Линия фронта Фридриха Ницше
Сергей Жигалкин
Непримиримый воинский дух буквально пронизывает все произведения Ницше, всю его жизнь. Вряд ли кто-либо с этим не согласится. Но на что был направлен этот воинский дух, чему этот философ противостоял, какие ценности защищал и где именно, в каких измерениях, происходило это противостояние?
Нравится нам или нет, но войны идут всё время, на многих планах и уровнях бытия. Даже на зримом, физическом плане вряд ли мы вспомним хоть день без войны. Только войны бывают разные.
Обычные войны преследуют цели земные: захватить территории и ресурсы, поработить народы и страны, усадить на трон иностранной державы своего человека в качестве короля, сменить одну олигархию на другую, вставить палки в колеса набирающей силу стране, в междоусобной войне уничтожить соседа или, положим, отомстить за обиды, как, например, при троянской войне, развязанной из-за похищенной Парисом Елены, супруги спартанского царя Менелая.
Войны более сложные — это идеологические. Они изменяют государственные устройства, хозяев политической и геополитической ситуации, однако при том не затрагивают парадигму, в которую человечество вовлечено. Коммунизм, фашизм и либерализм XX века. Победил либерализм, но если бы победил фашизм или коммунизм, парадигма осталась бы той же: научно-технический прогресс, материализм, позитивистская философия, физика вместо метафизики. То есть представления людей о происхождении космоса, о демонах и богах, о смысле или бессмысленности бытия, о духе, душе и о нашей посмертной судьбе остались бы теми же. Разве что, как и при войнах обычных, были бы перераспределены земные блага: кто был ничем, тот стал бы всем, а кто был всем — стал бы ничем.
Парадигма, мировоззрение — это наиважнейшее. Однако бывают парадигмы, нацеленные на высокое, на небесное, а бывают и низводящие человечество в инфернальные бездны. Бывают парадигмы живые, полные света, энергии, сил, а бывают и умершие, тёмные, закостенелые, не ведущие никуда.
Богословы, жрецы и священники — это защитники и хранители парадигм, открывающих пути в запредельное, по ту сторону этого мира — в рай или в ад.
Боги, пророки, а также поэты, философы суть разрушители умерших и демонических парадигм и вместе с тем провозвестники готовых прийти им на смену мировоззрений иных. Это и есть их война — они разрушители и созидатели мира. Важнее для человечества нет ничего. Религиозные войны — пример, частный случай таких войн.
Нынешняя парадигма — модерн, постмодерн. Она — заблуждение и катастрофа, поскольку ведет человечество к смерти, к ничто. Духа, души, пролонгации жизни за пределы земного с её точки зрения нет. Непреходящего, вечного нет — всё просто когда-то рассеется и пропадет. У всех и вся перспектива одна — это ничто.
Именно здесь, в самом центре, в средоточие фундаментальных доктрин, из которых произрастает весь данный мир, и проходит линия фронта Ницше.
Как разрушитель он преследует две основные задачи.
Первая — это помочь умирающему умереть, то есть окончательно снять парадигму Средневековья, в его время уже почти полностью низложенную наступающим всюду модерном.
Просветители, позитивисты, материалисты, ученые всех мастей с такой силой набросились на сознание европейских народов со своей концепций неба, полного всяких галактик, бесчисленных звёзд, астероидов и планет, где не было места ни ангелам, ни архангелам, ни престолам, ни Господу Богу, что простой человек перестал понимать, где находится Царствие Небесное, Небесный Иерусалим, где именно Господь «восседает на облаке лёгком и, сделав облака Своей колесницей, шествует на крыльях ветра».
Также и под землёй вместо ада, геенны потекла мертвая раскалённая магма.
Измерения сакральные, сферы божественные закрылись, выветрились из умов, и колоссальная средневековая парадигма постепенно превратилась в детскую сказку.
Евгений Головин, рассуждая о начавшейся эпохе «новой философии», вспоминает такое высказывание Джона Донна, сделанное им в конце XVI века.
«Для новой философии сомнительно все. Элемент огня исчез. Солнце потеряно и земля, и никто теперь... не может сказать, где их искать...
Кругом только обломки, связи разорваны ...».
