность) и три плотоумерщвления, а за пределами добра и зла эти две болезни и три плотоумерщвления превращаются: рождение - в дело воскрешения, а плотоумерщвление - в возвращение жизни.

Глава 5-ая книги Ницше "По ту сторону добра и зла" названа "Физиологиею нравственности". Такое название указывает на отрицание души и на низведение человека до уровня животного, ибо Ницше, очевидно, и не предполагает психократии, т. е. общества, основанного на душевной близости, раскрываемой взаимознанием, суждением о внутренних свойствах по наружным и внешним выражениям, т. е. душезрением, которое без всякого мистицизма открывает возможность сынам жить в отцах и отцам - в сынах. В физиологии же нравственности, в первой половине главы Ницше говорит о нравственности вообще, причем решительно не допускает даже возможности перехода от принуждения, от страха к добровольности (афоризм 188). Затем говорится о нравственности людей, взятых в отдельности, причем ставится им идеалом хищное животное (афоризм 197). Во 2-ой половине той же 5-й главы говорится о "породе" людей, взятых в их совокупности, т. е. "стадности"... Счастие этого стада заключается, по Ницше, "в ненарушимом покое, сытости и конечном единстве; это его "суббота суббот" (афоризм 200). Иной цели для этого стада нет. Агнец или - вернее - овца возвеличивается в современном всеобщем мнении: "Учение о нравственности в настоящее время в Европе не что иное, как мораль стадного животного" (афоризм 202), и за пределами добра и зла ставится в образец не агнец, а хищник как сверхчеловек.

Конечно, для Ницше совсем непонятно учение о Троице как заповеди для людей, взятых не в отдельности, а в совокупности, заповеди, одинаково отвергающей и зверских хищников и рабски покорных скотов и не допускающей ни пожирателей, ни пожираемых. Нам же непонятно только, почему "анархистские псы", которые, кажется, ничего не считают для себя недозволительным и которые, уж конечно, неповинны ни в мягкости, ни в сострадании, тем не менее не удостоились от Ницше возведения в сан сверхчеловека, а только противополагаются мечтающим о всеобщем братстве "сумасбродным" социалистам? Конечно, от отрекшегося от своего сословия и отечества немца, пожелавшего быть поляком-шляхтичем, нельзя ждать понимания братства, хотя оно понятно всякому ребенку. Но именно потому, что "сумасброды-социалисты" не знают братства сынов, призванных к великому делу, они "способствуют невольному омрачению и изнеженности, которые (отрицая и воинскую повинность, и соединение с нею всеобщего обязательного образования. - Н. Ф.) тяготеют, как проклятие, над Европою и, пожалуй, грозят ей новым буддизмом".

*1 Во избежание недоразумений по поводу столь кратких и случайных замечаний Николая Федоровича о столь важной теме, как мистицизм, позволяем себе обратить внимание читателя на то, что в настоящей статье идет речь не о мистицизме вообще, во всех его видах, а лишь о том, что здесь названо "гипнозом" (болезненным эксцессом) мистицизма и мистицизмом, переходящим в "страсть". Было бы грубою ошибкою полагать, что наш мыслитель весь мистицизм, какой бы то ни было мистицизм низводил к тем трем болезненным вариантам мистического настроения, о которых упомянуто здесь и которые, разумеется, он, да и не он один, не мог не осуждать. Даже и в настоящей статье Н. Ф. говорит о том, что мистицизм способен и к "добрым" проявлениям, и тут же указывает на тот высший мистицизм, в котором он видит "переход за пределы добра и зла". Обращаем внимание также на признание "тайны мистицизма", остающейся тайною впредь до времени ее раскрытия во всеобщем воскрешении. Столь же неосновательно было бы из мыслей настоящей статьи заключать и о безусловном осуждении Николаем Федоровичем аскетизма. Здесь отклоняется лишь тот аскетизм, который в качестве болезненного следствия вытекает из выше разъясненной нездоровой крайности мистицизма. Вообще же для Николая Федоровича аскетизм есть "добродетель" (как видим и из настоящей статьи), хотя и "неполная". Важнее, однако, всех письменных свидетельств по этому поводу - жизненное поведение самого Николая Федоровича: все знавшие его могут единогласно подтвердить, что сам он вел во всех отношениях такой аскетический образ жизни, который встречается только у редких истинных подвижников. Но в этом столь суровом осуществлении своих аскетических правил он не усматривал самодовлеющей цели нравственной, а следовательно, и нравственной заслуги по существу; аскетизм для него был не целью, а средством нравственного самовоспитания, самообуздания и выправки сил человеческого организма для высшей цели жизни. (В. А. К.)


