Фридрих Ницше «Письма 1880-1885 гг.»

Страницы: 1 2

    

 

 

Фридрих Ницше

Письма 1880-1885 годов 

 

 

Перевод: Игорь Эбаноидзе
 
По изд.: «Письма Фридриха Ницше», Культурная революция, 2007 год,
Нумерация писем соответствует этому изданию.
 
 
 
 

122

Отто Айзеру во Франкфурт
Наумбург <начало января 1880>

(фото – Наумбург, улица)

Дорогой господин доктор,

Сердечное спасибо! Именно в эти дни я думал о Вас, меня тянуло снова пообщаться с Вами; нет никого, кто бы заслуживал доверия в такой степени, как Вы. Однако прежде, чем отважиться на письмо, мне приходится выжидать в среднем по четыре недели, пока не выдастся сносная минута, а после этого мне еще приходится расплачиваться за свою смелость! Поэтому простите, если с моей стороны все остается по-старому, - в молчании, но с любовью.

Мое существование – ужасное бремя, я бы давно отбросил его, если бы именно в этом состоянии страданий и почти абсолютного отречения мне не удавались поучительнейшие пробы и эксперименты в духовно-нравственной сфере. Эта жаждущая познания радость поднимает меня на высоты, где я одолеваю всякую муку и всякую безнадежность. В целом я счастливее, чем когда-либо в моей жизни, и все же!.. Постоянная боль, по много часов на дню ощущение полу-парализованности (сродни какому-нибудь душевному заболеванию), когда речь дается мне с трудом; на смену приходят яростные приступы (последний – когда меня рвало три дня и три ночи; я жаждал смерти). Не иметь возможности читать! Писать очень редко! Не общаться с людьми! Не иметь возможности слушать музыку! Прогулки в одиночестве, горный воздух, молочно-яичная диета. Все прочие средства смягчить состояние оказались бесполезны, мне больше ничего не подходит. Холод очень вреден для меня.

В следующие недели я собираюсь на юг, буду вести прогулочное существование.

Мое утешение – это мои мысли и перспективы. На прогулках я то и дело корябаю что-то на бумаге, я ничего не пишу за письменным столом, друзья расшифровывают мои каракули. Это, замечу, единственное, что они могут сделать,- не сердитесь, прошу, даже если эти мои слова вызвали у Вас внутренний протест. (Сам я не ищу никаких «последователей», - верите ли Вы мне в этом? – я наслаждаюсь своей свободой и желаю этой радости всем, кто созрел для духовной свободы)…

Остаюсь преданным Вам Ф. Ницше

Я уже несколько раз надолго терял сознание. В Базеле со мной расстались прошлой весной.
Зрение со времени последнего обследования снова заметно ухудшилось.


123

Мальвиде фон Мейзенбуг в Рим

Наумбург, 14 января 1880

Хотя писание превратилось теперь для меня в один из самых запретных плодов, все же еще одно письмо Вы должны от меня получить,- в знак того, что я люблю и чту Вас, как свою старшую сестру. Ведь оно скорее всего будет последним. Ибо ужасная и почти не прекращающаяся пытка моей жизни заставляет меня жаждать конца, и, по некоторым признакам, спасительный удар уже достаточно близок и я могу на него надеяться. Мучения и самоограничения в последние годы сделали мою жизнь вполне соизмеримой с жизнью какого-нибудь аскета прежних времен; тем не менее за эти годы многое в душе моей прояснилось и сгладилось,- мне не нужны уже для этого больше ни религия, ни искусство (Вы заметили, что я горжусь этим; на самом деле только полнейшая беспомощность заставила меня найти свои собственные источники облегчения). Я думаю, что исполнил свой жизненный путь, - разумеется, в той мере, как тот, кому почти не было отпущено времени. Но знаю, что я выжал для многих тяжелую каплю доброго масла и что многим я подал знак к самосовершенствованию, миролюбию и правым помыслам. Я пишу Вам об этом «задним числом», - это, собственно, то, что следовало бы высказать, когда мой «земной путь» будет завершен. Никакая боль не могла и не сможет уговорить меня лжесвидетельствовать против жизни, какой я ее вижу.

