Фридрих Ницше
Письма 1866-1871 гг.
Карлу фон Герсдорфу1 в Герлиц
7 апреля 1866, Наумбург
/…/ Три вещи суть мои отдохновения, хотя отдохнуть случается редко: мой Шопенгауэр, музыка Шумана, наконец, одинокие прогулки. Вчера все небо было в грозовых тучах, я поспешил на соседний холм — его называют «Лойш» (может быть, Ты сумеешь растолковать мне это название?). На вершине была хижина, человек, резавший двух ягнят, его сыновья. Тут со страшной силой разразилась гроза, с ветром и градом, — я испытал ни с чем не сравнимый подъем и явственно осознал, что по-настоящему понять природу мы можем лишь когда вырываемся к ней из наших забот и печалей. Что мне было до человека с его беспокойными желаниями! Что мне было до всех этих вечных «ты должен», «ты не должен»! Как не похожи на это молния, буря, град, свободные стихии, не ведающие морали! Как счастливы, как могучи они в своей чистой воле, не омраченной интеллектом!
Меж тем у меня набралось достаточно примеров тому, так тускло порой мерцает интеллект у нас, смертных. Недавно я разговаривал с одним, который вскоре собирается отправиться миссионером в Индию. Кое о чем я его выспросил; он не читал никаких индийских книг, в жизни не слыхивал слова «Упанишады» и твердо не намерен пускаться в разговоры с брахманами, поскольку они философски чересчур подкованы. Святая простота!
Сегодня я слушал остроумную проповедь Венкеля о христианстве: «Вере, которая завоевала мир», — невыносимо высокомерную в отношении всех нехристианских народов и при этом все-таки очень толковую. Собственно, он в каждое мгновение обозначал словом «христианство» разные вещи, что всякий раз давало верный смысл, в том числе и с нашей точки зрения. Если фразу «христианство завоевало мир» заменить на фразу «чувство греховности, короче говоря, метафизическая потребность завоевала мир», это ведь не вызывает в нас никакого протеста. Надо только быть последовательным и продолжить: «настоящие индусы — христиане», а также «настоящие христиане — это индусы». Но по существу подмена таких слов и понятий, которые уже раз утверждены, не совсем честна, — тех, кто не силен в духовных вопросах, она совершенно собьет с толку. Если христианством называется «вера в историческое событие или историческое лицо», мне с таким христианством не по пути. Но если так называется потребность в избавлении, то я ставлю его чрезвычайно высоко и не вменяю ему в упрек даже того, что оно пытается поучать философов — ведь их так мало по сравнению с огромной массой нуждающихся в избавлении, к тому же слеплены они из того же теста. Да если б к тому же все, кто занимается философией, были сторонниками Шопенгауэра!.. А то ведь сколь часто под маской философа скрывается его величество «Воля», которая пытается возвеличить себя в труде. /…/
Паулю Дойзену1 в Берлин (фрагмент)
Наумбург, октябрь/ноябрь 1867
/…/ Мой дорогой друг, чтобы написать апологию Шопенгауэра, к которой Ты побуждаешь меня своим письмом, мне было бы достаточно лишь поделиться с Тобой тем фактом, что я свободно и отважно смотрю в лицо этой жизни с тех самых пор, как обрел эту почву под ногами. «Воды скорби», если говорить в образах, не уносят меня с моей тропы, поскольку они больше не захлестывают меня.
Это, разумеется, не что иное, как сугубо индивидуальная апология. Но именно так оно для нас и бывает. Если кто-нибудь захочет опровергнуть мне Шопенгауэра с помощью доказательств, я шепну ему на ухо: «Но, дорогой мой, мировоззрения не порождаются логикой и не уничтожаются ею. Я чувствую себя как дома в одной среде, ты — в другой. Так оставь же мне мой собственный нюх, ведь и я не собираюсь отнимать у тебя твоего».
При этом временами я становлюсь сердит, когда слышу или читаю современных философов... и вопрошаю настойчиво, как небезызвестный Гамлет вопрошал свою мать: «Где у вас глаза?»2 Мне думается, что они у этих философов отсутствуют, хотя я могу заблуждаться и все дело в том, что я, возможно, чересчур близорук и путаю осла с лошадью. Но будь это даже так: если рабу в тюрьме снится, что он свободен и избавлен от своей кабалы, кому хватит жестокости разбудить его и сказать, что это был лишь сон. Кто решился бы на такое? Разве что палач, но ни мне, ни Тебе не по душе такая роль.
