Подглядывающий:

Инстанция Другого в произведениях Достоевского и Ницше

 

Доклад на Ницше-семинаре 2021

 

Дмитрий Урусиков

 

 

Хотелось бы подступиться к заявленной теме выступления (и одновременно семинара в целом) издалека, начав рассуждение в некоем метафорическом ключе, тем более что из глубин подсознания всплывает достаточно конкретный образ. В рамках этого образа вся история западной философской мысли предстает в виде проносящейся перед нашими глазами кометы, метафизический след которой все более истончается. И вглядываясь в те горизонты, куда направлено движение кометы, мне померещился автор (по всей видимости, некий психолог), который впоследствии напишет книгу по этой истории философии – и назовет книгу историей сексуальности. Ну, а почему бы собственно и нет. По крайней мере, те перверсивные трансформации субъекта, которые были осуществлены по отношению к нему, начиная с Декарт и заканчивая феноменологией, поистине многообразны. Как если бы некто изощренно и с исступлением измышлял различные способы подглядеть в нашу замочную скважину.

Конечно, всему этому мы, по всей видимости, обязаны христианству. Возможно, когда-то в далекие языческие времена богам некогда было заниматься человеком, они расходовали свое время на сон, праздную жизнь и прочие увеселения - охоту и пиры. И даже ветхозаветный Иегова по какой-то причине не сразу обнаружил, что яблоко оказалось надкушенным. Но в новозаветном христианстве лицезрение человеческой сущности стало некое божественной прерогативой, атрибутом которой является постоянство. Кроме того, отныне божественному взгляду стали доступны те области, на которые не распространяются законы оптики - сфера наших душевных переживаний, зачастую даже не вполне и осознаваемых: «А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже любодействует. Иисус учил: даже в мыслях не возжелай чужой женщины».

И все же вопрос относительно того, с какого момента бог стал вуайеристом, оставим открытым,  предоставив это рассмотрение на суд того будущего гипотетического психолога, который напишет свою историю сексуальности философии. Тем более, что метафизический след кометы философии все более и более истончается, факты все более антропологизируются, поэтому ссылаться на бога становится проблематично. Возможно, как следствие этого процесса деонтологизации на горизонте гуманитарной мысли и появляется понятие Другого. Нужно сразу уточнить, что в психоанализе в связи с фигурой Лакана, это слово получило две вариации – другой с прописной буквы, Другой с заглавной буквы. И если с первым все более-менее понятно (это пресловутый образ в зеркале, тот образ, который формируется на стадии зеркала, как напластование различных уровней идентификации), то вторая инстанция – инстанция Другого с заглавной буквы – нуждается в пояснении. Данное пояснение, кстати говоря, не претендует на аутентичность интерпретации именно лакановской модели, речь немного об ином.

Я ранее на семинарах затрагивал уже тему расщепления субъекта, наличие внутри него различных инстанций. Если касаться именно инстанции Другого, то, по всей видимости, она обозначает как раз некий источник, откуда направлен взгляд, т.е. назовем это условно «фокализатор», однако присутствие этой инстанции не осознается, не принимается во внимание, как если бы этого источника взгляда не существовало вовсе (почему собственно в название выступления и было вынесено понятие подглядывающего, соглядатая). Не стоит, полагаю, особо объяснять, что источник этот связан с ценностями (и их переоценкой), и, по всей видимости, исходно в качестве него выступала некая родительская инстанция, оценивающий родительский взгляд или запрет отца. Неслучайно, базовой моделью психоанализа выступает так называемая «первичная сцена», подглядывающий в замочную скважину родительской спальни ребёнок. Эта сцена описывается в категориях травматического опыты (в условиях, конечно, христианской репрессивной культуры) и ассоциируется с моделью Эдипова комплекса, заложившей основу психоанализа. Но не Эдипом, (и не Антиэдипом) будет довольствоваться интеллектуал. Я хочу обратиться к несколько иной модели описания.

Нужно отметить, что подход в психологии, который связан с формулированием различных типологий (например, психологических типов у Юнга), не является вполне удовлетворительным для целей анализа. И если мы говорим о возможности какого-то описания психической структуры, то более предпочтительно, по моему мнению, представлять это в виде комбинации различных социальных моделей: модель субъекта, эдипов комплекс, модель брачного обмена, куртуазная модель, которые можно более-менее зафиксировать. Обратимся к модели, которая отсутствует в данном списке и, между тем, является ведущий у Ницше. Тем более, что именно эта модель ответственна за функционирование механизма воли к власти, актуализацию которого было бы проблематично представить вне этой модели. Речь идет о модели Господина и Раба, формулирование которой восходит к Гегелю, однако, более интересна в данном случае интерпретация этой модули у Кожева и использование его аргументации в постфрейдизме, в частности у Лакана. Обращение к подобной модели демонстрирует еще одно преимущество, так как позволяет избежать онтологизации ницшеанской воли к власти (и как физического, и как биологического принципа), этого движителя всей его философии, который я рассматриваю сугубо как антропологический фактор.