Ницше как будто не жалеет об исчезающем Средневековье: осуждая «мечтателей о мире ином», он говорит, что их Господь — это не Тот, кто действительно пришел из иного мира, а их собственное творение. То есть, что их Господь Бог ныне лишь их воображение, представление, причем они больше и понятия не имеют о прообразе этого представления, потому что, как и всё человечество, уже заразились демонической парадигмой модерна.
С другой стороны Ницше тайно сочувствует их прошлой вере, на наших глазах растворяющейся в небытии, что очень красиво выражено им в эпизоде беседы в лесу Заратустры со святым, ещё пребывающем в гибнущей парадигме и пока ещё знающем небо иное.
«Что я мог бы вам дать! Позвольте мне лучше поскорее уйти, чтобы я ничего у вас не отнял! — говорит Заратустра и потом добавляет в сердце своем: — Возможно ли? Этот старый святой в своем лесу ещё ничего не слышал о том, что Бог умер!».
То есть, что ум этого удалившегося от людей аскета оказался ещё не затронутым наступающим материализмом, позитивизмом.
И вторая задача Ницше как разрушителя — это нанести удар в самый центр торжествующей парадигмы модерна.
Он много говорит о лёгкой опровержимости материалистической атомистики; сожалеет о том, что наука, «с блестящим успехом отделавшаяся от теологии, у которой она слишком долгое время была служанкой, в своей чрезмерной заносчивости и безрассудстве» рвётся занять место философа; пренебрежительно высказывается о племени ученых, которые, следуя важнейшему в их породе инстинкту посредственности, всегда стремятся сломать, уничтожить людей необычных. Он призывает сознаться, что весь род Гераклитов, Платонов и Эмпедоклов, всех прочих царственных отшельников мысли невообразимо далёк от нашего современного мира. Он отвергает мораль и устои нашего века, тот лёгкий путь, который проделан для шествия, ублажения и торжества «последнего человека». И так далее, и так далее.
Но главная атака Ницше на Новое время всё-таки заключается в следующем.
Ограничив жизнь человека интервалом времени от рождения до смерти, а до того и после того предписав ему вечное небытие, материалистической философии модерна не оставалось ничего другого, как провозгласить его земную жизнь высшей ценностью. То есть, раз нет никакой пролонгации жизни в перерождениях, в Царствии Небесном или в иных измерениях бытия, то нет и вообще ничего, ради чего стоило бы пожертвовать собственной жизнью, и без того крайне короткой и данной один только раз.
Бывает, конечно, что желание умереть происходит из стремления избавиться от страданий, как при тяжелых болезнях. Но современная медицина, полагая земную жизнь высшей ценностью, делает все, что в ее силах, чтобы уменьшить страдания, погрузить пациента в мир грёз и продлить пусть мучительную, но всё-таки жизнь. Или же, когда она в этом бессильна, пытается обеспечить «лёгкую смерть», не допуская и мысли, что страдания могут возвысить человека и открыть ему иной горизонт по ту сторону этого мира.
«Время от времени немножко яду: это навевает приятные сны. И побольше яду в конце, чтобы было приятнее умереть», — поясняет нам Ницше.
Или, бывает, что жертвуют жизнью ради любимых, народа, страны. С точки зрения материализма — это самообман, так как, когда закрывают навечно глаза, пропадает и весь этот мир, вместе со всеми любимыми, народами, странами. Поэтому на такое способен лишь тот, кто хоть на мгновение очнулся от бреда материализма и почувствовал ветер из-за горизонтов иных.
Вследствие этого важнейшей формуле Нового времени: «Человеческая жизнь — высшая ценность», основе основ гуманизма и пацифизма, Ницше противопоставляет другую формулу, противоположную: «Человек есть нечто, что дóлжно преодолеть» и тем самым устанавливает совершенно иной ориентир, ведущий за пределы обыденного и привычного, даже земного. То есть вместо ставшего нам привычным болота он призывает нас к высоте, пусть недостижимой.
Итак, как разрушитель, Ницше выступает против умирающих рудиментов прошлых эпох и против бездуховной пустыни современного мира.
А как созидатель?