Лучшее, что у нас есть: чувствовать себя в единении с великим умом, с симпатией внимать ходу его идей, обретать для своих мыслей родину, от часов мрака — убежище; мы не станем отнимать это у других и не позволим отнять это у себя. Будь это заблуждение, будь это ложь — — — <Окончание письма не сохранилось. — И.Э.>
1 П а у л ь Д о й з е н (1845—1919) — соученик Ницше по гимназии Пфорта, впоследствии известный индолог.
2 «Гамлет», III-й акт, сцена 4: «Где у вас глаза? // Как вы спустились с этих горных пастбищ // к таким кормам? На что у вас глаза?» (пер. Б. Пастернака).
Эрвину Роде1 в Киль (фрагмент)
Наумбург, 1—3 февраля 1868
/…/ Мне на редкость охота в моей следующей, пишущейся in honorem Ritscheli2, статье о писательских опытах Демокрита высказать филологам изрядное количество горьких истин. До сих пор я связываю с ней большие надежды: у нее получился философский подтекст, чего мне до сих пор не удавалось ни в одной из моих работ. Кроме того, все мои работы, отнюдь не намеренно, но именно поэтому, к вящему моему удовольствию, обретают совершенно определенную направленность: они все, как телеграфные столбы, указывают на цель моих исследований, которую вскоре я целиком смогу охватить своим зрением. Это не что иное, как история литературоведения в древности и в Новое время. Меня пока мало занимают детали; меня сейчас притягивает к себе общечеловеческое: как возникает потребность в литературно-историческом исследовании и как она обретает свой облик благодаря формирующему воздействию философов. О том, что все просвещающие нас мысли в истории литературы мы восприняли от тех немногих великих гениев, имена которых на устах у образованных людей, и что все значительные и движущие нас вперед свершения на этой ниве были не чем иным, как практическим применением тех типических идей … О том, что прославленные произведения в области литературоведения сочинены теми, кто сам был лишен творческой искры, — эти весьма пессимистические воззрения, таящие в себе новый культ гения, занимают меня неотвязно, склоняя меня к тому, чтобы однажды пройтись с ними по мировой истории. /…/
От этих воздушных замков действительно горько возвращаться к действительности.
1 Э р в и н Р о д е (1845—1898) — университетский товарищ Ницше, филолог-классик.
2 В честь Ричля (лат.).
Эрвину Роде в Гамбург
Лейпциг, 9 ноября 1868
Мой дорогой друг,
сегодня я намереваюсь поведать Тебе массу забавных вещей /…/
Акты моей комедии именуются: … 2) изгнанный портной; 3) рандеву с +. В постановке участвуют некоторые пожилые дамы. /…/
Дома я обнаружил адресованную мне записку: «Если хочешь познакомиться с Рихардом Вагнером, приходи без четверти четыре в кафе «Theвtre». Подпись: Виндиш1. Это известие, уж не обессудь, несколько вскружило мне голову, так что я напрочь позабыл то, что было перед этим, и словно угодил в какой-то вихрь.
Разумеется, я поспешил дальше и разыскал нашего славного друга <Виндиша>, который сообщил мне новые подробности. Оказывается, Вагнер инкогнито находится в Лейпциге у своих родных; пресса ничего слыхом не слыхивала, а прислуга в доме Брокгаузов, хоть и одета в ливреи, — нема, как могильщики. Госпожа Брокгауз, сестра Вагнера, как раз представила его своей хорошей подруге госпоже Ричль, той самой умной проницательной женщине2; у нее, счастливицы, есть все основания похвастаться подругой перед братом и братом — перед подругой. Вагнер в присутствии госпожи Ричль играет песню из «Мейстерзингеров», которую Ты тоже знаешь, и славная женщина признается, что ей эта песня уже знакома, mea opera3. Радость и изумление Вагнера: он выражает сильнейшее желание инкогнито познакомиться со мной. Уже вроде решено пригласить меня в пятницу вечером, однако Виндиш заявляет, что мне могут помешать мои работа, обязанности или же я могу оказаться связан каким-нибудь уже данным обещанием. В итоге /…/ я получаю любезное приглашение на воскресный вечер.
В продолжение этих дней я находился, уверяю Тебя, в почти романическом настроении; признай, что предыстория этого знакомства, учитывая нелюдимость Вагнера, напоминает художественный вымысел.