Кому мог бы я все это высказать, если не Вам? Я думаю, – ну не беззастенчиво ли говорить об этом? – что в наших характерах есть много общего. Мы оба мужественны, и ни нужда, ни пренебрежение других не заставят нас свернуть с пути, который мы признали верным. А еще мы оба пережили внутри и вокруг нас самих нечто, сияние чего довелось видеть ли немногим из современников, - мы надеемся на человека и приносим самих себя в скромную жертву, разве не так?

Есть ли у Вас добрые вести от Вагнеров? Уже три года, как я ничего о них не слышал: они тоже покинули меня, и я давно знал, что Вагнер, едва только заметив трещину между нашими устремлениями, расстанется со мной. Мне рассказывали, что он пишет против меня. Пусть продолжает; тем или иным способом правда должна выйти на свет! Я думаю о нем с неизбывной благодарностью, поскольку ему я обязан одними из самых мощных стимулов к духовной самостоятельности. Фрау В<агнер>, Вы знаете это, самая очаровательная женщина, какую я встречал в своей жизни. – Но к какому-либо общению и тем более воссоединению с ними я совершенно не готов. Слишком поздно.

Вам, моей дорогой, по-сестрински чтимой подруге – привет от молодого старика, который не питает злобы к жизни, хотя ему и приходится жаждать конца.

Фридрих Ницше


124

Генриху Кезелицу в Венецию
<Мариенбад, 18 июля 1880>

Мой дорогой друг, я до сих пор по несколько раз на дню вспоминаю свою приятную избалованность Венецией и еще более приятную избалованность Вами, и говорю себе только, что нельзя чтобы долго было так хорошо, и потому это совершенно правильно, что я теперь снова отшельник, прогуливающийся в одиночку по десять часов в день, пьющий свою фатальную водицу и ожидающий, когда она подействует. Одновременно я с азартом роюсь в своей моралистской шахте и кажусь себе временами при этом настоящим подземным жителем – сейчас мне видится так, будто я уже нашел ведущий к выходу путь, но тем не менее все еще должно быть сто раз обдумано и многое при этом отвергнуто. То и дело во мне звучит эхо шопеновской музыки, и благодаря Вашим стараниям я при этом всякий раз думаю о Вас и сверх всякой меры путаюсь в чувствах./…/

Вы читали о пожаре в доме Моммзена? И что, возможно, погибли его выписки, грандиозные наброски, которые делал оставшийся в живых ученый? Говорят, он снова и снова бросался в огонь, так что в конце концов против него, покрытого ожогами, пришлось применить силу. Такие предприятия, как моммзеновское, должно быть, очень редки; поскольку невероятная память и соответствующая острота критической мысли, таланта к компоновке огромного массива материалов редко соединяются в одном человеке, - скорее, эти свойства имеют обыкновение исключать друг друга. – Когда я услышал про эту историю, у меня просто все внутри перевернулось, я и до сих пор испытываю физические страдания, когда думаю об этом. Что это? Сострадание? Но что мне до Моммзена? Я ведь не испытываю к нему ни малейшего расположения. –

Здесь, в затерянном среди леса «Эрмитаже», где я отшельничаю, со вчерашнего дня творится что-то неладное: я не знаю толком, что произошло, но над домом нависла тень какого-то преступления. Кто-то что-то зарыл, другие это нашли, слышались ужасные вопли, прибыли жандармы, в доме был обыск, а ночью я слышал из соседней комнаты такие тяжкие измученные стоны, что с меня всякий сон слетел. Кажется, глубокой ночью в лесу опять что-то копали, наткнулись на что-то неожиданное, и снова были слезы и крики. Один служащий сказал мне, что это «история с банкнотами» - я не настолько любопытен, чтобы знать столько, сколько, по видимости, знают все окружающие. Словом, одиночество в лесу жутковато.

Читал новеллу Мериме «Этрусская ваза», в которой, должно быть, описан Анри Бейль; если это так, то это, должно быть, Сен-Клер. В целом – язвительно, аристократично и очень мрачно.

Напоследок одна рефлексия: перестаешь по-настоящему любить себя, если перестаешь упражняться в любви к другим; посему прекращать эти упражнения очень не рекомендую. (По собственному опыту). Всего Вам наилучшего, мой дорогой и очень ценимый друг, пусть у Вас все будет хорошо круглые сутки.

Преданный Вам Ф. Н.