Будучи философом невероятно честным, зная, что многого, причем самого важного, нам, людям, знать не дано, Ницше не хочет повторять ошибочный путь тех философов и богословов, которые выдавали свои соображения о потустороннем и запредельном за прозрения истины. Не хочет он и бездумно прислушиваться к священным текстам, не понимая чересчур хитроумно зашифрованного в них глубочайшего смысла.
«Я люблю всех, чей взгляд ясен, а уста правдивы, — говорит Заратустра старому папе. — Но... Он всегда был неоднозначен... Бывал Он и непонятен... И если дело в наших ушах, то почему Он дал нам уши, которые Его плохо слышат?».
Поэтому, не желая объяснять необъяснимое, отказавшись рассуждать о запредельном и выдумывать структуры и принципы потусторонних миров, Ницше не оставил для себя иного варианта, кроме как обратиться к зримому, осязаемому, обступающему нас со всех сторон — к тому, посреди чего мы присутствуем, живем, создаём, познаём. То есть к здешнему миру.
Но на первый взгляд здешний мир никак не может быть окончательным ориентиром, несмотря на его грандиозность и красоту, ведь грядущая смерть превращает любое величие в прах.
Однако это только на первый взгляд: если здешнее каким-то образом причастно к вечности, если оно исходит из вечности, если оно — отражение вечности, дело меняется радикально.
Все вещи тогда, заключая в себе в том числе свою смерть, вместе с тем и бессмертны. То есть они существуют как бы сразу в двух измерениях — временнóм, смертном и вечном, бессмертном.
Также и мы: мы либо погружены в жизнь — в свои мысли, состояния, чувства, то есть погружены в течение времени, либо мы вдруг «узнаём» этот мир как нечто единое, целое, изменчивое и вместе с тем неизменное. В таких случаях кажется, будто весь окружающий нас в это мгновение мир и мы вместе с ним сместились в иное, подлинное измерение, вечное и неизменное.
Это и есть необъяснимое постижение причастности здешнего к вечности. Это и есть раскрытие сфер запредельных, к которым мы изначально принадлежим. Это и есть трансцендентное, явленное в облике этого мира.
Ницше как будто против всей метафизики прошлых эпох, против метафизики вообще, но его философия имплицитно метафизична, поскольку построена на ностальгии по вечности, на любви к вечности, на прозрении вечности.
В созидательной части философии Ницше, мотивированной стремлением к вечности, центральное место занимает учение о вечном возвращении всех вещей, которое по сути является обоснованием причастности нашего мира к вечности. Мартин Хайдеггер сравнивает это учение с корнем огромного дерева всей его философии, без которого она просто не может существовать. Это, конечно же, очевидно: лишь сдвинув все вещи, всё сущее в измерение вечности можно относиться к нему не как к эфемерной иллюзии, а как к абсолютной реальности.
Теперь несколько слов о новой метафизике Ницше, имеющей дело не с нашей надеждой на окончательную истину, которая когда-то придет и утвердится уже навсегда, а с нашим присутствием, действием в этом самом мгновении, постигнутом как мгновение непреходящее, запечатленное в вечности... то есть с жизнью и действием как бы прямо в аду или в раю.
Чтобы хоть немного почувствовать величие той перспективы, которую Ницше адресовал поколениям новым, грядущим, кратко коснемся важнейших позиций его учения — так сказать, ветвей дерева его философии.
Der letzte Mensch — последний человек
В образе последнего человека у Ницше сконцентрировано всё отвратительное и безобразное. Последний человек — великая боль Ницше, ибо, провозгласив причастность всего сущего к вечности, он наделил бессмертием и его. Избавиться от наихудшего сделалось невозможно. Последний человек — это не только представитель толпы, один из подлых, ничтожных людей, «как земляные блохи, распространившихся по земле». Это отчасти еще и мы сами, всё худшее в нас, из которого произрастают кошмарные нравы, порядки, законы, устои; жилища и города; государства и целые цивилизации. Как же принять это в вечности?
Разрешить эту кажущуюся неразрешимой проблему в философии Ницше необходимо. И он её разрешает, «поднявшись на такую высоту, где у родника больше не сидит никакого сброда». С такой высоты, недоступной последнему человеку, тот видится в отдалении. Он больше не тёмная сила, действующая всюду вокруг и даже внутри, а только лишь нить в ковре мироздания, пусть нить неприглядная, однако для целостности мироздания необходимая.