В уверенности, что приглашено большое общество, я решил как следует нарядиться и был рад, что именно к воскресенью мой портной обещал приготовить мне фрачную пару. День был ужасный, шел дождь со снегом, одна мысль о том, чтобы выйти на улицу, вызывала дрожь; так что я был даже доволен, когда днем меня навестил Рошер4 и стал рассказывать об элеатах … Уже смеркалось, портной не пришел, а Рошер собрался уходить. Я провожаю его, захожу к портному и застаю там его рабов, вовсю трудящихся над моим костюмом: они обещают доставить его минут через 40. Я ухожу удовлетворенный, заглядываю к Кинтши, листаю «Kladderadatsch»5 и с удовольствием обнаруживаю газетную заметку, что Вагнер, дескать, находится в Швейцарии, но что в Мюнхене для него строится прекрасный дом, — читаю, зная при этом, что увижу его сегодня вечером и что вчера от юного короля ему пришло письмо, надписанное: «великому немецкому композитору Рихарду Вагнеру».
Вернувшись домой, портного я не обнаруживаю. Удобно устроившись, читаю диссертацию <одного приятеля. — И.Э.>, и единственное, что меня время от времени отвлекает, — это резкий, хотя и очень отдаленный, посторонний шум. Наконец до меня доходит, что кто-то стоит и ждет возле старинной железной решетки — она заперта, равно как и входная дверь. Я кричу человеку через сад, что ему нужно войти через другой вход, но из-за шума дождя ничего невозможно разобрать. В доме поднимается суматоха, наконец дверь открывают, и ко мне входит старичок с пакетом. Половина седьмого, времени остается только на то, чтобы одеться и привести себя в порядок, — ведь я очень далеко живу. Все правильно, человек принес мои вещи, я примеряю их, они мне как раз. И тут дело принимает странный оборот. Он предъявляет счет. Я вежливо принимаю его, но оказывается, он хочет, чтобы ему заплатили прямо на месте. Я удивлен, втолковываю ему, что с ним, как с наемным работником моего портного, я никаких финансовых дел иметь не могу, что я имею дело только с самим портным, который дал ему поручение. Человечек становится все настойчивей, время идет; я хватаю вещи и начинаю их надевать, человечек тоже хватает вещи и мешает мне их надевать; рукоприкладство с моей стороны — и с его тоже! Сцена: я сражаюсь в одной рубашке, поскольку хочу надеть новые брюки.
Наконец, издержки благородства с моей стороны, сдержанная угроза, проклятие портному и помощникам его помощников, клятва мщения — меж тем как человечек удаляется вместе с моими вещами. Конец второго акта: сидя в одной рубашке на софе, я придумываю способ мести и рассматриваю черный сюртук на предмет того, достаточно ли он хорош для Рихарда.
На улице льет дождь.
Четверть восьмого; я договорился с Виндишем, что в половине девятого мы встречаемся в театральном кафе. Я ныряю в темную дождливую ночь, сам весь в черном, хотя и без фрака, зато со все усиливающимся ощущением беллетристичности происходящего; все мне благоприятствует, и даже в чудовищности сцены с портным есть нечто совершенно неординарное.
Мы входим в уютную гостиную Брокгаузов, где, кроме семейства, только Рихард и мы двое. Меня представляют Рихарду, которому я в нескольких словах выражаю свое восхищение. Он очень внимательно расспрашивает меня, как я познакомился с его музыкой, ужасно бранит все постановки своих опер за исключением знаменитого исполнения в Мюнхене и потешается над дирижерами, которые благостно увещевают своих оркестрантов: «Вот теперь, господа, нужно добавить страсти, ну еще немножечко страсти, сударики мои!» Вагнеру очень нравится имитировать лейпцигский акцент.
/…/ До и после ужина Вагнер играл для нас, причем исполнил все самые значительные фрагменты из «Мейстерзингеров», имитируя каждый из голосов и будучи при этом необычайно раскован. Это человек исключительной живости и темперамента, говорит очень быстро, чрезвычайно остроумен и вносит в маленькое интимное общество чрезвычайное веселье. Между прочим, у меня был с ним продолжительный разговор о Шопенгауэре; Ты можешь представить себе, что за радость была для меня услышать, с какой неописуемой теплотой он говорил о нем, сколь многим он обязан ему, что этот философ, наконец, единственный из всех познал сущность музыки. Затем он осведомился, как к нему относятся современные философы, очень потешался по поводу философского конгресса в Праге и упомянул «о философском лакействе». После этого он прочел отрывок из своей биографии, которую он сейчас пишет, — весьма забавную сценку из своей студенческой жизни в Лейпциге, о которой я до сих пор не могу вспомнить без смеха; пишет он, кстати, необычайно изящно и остроумно.