125

Генриху Кезелицу в Венецию
<Мариенбад, 20 августа 1880>

/…/ Вы сделаны из более прочного материала, чем я, и вправе устанавливать для себя более высокие идеалы. Я же ужасно страдаю, когда лишаюсь чьей-либо симпатии; и ничем я не могу для себя восполнить, к примеру, того, что за последние годы я лишился симпатии Вагнера. Как часто он снится мне, и всякий раз это напоминает о наших прежних доверительных отношениях! Между нами никогда не было сказано ничего дурного, даже в моих снах, - но столько всего ясного, радостного, ободряющего, - и, должно быть, ни с кем я столько не смеялся вместе. Теперь это позади, и что толку быть в каких-то вещах правее него! Разве можно стереть этим из памяти утраченную симпатию? Что-то подобное мне приходилось испытывать и раньше и, вероятно, еще придется испытать. Это самые тяжкие жертвы, каких потребовал от меня мой путь в жизни и мышлении, - даже сейчас достаточно часа приятной беседы с совершенно посторонними людьми, чтобы зашаталось все здание моей философии; мне кажется такой глупостью желать быть правым ценой любви и не сметь поделиться с другим самым ценным для себя из опасения разрушить возникшую симпатию. Hinc meae lacrimae1.-

Я до сих пор в Мариенбаде: «австрийская погода» удерживает меня тут. Только вообразите себе, что с 24 июля здесь каждый день идут дожди, иногда дни напролет. Дождливое небо, дождливый воздух, но при этом прекрасные дорожки в лесу. Мое здоровье при этом снова ослабло, однако в сумме я доволен Венецией и Мариенбадом. Наверняка со времен Гете здесь никто столько не думал, и даже сам Гете не впускал себе в голову таких принципиальных мыслей – я превзошел самого себя. Однажды в лесу меня очень пристально разглядывал какой-то проходивший мимо господин, - в это мгновение я почувствовал, что мое лицо, должно быть, прямо-таки излучает счастье и что я уже 2 часа расхаживаю с таким выражением. Я живу инкогнито, скромнее всех отдыхающих, и в списке гостей значусь как «господин учитель Ницше». Здесь много поляков, и они, что удивительно, принимают меня за своего, то и дело подходят ко мне с польскими приветствиями, и не верят, когда я представляюсь швейцарцем. «Это же польская кровь, а вот сердце странствует Бог знает где»: с такими словами распрощался со мной один из них, глубоко опечаленный.

/…/ Получили ли Вы «Людей 18 столетия» Сент-Бёва? Это превосходные человеческие портреты и Сент-Б<ёв> - большой художник. Но я вижу над каждым образом еще некую дугу, которой не видит он: это преимущество дает мне моя философия. Моя философия? Черт меня возьми! Вас же да возьмет к себе Бог – его радуют такие, как Вы.

Преданно Ваш
Ф. Н.


126

Генриху Кезелицу (на открытке)
<Генуя, 17 ноября 1880>

Ваше письмо пришло очень вовремя: как раз когда настал первый светлый и спокойный момент после чрезвычайно мучительного непонятного периода, когда на меня навалились все телесные и душевные недуги. О, эта глубокая меланхолия в Стрезе2! Я напевал и насвистывал себе Ваши мелодии, чтобы приободриться, - до того они мне запомнились! И ведь в самом деле, все хорошее в музыке должно быть легко насвистываемо, только вот немцы никогда не умели петь и все возятся со своими клавирами, - отсюда эта маниакальная страсть к гармонии. – Не выдавайте никому, что я в Генуе и что останусь здесь. Если что, скажите, прошу Вас, что я в Сан-Ремо. Я хочу наладить себе незаметнейшее чердачное существование (я сейчас уже в четвертый раз переехал в новое жилище)…

Генуя, до востребования.


127

Францу Овербеку в Базель
<Генуя, вторая половина ноября 1880>

(фото – Овербек)

Ты, должно быть, весь в работе, дорогой друг, но несколько слов от меня не будут Тебе большой помехой. Мне всегда так приятно представлять себе Тебя за работой; кажется, будто некая здоровая стихия словно бы вслепую действует через Тебя, и все же это сам разум, которому приходится иметь дело с тончайшей и очень скользкой материей, и ему простительно выказывать подчас нетерпение, сомнение и даже отчаяние. Я так благодарен Тебе, дорогой друг, за то, что мне было даровано право быть свидетелем зрелища Твоей жизни. На деле Базель подарил мне два образа: Твой и Якоба Буркхардта,- я имею в виду, что эта дружба дала мне не только пищу для ума. Достоинство и притягательность собственного и во многом отшельнического пути в жизни и мышлении: это зрелище, неоценимой милостью судеб, было неотъемлемой частью моего собственного дома, и следовательно я покинул этот дом иным, нежели вступил в него.