Трагическое и вакхическое у Шопенгауэра и Ницше

Н. Федоров

Должны ли все искусства соединиться в трагедии, как изображении гибели мира, или же все искусства должны соединиться в архитектуре, как проекте мира все погибшее воскрешающего чрез все знания, объединенные в астрономии?

Если мир есть воля, то есть похоть, проявляющая себя в поглощении последующим предыдущего, то мир как представление такого трагического поглощения должен стать проектом возвращения жизни предыдущей всеми последующими; иначе сказать: сыны должны вернуть к жизни отцов и тем спасти мир, а не восхищаться трагическою гибелью его.

В проективном определении заключаются и мировая воля, и разум, который должен управлять ею; должны заключаться и знание (наука), и искусство для дела обращения мира из бессознательного и бесчувственного в управляемый разумом и чувством.

Отсюда легко понять, в чем ошибки Шопенгауэра, Р. Вагнера и их преемника Ницше, соединивших все средства и силы для увлекательного изображения гибели рода человеческого, а не для спасения его от гибели.

Если мир как похоть достиг самоопределения, то он не мог остаться созерцанием такого безобразия, каковы смерть и разрушение, а должен был стать проектом воскрешения. Если же мир обрел бы голос (в области музыки) для выражения своих переживаний, то этот голос, эти звуки могли бы быть только жалобою, плачем сынов и в особенности дочерей, обреченных судьбою на поглощение отцов и матерей, - плачем храмовым и внехрамовым. И эта жалоба была бы выражением не похоти опьяняющей; то был бы не гимн вакхического хмеля, а гимн покаянный, отрезвляющий от соблазна, - от греха и падения.

Если же в лице сынов мир получил органы действия, то надо признать, что получившие их, но еще не достигшие знания природы рождающей и умерщвляющей, занялись созиданием только подобий существ поглощаемых и поглощающей их силы. Так возникли подобия умерших (скульптура и портретная живопись), подобия неба и земли - памятники и храмы (архитектура). Но в храме уже начался и переход к иному, высшему искусству: храмы были не только подобиями того, что есть, но и проектами того, что должно быть, а именно: не мнимого, а действительного воскресения; храмы, возникшие над прахом отцов, созданные скорбью об утрате их, были и местом мольбы о их возвращении, а вместе - и научения этому сыновнему долгу и делу.

Итак, истинное искусство возникает из жалоб, из причитаний дочерей у надмогильных памятников отцов или в самом памятнике-храме. Это создание печалующихся сынов соединяет все искусства в архитектуре, но не как подобии, а как проекте мира, каким он должен быть, то есть новой земли и нового неба, преисполненных силою не разрушающею и умерщвляющею, а воссозидающею.

Но для Шопенгауэра и Вагнера мир остался похотью, которая проявляется в брачном пении и пляске; весь мир обратился в обстановку брачного пира. Для Ницше брачное опьянение разрешается трагическою катастрофою: все искусства соединяются в трагедии или музыкальной драме. Драма здесь соединяется с музыкою и танцами на фоне художественного ландшафта, не имея таким образом внутренней связи с живописью и еще менее со скульптурою, хотя сама драма и могла бы быть названа одухотворенною скульптурою. При таком лишь внешнем соединении искусств в музыкальной драме и весь театр, ее вмещающий, остается лишь также внешним вместилищем этого механического сочетания искусств - пологом, распростертым над зрителями или стенами и кровлею для защиты от солнца или непогоды; участия в действии он не принимает, в отличие от того органического объединения, которое все искусства получают в высшем проявлении архитектуры - в храме.