На прощание, когда мы с Виндишем уже собирались уходить, он горячо пожал мне руку и самым дружеским образом пригласил меня навестить его, дабы позаниматься музыкой и философией. Также он дал мне поручение, которое я принял на себя с большим энтузиазмом, — познакомить с его музыкой его сестру и родственников. Более подробно я расскажу Тебе об этом вечере, когда смогу взглянуть на него объективней и дистанцированней. На сегодня же прощай, желаю Тебе крепкого здоровья.
Ф. Н.
1 Э р н с т В и н д и ш (1844—1918) — индолог, университетский знакомый Ницше.
2 Речь идет о Софии, супруге Фридриха Ричля.
3 Мои труды (лат.). В данном случае — «моими стараниями».
4 В и л ь г е л ь м Р о ш е р (1845—1923) — университетский знакомый Ницше.
5 Популярный в XIX веке сатирический журнал.
Рихарду Вагнеру в Трибшен
Базель, 22 мая 1869
Милостивейший государь,
как же давно я собирался высказать Вам без утайки, насколько благодарен Вам; что поистине лучшие и возвышеннейшие моменты моей жизни связаны с Вашим именем; и что кроме Вас я знаю лишь одного человека — к тому же Вашего духовного собрата — Артура Шопенгауэра, о котором я думаю с таким же почтением и даже с религиозным quadam1. И рад, что делаю это признание в праздничный день, и даже испытываю при этом некоторую гордость. Ведь если удел гения — быть некоторое время лишь для paucorum hominum2, то ведь эти pauci3 могут чувствовать себя совершенно особым образом осчастливленными и отмеченными, поскольку именно им суждено видеть этот свет и согреваться им, меж тем как масса все еще мерзнет в холодном тумане. И наслаждение гениальным творением не падает этим избранникам само в руки безо всякого труда, — им нужно изо всех сил бороться со всемогущими предрассудками и собственными противодействующими склонностями, так что при счастливом исходе битвы они получают своего рода право на обладание творениями гения.
Что ж, я отваживаюсь считать себя в числе этих pauci; отваживаюсь после того, как ощутил, насколько почти весь мир, с которым мы имеем дело, не способен воспринять Вашу личность как целостность, почувствовать глубинный нравственный поток, который проходит через Вашу жизнь, тексты и музыку, словом — ощутить ту атмосферу серьезного и эмоционально насыщенного мировоззрения, которого нам, бедным немцам, так недоставало среди всех политических бедствий, философского шабаша и пронырливого еврейства. Если я до сих пор остался верен германской жизненной серьезности, углубленному взгляду на это столь загадочное и тревожащее бытие, то этим я благодарен Вам и Шопенгауэру.
Сколь многие чисто научные проблемы постепенно прояснились для меня благодаря взгляду на Вашу стоящую особняком и столь исключительную личность — об этом, как и обо всем только что написанном, я бы предпочел сказать Вам однажды устно. Как бы хотелось мне и сегодня появиться среди Вашего горно-озерного одиночества, если бы злосчастная цепь моей профессии не удерживала меня в моей базельской конуре.
Напоследок мне остается еще выразить просьбу кланяться госпоже баронессе фон Бюлов, а также засвидетельствовать самого себя как Вашего вернейшего и преданнейшего приверженца и почитателя доктора Ницше, профессора в Базеле.
1 Нечто (лат.).
2 Немногих людей, избранных (лат.).
3 Немногие (лат.).
Эрвину Роде во Флоренцию
Наумбург, 7 октября 1869
/…/ За окнами — полнящая нас раздумьями осень в ясном, мягко согревающем солнечном свете — северная осень, которую я так люблю за ее зрелость и очищенную от желаний бессознательность. Плод падает с дерева без малейшего дуновения ветра.
И так же обстоит с любовью дружеской: не привлекая к себе внимания, без всякой встряски она достается нам и осчастливливает. Она ничего не желает для себя и отдает все свое. Только сравни отвратительно-алчную плотскую любовь с дружбой!