Übermensch — сверхчеловек
Шум, поднятый философами и литераторами в конце XIX — начале XX века касательно этого понятия, необъясним. Богочеловек или человекобог? Кто только не высказывался на эту тему, особенно в связи с Ницше.
Однако данная дилемма не имеет к сверхчеловеку Ницше никакого отношения. И вот почему. Эйдос, прообраз, архетип человека во всех традициях всегда считался состоящим из двух начал: земного и небесного.
Земное — такое же, как у животных. Мы тоже рождаемся, взрослеем, старимся и умираем. Им, как и нам, сопутствуют встречи, разлуки, страдания, радости, мгновения счастья или несчастья.
Начало небесное, присущее лишь человеку, связано с неземным, запредельным: это сознание собственного существования, страх смерти, страх жизни, ностальгия по изначальному и первозданному, по вечности и бесконечности.
Согласно почти всем традициям земное необходимо преодолеть ради небесного.
Вспомним, допустим, отстранение от всех привязанностей, чувственных наслаждений в восточных учениях, мученичество и истязания плоти в христианстве, ритуалы инициации в архаичных традициях, приводящие неофита к рождению в мире духовном через имитацию его земной смерти.
Не исключение и сверхчеловек Ницше: земное, «человеческое» должно быть преодолено. К земному относится прежде всего «последний человек», которого каждый из нас носит в себе. Он — главная тяжесть, концентрация худшего, чаще всего доминирующего в нашей природе.
Понятно, что не все проявления, проистекающее из земного начала, обязательно плохи. Среди них встречаются и достойные уважения, взыскующие высоты: смелость, самопожертвование, аристократизм, бескорыстие, добродетель, стойкость, честь. Но здесь есть нюанс: любые высокие проявления начала земного случаются лишь при отстранении от этого самого начала земного, а именно от себя, от своей личности. Другими словами, они происходят только когда кто-то имеет полную власть над собственным эго, а не эго над ним.
К примеру, отвага. Это риск для земного, телесного. И возможна она, лишь если тому, кто её проявляет, как-то известен, открыт совершенно иной, неземной горизонт. Аналогично и с другими высокими проявлениями: вряд ли они возможны без причастности, пусть крайне тончайшей, к началу небесному.
Преодоление начала земного — позиция общая как для всевозможных духовных путей человечества, так и для учения Ницше, и ничего особенного, тем более шокирующего, в этой позиции нет.
Сложнее в отношении начала небесного. Каким образом дать ему ход? Каким должен быть ориентир?
Часто считают, что окончательный ориентир один и тот же во всех учениях и традициях. Но это, похоже, не так. Платон в диалоге «Парменид» насчитывает по крайней мере пять различных ориентиров. Не вдаваясь в эту необъятную тему, просто отметим, что ориентир Ницше, связанный со стремлением к вечности и вместе с тем с высочайшей любовью к жизни, ближе всего к называемому Платоном «единое-многое», то есть к мировому Уму, в котором Единое явлено в мгновении вечности как данное разом всевозможное многое — как все возможности бытия, включая и все миры со своими течениями времени.
Можно было бы назвать ориентир Ницше «постижением вечности мимолетного», однако мы предоставим каждому назвать его как угодно, но только не упуская из виду, что этот ориентир выражен в образе Заратустры, который и есть, собственно, путь к сверхчеловеку, то есть к торжеству начала небесного над началом земным.
Der Wille zur Macht — воля к расцвету, могуществу, силе и власти
Часто это словосочетание переводят как «воля к власти», однако это не совсем верно ни по значению слова die Macht, ни тем более по смыслу.
По смыслу Der Wille zur Macht — это и действительно воля к рассвету, могуществу, силе и власти. Потому что речь идет о максимальном раскрытии и проявлении самых могущественных и глубочайших потенций, заложенных в том или ином существе. А такие потенции, понятно, относятся к началу небесному.
Среди этих потенций самая важная — постижение причастности всех вещей к вечности, в том числе причастности к вечности нас самих, нашей судьбы, радуги меж облаков, крика ястреба в вышине, сорвавшихся с дерева желтых осенних листьев, кружащихся на ветру, вообще любого мгновения, любой мысли, состояния, чувства — просто всего.