Храм зовет все искусства к одухотворению, к оживлению, не к подобию живого и жившего, а к действительному воссозданию жизни (во всей ее полноте, красоте и силе). Искусства также уже стремятся к восстановлению жизни, но в смысле ложном или в степени несовершенной.*1

Так скульптура восстанавливает по нравственной (родственной или сыновней) необходимости то, что скрыто под землею по необходимости физической. Но бывшее и жившее скульптура восстановляет в формах, еще не одолевших слепую, стихийную необходимость, в формах еще мертвых, окоченелых, недвижных.

Живопись восстанавливает световую и теневую сторону жившего и его "внешние очертания. Но черты и краски живописи, как и формы скульптуры, неподвижны, ограничены пределами только одного момента; краски "светят, но не греют", и вся "живопись - только очерк, абрис", "опись жизни", бесконечно далекая от живого биения действительности, от самой жизни.

Музыка, наоборот, всецело отдается миру внутренних эмоций и переживаний. Но при всей своей задушевности она именно по причине своей бестелесности теряется в неопределенности частностей и в расплывчатости общих настроений. Это нечто действительно задушевное, уже за пределами души, а не в ней самой непосредственно звучащее, это не самые звуки, а лишь отзвуки переживаемого и пережитого, передающиеся искусственными средствами чрез искусственно же устанавливаемую среду.

Наконец, драма восстанавливает бывшее и жившее уже не только в пластичной и красочной полноте форм, но и в движении, не подлинном однако, а подложном: она выводит на сцену не "под землею скрытого", не умершего; она только заставляет живущего "лицедея", то есть "лишь по виду деятеля" (по правильному древнерусскому определению), а не настоящего "деятеля" ("актера") надевать маску умершего.

Если таким образом ни одно из искусств в их нынешнем несовершенстве не поднимается на высоту задачи воссоздания жившего, а ограничивается одним созданием подражаний жизни, ее подобий, то и соединение таких искусств должно оказаться бесследным и бесплодным, несмотря на все увлечения и надежды вагнерианцев. Если шопенгауэро-вагнеро-ницшеанская философия требует объединения искусств в музыкальной драме, то есть в иллюзии, да и все дело человеческое сводит на иллюзию же, то нельзя не удивляться, что до сих пор на смену этой очевидной нелепости не появилась иная форма объединенного искусства, соединяющая все искусства в архитектуре как подобии мироздания и все знания в астрономии, чтобы через эту художественно-научную силу и само мироздание из храма умерщвления стало бы храмом воскрешения.

*1 Напечатанное ниже мелким шрифтом восстановлено по разрозненным наброскам и по беседам Николая Федоровича об искусстве (В. А. К.).


Мысли об эстетике Ницше

Н. Федоров

Для Ницше, как ученого, история есть книжка, а не дело, не жизнь; точно так же Ницше, как художнику, известно лишь или мертвое подобие пластических искусств, или только звук и его сочетания, без дела ими вызываемого, ими руководимого. Признавая в пластических искусствах лишь снимок, он вместе с Шопенгауэром видит в музыке полное проявление воли, вещи в самой себе и даже не замечает, что музыка необходимо требует дела, и что только дело всеобщее, регулирующее слепую, рождающую и умерщвляющую силу, может быть полным выражением воли, но уже не как проявления похоти, не как опьянения. Только музыка, соединяющая людей в один хор, в одном общем деле, ускоряющая и облегчающая это дело, может быть названа музыкою действительно содержательною, плодотворною, творческою, хотя еще и искусственною. Высшею же, естественною для сынов человеческих музыкою была бы та, под звуки коей собирались бы рассеянные частицы отцовских тел, слагались бы в их тела и в самих сынах вызывали бы ту силу, которая теперь проявляется в чувственном рождении. Музыка дела всеобщего не только противодействовала бы поглощению последующим предыдущего (сынами отцов), но и выражалась бы в восстановлении предыдущего, отцов.

Ницше можно признать ученым и художником; но нельзя его признать не только сыном человеческим, а даже и человеком в активном смысле. Сознавая себя бессильным противодействовать трагической гибели, он хочет показать, будто сам желает гибели и даже находит в этом какую-то доблесть. Не верх ли это тщеславия и пошлости?!. Христианская же эстетика выражается в осуществлении чаемого и в жизни будущего века.