/…/ Я так жду нашей встречи с Тобой еще и потому, что в последние годы во мне вызревает целое множество эстетических проблем и ответов, рамки же письма слишком тесны, чтобы я мог в них что-то разъяснить Тебе из этого. Я использую возможность публичных выступлений для разработки мелких деталей моей системы, как я сделал уже, к примеру, в своей речи по поводу вступления в должность. Разумеется, Вагнер в высшем смысле полезен мне при этом — в первую очередь как образец, который непостижим с точки зрения бывших до сих пор эстетических взглядов. Прежде всего следует смело перешагнуть за пределы лессинговского «Лаокоона», что даже и выговорить нельзя, не испытав при этом внутренней робости и стыда. /…/
Карлу фон Герсдорфу во Францию (полевая почта)
Наумбург, 20 октября 1870
Мой дорогой друг,
это утро принесло мне необычайно радостный сюрприз и избавление от страхов и беспокойства — Твое письмо. Позавчера в Пфорте я был ужасно напуган, услышав, каким сомневающимся тоном произносится Твое имя, — Ты знаешь, что в наши дни подразумевает этой сомневающийся тон. Я незамедлительно затребовал у ректора список павших выпускников Пфорты. В одном, и главном, пункте он успокоил меня. В остальном же было много печального. Кроме имен, которые Ты уже назвал, на первом месте в списке я увидел Штекерта, затем фон Ортцена (правда, с вопросительным знаком) и т.д. — всего 16 человек.
Все, что Ты мне пишешь, сильнейшим образом затронуло меня, прежде всего тот глубоко серьезный тон, с которым Ты говоришь об испытании огнем, которому подверглось наше общее мировоззрение. Я тоже получил подобный опыт, для меня тоже эти месяцы были временем проверки прочности этого учения. Что ж, с ним можно умирать — это больше, чем если бы было сказано: «с ним можно жить». Ведь я вовсе не находился в полной безопасности и от военных действий изолирован не был. Я сразу же попросил у своего начальства дать мне отпуск, дабы я мог выполнить свой воинский долг немца. Мне дали отпуск, однако обязали, по причине швейцарского нейтралитета, не носить оружия (с 1869 года у меня нет прусских прав гражданства). Я немедленно отбыл вместе со своим замечательным другом, чтобы посвятить себя уходу за ранеными. Этот друг, с которым у нас в течение семи недель все было общим, — художник Мозенгель из Гамбурга; когда наступит мир, я познакомлю Тебя с ним. Без его душевного участия я едва ли смог бы перенести события последнего времени. В Эрлангене я прошел у своих тамошних коллег по университету медицинскую и хирургическую практику, — там у нас было 200 раненых. Через несколько дней мне был поручен уход за двумя пруссаками и двумя турками… Через 14 дней мы оба с Мозенгелем отправились оттуда; нам было дано множество частных поручений, а также значительная денежная сумма для 80 уже находящихся на фронте полевых санитаров. /…/ Выполнение этого задания было чрезвычайно трудно, поскольку у нас не было никаких адресов, мы должны были сами, совершая утомительные переходы, по очень неопределенным указаниям отыскивать лазареты под Вайсенбургом, на поле сражения под Вертом, в Хагенау, Люневилле, Нанси и Меце. В Арс-сюр-Мозеле на наше попечение были переданы раненые. Поскольку их транспортировали в Карлсруэ, с ними мы вернулись на родину. Мне надо было три дня и три ночи в одиночку ухаживать за шестью ранеными, Мозенгелю — за пятью. Стояла плохая погода, наши товарные вагоны должны были оставаться почти закрытыми, чтобы раненые не промокли. Атмосфера в этих вагонах была ужасной, к тому же у моих подопечных была дизентерия, у двоих — дифтерия; словом, трудиться мне приходилось не покладая рук в течение трех часов по утрам и столько же вечером заниматься перевязками. Вдобавок никакого покоя по ночам из-за простых человеческих потребностей страждущих. К тому моменту, как я сдал своих больных в отличный лазарет, я сам уже был тяжело болен: у меня сразу же началась холера и дифтерия. С трудом я добрался до Эрлангена. Там я слег. Мозенгель, жертвуя собою, выхаживал меня — это был отнюдь не пустяк, учитывая характер заболевания. После нескольких дней… лечения главная опасность миновала. Через неделю я смог отправиться в Наумбург1, однако до сих пор еще не выздоровел. Вдобавок атмосфера всего пережитого остается вокруг меня, как мрачный туман: долгое время мне всё слышались не желающие смолкать жалобные стоны. /…/
1 К матери и сестре