Сейчас все мои помыслы направлены на то, чтобы обустроить себе идеальное чердачное одиночество, при котором были бы учтены все необходимые и простейшие требования моей натуры… Ежедневная борьба с моей головной болью и умопомрачительное разнообразие моих недугов требуют такого к себе внимания, что я рискую при этом стать педантом – что ж, это противовес слишком всеохватным, чересчур возвышенным порывам, которые имеют надо мною такую власть, что без серьезных противовесов я сделался бы совершеннейшим сумасбродом. Я только-что пришел в себя после жесточайшего приступа, и вот, едва только стряхнув двухдневную немощь, с самого пробуждения гонюсь своим воображением за самыми немыслимыми вещами и думаю, что утренняя заря едва ли рисовала перед обитателями мансард более чудесные и желанные образы. Помоги мне сохранить это уединение, не выдавай того, что я в Генуе, - я должен немалый срок прожить без людей, в городе, языка которого я не знаю; повторяю, я должен это сделать, - не бойся за меня! Я живу так, будто столетия – ничто, и следую своим мыслям, не думая о датах и газетных новостях.

Я также не желаю больше иметь ничего общего с устремлениями сегодняшнего «идеализма», особенно немецкого, - займемся каждый своим делом, грядущие поколения так или эдак расставят нас по ранжиру, а может и не сделают этого вовсе: главное, я хочу чувствовать себя свободным, чтобы мне не нужно было говорить «да!» или «нет!», например, по поводу такой истинно идеалистической книжицы, как та, что я тебе посылаю. Пусть это – сколь трогательное, столь же и высокомерное и несказанно безвкусное - будет последним, что я узнаю о сегодняшнем «немецком духе». Прочти ее, разумеется, вместе со своей супругой, и Ты поймешь сам. А потом сожгите ее и, чтобы очиститься от этой немецкой напыщенности, почитайте плутархову жизнь Брута. – Будь здоров, дорогой друг! Поздравил ли я Тебя с Твоим днем рождения? Нет. Но себя я с ним поздравил.

Любящий Тебя
Ф. Н.

Генуя, до востребования.


128

Франциске и Элизабет Ницше в Наумбург (на открытке)
<Генуя, 24 ноября 1880>

Мои дорогие, я снова пытаюсь наладить такую жизнь, которая была бы в гармонии со мною самим, и думаю, что это, помимо прочего, еще и путь к здоровью; во всяком случае, на всех прочих путях я до сих пор своим здоровьем расплачивался. Я хочу быть своим собственным лекарем, а это подразумевает, чтобы я оставался верен себе и не прислушивался более ни к чему чуждому. Я не могу выразить, как же хорошо на меня действует одиночество! Не подумайте только, что это вредит моей любви к вам! Лучше помогите сохранить это мое отшельничество в тайне; лишь так я смогу во всех смыслах помочь самому себе (и, возможно, стать наконец полезным для других). Этот большой, живой приморский город, куда ежегодно приплывает более 10.000 кораблей, - он дает мне покой и уединение. Добавьте к этому мансарду с отличной кроватью, простую здоровую пищу (я все упростил), морской воздух, столь необходимый для моей головы, прекрасно вымощенные улицы и для ноября очень теплую погоду (к сожалению, много дождей).

Большое спасибо за прекрасное письмо.

С любовью
Ваш Ф.

Генуя, до востребования.


129

Генриху Кезелицу в Венецию (на открытке)
<Генуя, 25 января 1881>

Дорогой друг, итак я отправляю свой генуэзский корабль в плавание к Вам! Зима стала суровой, и с этого времени состояние моего здоровья изменилось к худшему – я счастлив, что расстаюсь с этой рукописью3. – Теперь я снова могу сказать: «Друг, в Ваши руки предаю я свой дух!», и даже более того: «Вашему духу препоручаю я свои руки!». Я ужасно пишу, и вижу все как в кривом зеркале. Если Вы не разгадаете моих мыслей, рукопись останется нерасшифрованной… Теперь посмотрим, будет ли «жизнь» выносимой дальше; я все же выполнил свою задачу и с чистой совестью думаю о грядущем – каким бы оно ни было!..