Если упрощенно, то модель господина и раба (иными словами, модель признания) предполагает некую лиминальную стадию, стадию инициации, по итогу прохождения которой происходит ранжирование на две категории – рабов и господ. В основе модели, таким образом, присутствует некое испытание, которое в базовом варианте связано с неким опытом смерти (это, кстати, и к вопросу о танатосе Фрейда). Выражаться это может в столкновении с тем, что связано с риском для собственной жизни и предполагает необходимость выдержать этот поединок со смертью, либо как вариант - убийство другого, что является трансгрессивным актом. Соответственно, если субъект проходит эту стадию успешно – он становится Господином, а тот, кто спасовал перед лицом смерти, превращается в Раба. Самое интересное, что модель господина и раба бессмысленна в ситуации, где отсутствует соглядатай, некая инстанция, которая обеспечивает признание (даже если эта инстанция сокрыта, либо размещена внутри самого субъекта). Случай Азсакры Заратустры, кстати, очень репрезентативен в этом отношении, поскольку Азсакра превращает опыт смерти в каждодневный религиозный ритуал – прохождение испытания опытом смерти и возобладание в качестве господина становится практикой, которую нужно совершать постоянно и утверждать в своем собственном существе.

Приведем несколько примеров для прояснения. Конечно, в первую очередь здесь показателен пример Достоевского. Собственно, с этой литературной фигурой связана разработка теории «двойничества» у Бахтина, подразумевая не визуальное сходство, а напротив – двойник выступает профанированной противоположностью героя. И в этом контексте смысл подглядывания в романах Достоевского – это зачастую дезавуирование величия и святости героя, обнаружение в основании мотивов его поступков некоего слоя, который объединяет его с теми, кому он себя противопоставляет, и даже выставляя его в худшем свете. Примеры противопоставлений внутри романа, где присутствует двойник – Раскольников и Свидригайлов, Иван Карамазов и Смердяков, Ставрогин и Петр Верховенский, Подросток и Ламберт. В случае Раскольникова прохождением им лиминальной процедуры, связанной с опытом смерти, налицо, и он артикулирует на некоем теоретическом уровне, превращая это в идеологию: тварь ли я дрожащая или право имею. Это тот вопрос, который он ставит перед самим собой. И чтобы ответить на этот вопрос, ему необходимо совершить некие действия ритуального характера, посредством которых он это господство желает обрести, либо станет рабом. Но подглядывающий в лице Свидригайлова полностью профанирует ситуацию прохождения им опыта смерти, ситуацию достижения некоего варианта сверхчеловека, он полностью меняет значение тех символов, которыми Раскольников пытается наделить собственное деяние. Аналогичное происходит в тех или иных вариациях и в других романах Достоевского, в частности, ситуация «подглядывания» (фактор подглядывающего) в романе «Подросток» представлена в виде похищенного Ламбертом у главного героя письма, зашитого в его одежде. В его случае процедура прохождения испытания, некоего лиминального опыта, обретение самопризнания, признания в лице Другого, в лице отца – имеет особое значение, этому становлению собственно и посвящен весь роман. Двойник имеет доступ к чему-то потаенному, куда бы ему не следовало заглядывать (превращая деяние в противоположное, профанируя его).

У Ницше мотив двойника тоже фигурирует на символическом литературно-художественном уровне. В частности, приведем в пример эпизод с канатным плясуном (другие персонажи в «Так говорил Заратустра» тоже могут выполнять аналогичную функцию). Здесь, кстати говоря, раскрывается тема «макси» у Ницше. Вопрос не в том даже, что некто время от времени может носить маски и по собственной воле, имея возможность снимать их, обнажая подлинное лицо. И даже не в том, что масок может быть много и подлинного лица мы не сможем лицезреть вообще. А в том, что при смене оптики, смене фокализатора, источника взгляд, меняется и маска (снимается), происходит смена инстанции Другого, то, что было Святым, становится комичным. Герой не в полной мере является ответственным за смену маски, поскольку это событие определяется изменением источника, из которого обращен взгляд. Герой находится в зависимости от внешнего (порой коллективного) фокализатора, этого источника взгляда, при смене которого меняется и сама «маска». Вопрос не в том, что толпа не приняла Заратустру. Сцена на рыночной площади демонстрирует присутствие зависимости от некоей внеположенной точки зрения, в пределах которой Заратустра, в данном случае, подвергается осмеянию и вынужден покинуть город. Таким образом, толпа – это взгляд коллективного Другого, инстанция, которая размещена в самом Ницше, и которую он не может не учитывать.

Этот момент можно увязать с тем, когда собственно Ницше стал психологом, поскольку в «Рождении трагедии» определенных вещей еще не было. А именно, когда Ницше подверг мораль критике, обнаруживая ее темную бессознательную, вытесненную сторону. И здесь мне прежде всего видится влияние на Ницше французских афористов (а с ними, по всей видимости, связана и фигура Стендаля), у которых философ подчеркивает идею о том, что мораль не является в полном мере добродетелью, поскольку моральный поступок совершается с оглядкой на взгляд другого. Желательно, чтобы моральный поступок был совершен таким образом, чтобы в намерения человека не входило придача этого факта огласке. Но обязательно об этом кто-то узнавал, и эта добродетель многократно возрастала, поскольку человек не преследовал цель выставить себя в определенном свете. Моральный поступок, таким образом, делается напоказ, но так, что свершающий его не в полной мере осознает наличие подглядывающего, однако добродетельный мещанин нуждается в нем, чтобы его моральный поступок обрел ценность и имел силу, что высвечивает эгоизм его деяний. Именно эту мысль Ницше мог позаимствовать у французских афористов и также у Стендаля, который знал толк в этой ярмарке тщеславия добропорядочных буржуа и аристократического общества.