Небесное раскрывается живущим в вечности, а не во времени. То есть не тем, кто забылся в бессмысленной суете повседневного, а только тем, кто, с одной стороны, живет, как и все люди, в мире текучем, изменчивом, а, с другой стороны, одновременно присутствует в мире огромном — недвижном и неизменном. В мире, подобном былому, взятому разом, где время течет в любом эпизоде, однако и в целом, и частностях всё неизменно.
Величайшие сила, могущество, власть в учении Ницше заключается в запечатлении мгновения в вечности — в придании становлению характера неизменного бытия — в постижении текучего как неизменного, а неизменного как заключающего в себе и всё текучее. То есть в постижении (в свете причастности космоса, сущего к вечности) единства учения Парменида о неподвижном и неизменном бытии и учения Гераклита о бесконечном течении, становлении.
«Отчеканить на становлении признаки бытия — высшая воля к власти», — провозглашает Ницше.
И эта чеканка, вершина философии Ницше, достигается всей силой этой высшей воли к власти благодаря найденной этим мыслителем твердой первооснове, бесспорной исходной точке — учению о вечном возвращении всех вещей.
Между тем, проецируя волю к расцвету, могуществу, власти из измерений небесных в земные, Ницше и там всюду видит её проявления.
К примеру, он объявляет движущей силой всего развивающегося не инстинкт самосохранения, а волю к расцвету, могуществу.
Маленький желудь хочет стать гигантским дубом, и именно благодаря этой воле к расцвету, могуществу он и становится им. Доминировал бы у него инстинкт самосохранения, возможно, лучше бы было ему вообще не расти, а так и жить под землей, оставаясь собой, то есть желудем: ведь росток могли затоптать звери, молодой дуб могли сокрушить ураганы, иссушить засухи...
Одаренный юноша хочет стать великим поэтом и решается на этот опасный, тернистый путь исключительно благодаря воле к расцвету, могуществу его дара. Прислушивался бы он к инстинкту самосохранения, безопаснее было б остался простым обывателем.
Принц хочет стать королем, невзирая на риск, на интриги, на злые намерения, зависть и козни его окружения и соседствующих королей. И очевидно, что именно воля к власти, к могуществу, а не инстинкт самосохранения, ведет принца к трону.
Инстинкт самосохранения — лишь элемент воли к власти, хотя и не самый важный, однако всё же существенный, ведь чтобы достичь расцвета, могущества, надо на этом пути суметь не погибнуть, не умереть. «Мёртвые вы никому не нужны», — говорится в Коране.
Категорический императив вечного возвращения
Что касается этики новой метафизики Ницше, то вместо императива Канта он предлагает иной, намного более жесткий императив.
«Поступай только согласно такой максиме, руководствуясь которой, ты одновременно можешь желать, чтобы она стала всеобщим законом», — призывал Кант.
Эта хорошо известная максима достаточно высокá, так как в конечном счете открывает путь к проявлению изначальной добродетели, необусловленной ничем человеческим, никакой явной или тайной корыстью.
Ницше же предлагает более суровый императив, отличие которого прежде всего в том, что обращение к нему должно происходить, минуя разум, то есть моментально и интуитивно: вопрос и сразу ответ. Оценивается сразу всё: и ты сам, и собственное действие или бездействие, и застывшие белые облака, и взлетевшая с сухого дерева стая птиц, и лай собак вдалеке, и вся прошлая жизнь, и умирающий друг — словом, весь мир.
Объясняется этот категорический императив, например, так.
«Спрашивать обо всем без исключения, хочешь ли его ещё раз, еще несчетное число раз легло бы величайшей тяжестью на все твои действия!».
Это, по сути, тождественно согласию на запечатление данного мгновения в вечности. И не только данного, но и любого вообще — это согласие на жизнь в вечности, а не во времени.
И это действительно величайшая тяжесть, ведь мгновения бывают не только прекрасные, но и ужасные...
Поэтому другая важнейшая тема, другая ветвь дерева философии Ницше — это amor fati, любовь к судьбе. То есть, как нам достигнуть согласия на запечатление нашей судьбы в вечности.