Чем должна бы быть ницшеанская эстетика?

В противоположность происхождению греческой, т. е. языческой трагедии нужно поставить христианскую трагедию Великого Пятка, Субботы и Воскресения, или Пасхи Страдания и Пасхи Воскресения. Трагедия возникает из плачей и причитаний сынов и дочерей над отцами в их Великие Пятки и Субботы, что, конечно, ничего общего с вакхическим происхождением греческой трагедии не имеет, так как эти оргии надо считать искажением плачей. Когда мы слышим сокрушение людей, не имеющих сынов и дочерей, которые бы их оплакивали, то под оплакиванием разумеется отчитывание и отпевание, т. е. воскрешение.

У Толстого трагическое (преступление в "Крейцеровой сонате") также возникает из духа музыки; а теоретическому (по Ницше) соответствует у Толстого нравственное, но не истинное нравственное, а лишь метафорическое, не действительное воскресение, а только раскаяние, ничего не исправляющее, как у Нехлюдова в "Воскресении". Но что в нем толку, и на что нужно такое бесплодное толстовское воскресение, этот только внутренний переворот в Нехлюдове? Его воскресение показывает человеку, что преступление и даже ошибка непоправимы.

Учение Толстого об искусстве и пример приложения этого учения, данный в его "Воскресении", есть произведение человека, совершенно лишенного философского смысла, человека поразительно легкомысленного. При таком младенческом или ребяческом понимании весны, описанием которой начинается повесть, нельзя понять надлежащим образом и воскресения. Читал Толстой Шопенгауэра и не понял, что воля (Шопенгауэра) есть похоть, особенно сильно проявляющаяся весною; тогда как ученик Шопенгауэра Ницше понял такое значение весны, как видно из следующих слов: "Благодаря опьяняющему напитку, от действия которого речь всех первобытных людей и народов принимала форму гимна, или же благодаря приближению весны, имевшей могущественное влияние на всю природу и внушавшей ей похотливые желания, и пробуждались те соответствующие духу Диониса стремления, которые, будучи напряжены до сильной степени, доводят все субъективное в человеке до полного самозабвения". Дошли до этого самозабвения и Нехлюдов с Катюшей, весною же, и произвели на свет существо, которое, даже не достигнув выхода из самозабвения, лишилось не только сознания, но и жизни. Они же сами пробудились от сна, навеянного Аполлоном, от сна, при коем наслаждались кажущимся, видимостью, и сделались в конце концов Сократами, но не христианами; они пришли к сократовскому воскресению.

В стихотворении "Призыв"*1 слова "Брат, проснись!" относятся ко сну аполлоно-вакхическому, к ночи языческой и к дню мнимого воскресения и требуют уже не сократовского воскресения, а действительного. Правда, многим замена воскресения всеобщим воскрешением, т. е. всеми всех, представляется предерзостью, покушением на узурпацию права божественного, несвойственного якобы человеку. Но для разоблачения этого заблуждения достаточно сравнить вспоминаемый тем же Ницше арийский миф о Прометее со сказанием о грехопадении: в первом человек наказывается за присвоение себе божественных свойств; во втором он наказывается за любопытство, за ложь, за обман. И Христос наказывается за присвоение человеку божественных свойств. Но кем наказывается? - Самим же человеком! Если, следовательно, некоторым благочестивым христианам участие в деле воскрешения людей кажется присвоением божественных свойств, то очевидно, что в этом случае христиане становятся язычниками, смешивая Бога христианского с Зевсом, карателем добродетелей и жажды света и знания.

Но те, которые не впадают в такое заблуждение, для тех призыв к пробуждению есть призыв к действительному воскрешению. При таком пробуждении, "когда мы, мертвые, пробуждаемся", т. е. сонные, в аполлоно-вакхическом сне находящиеся, проснемся, тогда-то и рождается вопрос, не решенный ни Ибсеном об отношении Рубека к Ирене, ни автором "Воскресших богов" об отношении Леонардо да Винчи к Джиоконде. Трагическая дилемма, возникающая перед Рубеком и Иреною: невозможность с одной стороны удовлетвориться только подобием жизни в художественном произведении, а с другой - и самою жизнью, если она ограничена только чувственностью, - эта дилемма, конечно, не разрешаемая и слепою силою смертоносной лавины, может быть разрешена силою разумною, сознательным делом всех людей, трудом воскрешения, обращающим слепые влечения в воссозидающие силы, способные создать не подобие только жизни из камня или на полотне, а из праха, в который обращаются живые существа, вернуть к жизни само существо, тех, от кого некогда чувственным путем получили жизнь не удовлетворяющиеся ни чувственным счастием, ни одним художественным подобием жизни. Почему Рубек и Ирена, Леонардо и Джиоконда, создав художественное произведение из камня и на полотне, не довольствуются этим подобием, как мертвым, но и не решаются также дать волю и похоти, слепой и бессознательной? Потому, конечно, что половой акт есть преступление (грех для признающих греховность), грех против знания и самого искусства, как и нынешнее искусство, создание идола, есть грех и против жизни, и против знания; а то и другое есть грех против Бога отцов. Человек в этом акте является орудием слепой силы; он не знает и не управляет ни тем, что предшествовало этому акту, ни тем, что последовало за ним. Плод бессознательного увлечения повторяет в утробной жизни в общих чертах все пороки, представленные животным царством, произведением силы, не управляемой разумом. Явясь на свет, плод будет подобием родителей и предков. Половой грех тогда только будет искуплен, когда дана будет регулятивная форма способности давать подобие себе самим и своим отцам, и тому, что последует за этим актом, т. е.: это будет уже сознательное воспроизведение родителей к жизни бессмертной, а вместе с тем и условие собственного бессмертия. В таком решении, не фатальном, а сознательно-добровольном, и заключается наша, всех сынов человеческих цель, которую так болезненно и страстно искал XIX век. В ней, и только в ней, найдет человечество разрешение своих научных, художественных и нравственных задач.

Само собою понятно, что осуществление такой цели требует соединения теснейшего и непременно родственного, всеобщего и братского соединения, как и самое дело это есть общее для всех и родное, ближайшее для каждого. Только такое дело и может создать союз, т. е. единственно возможную форму умиротворения. Каковы бы ни были трудности задачи, тем не менее уже и прежде, в нашей русской истории бывали примеры объединения безупречного, бескорыстного, совершенно добровольного, хотя бы и кратковременного. Разумеем построение обыденных храмов. Порыв, создавший их, исходил уже не из духа вакхического, не из опьянения и похоти, а из воли в ее чистейшем проявлении, то есть из духа отрезвления; иными словами - из совершенной противоположности тому, как возникали хор и трагедия языческая. Бывали, конечно, и в древней Руси нередкие примеры распрей и побоищ, внушенных дурными страстями, духом опьянения, как, напр., новгородские буйства. Но тем более отрадным явлением было то объединение духовных и физических сил, которое проявлялось при созидании обыденных храмов. Построение их, быть может, также сопровождалось пением (вокальною музыкою), подобно походу к Троице-Сергию в 1892 году, в год 500-летнего юбилея кончины Преподобного Сергия.1 Но благочестивые, целомудренные хоры эти были полною противоположностью вакхическим хорам, превращавшим языческие торжества, дионисии и сатурналии, в безобразные оргии. Таким образом вопрос об обыденных храмах противопоставляется не только случаям массового религиозного экстаза, так называемым "ревивалям" нового времени, но и всем оргиям мира античного и Востока, древнего и нового.

*1 Здесь подразумевается написанное на мысли Николая Федоровича и помещенное в газете "Дон", 1898 г., в № 84-м стихотворение В. А. Кожевникова:

Призыв

Брат, проснись! зарей багровой
Засиял восток:
К жизни вечной, к жизни новой
Дня зовет пророк
Всех - на подвиг неустанный
Общего труда,
Чтоб настал нам день желанный,
Светлый день, когда
Знаньем движимые силы
И всеобщий труд
Спящим в сумраке могилы
Жизнь воссоздадут,
И, встряхнув оковы тленья
С праха мертвецов,
Возвратит день воскресенья
Сыновьям отцов.
(В. А. К.)