Но прежде, чем сказать об этом несколько слов, заметим, что оба императива — и Канта, и Ницше —никоим образом не нацелены на решение сугубо личных, чисто человеческих проблем. Они суть призыв сфер иных. То есть они мотивированы началом небесным, а не земным. У Канта — это воля, свобода, добро, помещенные им в метафизику, в изначальные сферы бытия, у Ницше — причастность сущего в вечности.
Amor fati — любовь к судьбе
Итак, согласно категорическому императиву Ницше, согласно учению о вечном возвращении необходимо принять свою судьбу, её полюбить, возжелать её бесконечного повторения, запечатления в вечности.
Но как это осуществить, если многое в нашей судьбе — невежество, глупость, ужас, кошмар, повторения коих мы, разумеется, не хотим. От много мы хотели бы отказаться и многое приобрести. То есть мы понимаем, что наша данная жизнь несовершенна, и хотели бы жизни более совершенной.
Не роптать на судьбу призывают во многих религиях, но это не означает её принять: речь обычно идет о согласии пройти через страдания и испытания ради счастливой жизни на той стороне, эта же жизнь мимолетна, она вскоре рассеется и навсегда пропадет.
Не роптать на судьбу призывают и многие философы — стоики или скептики, например, — которые советуют жить согласно природе. При этом они ориентируют не на загробное счастье, а на созвучие с миром, а также с собой, уже здесь. По их мнению, несовершенство собственной судьбы только кажется, оно — это следствие нашего неведения, на самом же деле любая судьба вплетена во вселенскую гармонию, причастна божественному мироустройству, и если это постичь, то, проживая судьбу, вместе с тем можно держаться от нее в стороне, созерцая величие, мощь, красоту, неисчерпаемость, бесконечность явленного как этот мир бытия.
Однако у Ницше всё беспощаднее: необходимо не только не роптать на судьбу, но ещё и её полюбить — полюбить её всю, принимая также и всё отвратительное, включая последнего человека. Задача, как представляется, неразрешимая. Но не для Ницше...
Прежде чем что-то принять, надо всё же увидеть, понять, о чем речь. Вряд ли мы видим нашу судьбу такой, какова она есть, иначе говоря, какова она в сферах мистических, вневременных, из которых она проецируется в измерения временные, где и становится нашей земной судьбой.
Наша жизнь предстает перед нами как череда фрагментарных воспоминаний о мгновениях блистательных и кошмарных, об эпизодах вполне рядовых, о бессмысленной повседневности, о событиях роковых, о наших мыслях и грёзах и так далее. Разум пытается объединить этот хаос в нечто единое. Но тщетно: наша жизнь не раскрывается нам во всём своем блеске и ужасе как законченное произведение, на которое можно взглянуть как на недвижное целое и просмотреть с начала и до конца.
Разве что судьбу путают с придуманной биографией, которая есть просто мнение о самих себе и ни в коем случае не подлинная мистическая судьба. То, что мы считаем серьезным — защита диссертации, восхождение на Эверест, блистательная карьера, роскошный автомобиль и тому подобное, — в судьбе подлинной может быть совершеннейшим пустяком, а то, что принимаем за очевидный пустяк, может оказаться событием наиважнейшим.
Мы шли в детстве, к примеру, тропинкой во ржи, в небе черная туча: вот-вот разразится гроза. Порыв ветра сбил рожь, поднял пыль и, ударив нас в грудь, пролетел и вдруг стих. Сердце сжалось, забилось, тело пронзила потусторонняя дрожь. И мы поняли: что-то случилось! Но что, где, когда!? Мы вдруг узнали и поле, и тучу, и рожь, и себя! Это было давно? Или прямо сейчас? Или только когда-то случится? Ничего не понятно.
Потом это странное чувство, принесенное ветром, угасло, ушло. Эпизод, как не значащий ничего, был забыт. Но в нашей небесной, настоящей судьбе он-то и был, может быть, данным нам ориентиром, которому мы с тех пор следовали всю свою жизнь, вероятно, на понимая того.
Увидеть свою подлинную судьбу, значит увидеть всю свою жизнь в совершенно ином измерении — в таком, на которое указывает бесконечная ностальгия, сопутствующая воспоминаниям о былом. Именно эта бесконечная ностальгия, со всей очевидностью связанная с причастностью сущего к вечности, и открывает нам эпизоды нашей судьбы, да и всю ее целиком, в подлинной перспективе.
По этой не понятой нами судьбе, по ностальгическому минувшему как бы рассеяна наша душа. Вернее, такое минувшее — это зеркало нашей души, в котором она созерцает свое отражение и сквозь него узнает и себя... Узнает вдруг себя в том или этом, потом в совершенно другом обличии, каждое из которых, вне всяких сомнений, приходит из вечности, из бесконечно далеких первозданных времен, непреходящих и неизменных.
Играющий мальчик в саду, древний старик у ручья, читающий юноша, зрелый муж на борту корабля — это одновременно и призрачный сон, и самая суть, это всё есть одно, разные ракурсы одного и того же.
Отсюда совершенно ясно, что признание мира, судьбы невозможно из повседневного — глубочайшие надежды, стремления, наиважнейший вопрос должны обязательно выйти на первый план. И не рассудок и логика, а интуиция запредельного должна стать путеводной звездой.
Предстояние перед собственной судьбой, постижение своей изначальной природы, состояние избытка, восприятие мира как единого целого, превращение обыденного в метафизическое и так далее — словосочетания, ориентирующие в нужную сторону. Без пробуждения, преодоления, риска, без поиска неизведанного не о чем говорить.
Земная судьба Ницше с точки зрения обывателя незавидна: бедный, больной, одинокий, непризнанный при жизни, всего одна женщина, которая его бросила прежде, чем что-либо началось... Зато его небесная судьба роскошна. Он поднялся на немыслимую высоту, с которой смог увидеть её в ослепительном блеске, и вслед за тем сказать ей свое знаменитое «Да!».
«Моя формула человеческого величия — это amor fati», — сообщал нам с этой высоты Ницше, понимая отлично, что мало кто будет способен это понять.
* * *
Из сказанного ясно, что линия фронта Фридрих Ницше проходила через самый центр, через первоосновы представлений людей о мире и о себе. Разрушая и утверждая первоосновы, изменяют весь мир. Это — центр, где решается всё. Это — то самое место, которое воин-философ должен сначала найти, а потом именно там вести бой. Именно оттуда, из этого центра, с этих высот врываются в мир новые парадигмы.
В этой войне — в войне мыслей, позиций, доктрин, устремлений, идей, дальних грёз — Ницше был беспощаден, непримирим.
Но он не был таким в дальней проекции этого центра — в мире земном, где уже не решается почти ничего и где заблудших можно лишь пожалеть, а ещё лучше — обойти стороной.
Ненависть, ярость, вражда, нетерпимость уместны на поприще лишь чисто духовом, в войне против зла. Хлестать корову кнутом за невежество, тупость и глупость — идиотизм.
То есть Ницше как воин противостоял представлениям, мнениям, мыслям, идеям, ведущих людей в смрадные бездны, в гнилые болота, в чистое зло, но не противостоял самим людям как существам. Ведь эйдос, прообраз, архетип человеческого существа необычайно высок. Во многих традициях утверждают, что человек выше демонов, ангелов и богов. И тому есть причины.
Философы учат, что в душе человеческой есть просто всё — все знания о мироздании, все высочайшие выси и самое дно, но в каждом человеческом существе проявлено лишь что-то конкретное — ничтожная часть спящих в нем неисчислимых потенций. Люди могут быть носителями самых разных учений, доктрин. Но лишь редкие, избранные выбирают доктрины по своему усмотрению — по зову сердца. Подавляющее большинство просто следует внушенному им с самого детства.
Поэтому Ницше при всей его беспощадности к ложным учениям, атакуя проповедующих всяческие заблуждения философов и ученых, никогда не имел ничего против них лично —не имел ничего против людей как космических существ, наделенных способностью быть тем или другим.
«Человеческое есть нечто, что дóлжно преодолеть», — провозглашает Ницше, объявляя войну всему низменному, недостойному в нашей природе.
НО...
Но вместе с тем он пишет в какой-то своей поздней записке: «В моей жизни не было ни одного человека, которому я желал бы зла».