130

Эрвину Роде в Тюбинген
<Генуя, 24 марта 1881>

Что ж, жизнь идет своим чередом, и лучшие друзья ничего не знают друг о друге! Да, тут требуется немалое умение, - жить и не впадать в уныние! Как часто я бываю в положении, когда охотно бы взял «взаймы» у своего старого бравого цветущего друга Роде, когда я отчаянно нуждаюсь в «переливании», и не крови агнца, а львиной крови, - но он застрял в Тюбингене, в книгах и браке, во всех отношениях недостижим для меня. Ах, друг, так вот и приходится мне опять и опять жить «собственными запасами»: или, как знает каждый, кто хоть раз попытался так жить, пить собственную кровь! И тут вся штука в том, чтобы не перестать жаждать самого себя и одновременно – не выпить себя до дна.

В целом я с удивлением могу констатировать, сколь много ключей человек может заставить бить в себе. Даже такой, как я, - далеко не самый богатый. Думаю, что если бы я обладал всеми качествами, которыми Ты выгодно отличаешься от меня, я был бы заносчив и несносен. Даже сейчас бывают мгновения, когда я прогуливаюсь по высотам над Генуей с таким взглядом и такими помыслами, какие, возможно, отсюда же некогда устремлял к морю и ко всему будущему покойный Колумб.

Что ж, именно благодаря таким вот мгновениям отваги и даже наверное сумасбродства я должен теперь попытаться вновь привести в равновесие свой житейский челн. Ибо Ты не можешь себе даже представить, сколь многие дни и сколь многие часы даже в сносные дни мне приходится претерпевать, если не сказать больше. С тех пор, как благодаря «мудрости» житейского опыта удается облегчать и смягчать кризисы организма, я делаю по видимости все, что в моем случае можно сделать,.. но я никому не пожелал бы того жребия, к которому я начинаю привыкать – поскольку ко мне приходит понимание того, что я дорос до него.

Но Ты, мой дорогой любимый друг, ты не в таких тисках, из которых можно ускользнуть лишь истончившись до предела; равно как и Овербек, вы делаете вашу замечательную работу и, не распространяясь слишком об этом, возможно и не думая особенно об этом, собираете жатву с полудня жизни, слегка орошая ее по’том, как я полагаю. Как бы мне хотелось услышать о Твоих планах, больших планах, - поскольку с такой головой и таким сердцем, как у Тебя, человек даже за повседневной и, возможно, мелкой работой вынашивает нечто обширное и великое – как бы Ты меня обрадовал, сочтя возможным поделиться со мной этим. Такие друзья, как Ты, должны помогать мне поддерживать во мне веру в самого себя; и Ты смог бы это сделать, посвятив меня в свои лучшие цели и упования. Если за этими словами скрывается просьба о письме, что ж, дражайший друг, - я бы хотел снова держать в руках что-то очень, по-настоящему личное от Тебя, - и тем самым заключать в сердце не только лишь бывшего друга Роде, но и нынешнего и – более того – становящегося и волящего. Да, Становящегося! Волящего!

От всего сердца
Твой

Замолви за меня словечко твоей милой супруге: она не должна сердиться, что я до сих пор ее не знаю, - когда-нибудь я все исправлю.

Генуя (Италия)
До востребования.


131

Генриху Кезелицу в Венецию
<Генуя, 30 марта 1880>

/…/ Говоря строго по секрету: для кого я записывал свою последнюю книгу? Для нас: мы должны сами в себе добывать свое сокровище, на старость! Потому, что на память рассчитывать бесполезно, я, например, почти забыл содержание моих предыдущих произведений, и нахожу это чрезвычайно приятным, во всяком случае куда лучше, чем если бы все прежние мысли по-прежнему были у меня в голове и мне приходилось бы иметь с ними дело. Если же я и имею с ними дело, то происходит это «бессознательно», как пищеварение у здоровых людей! Короче, когда я вижу свои собственные произведения, у меня такое ощущение, будто услышал рассказ о старом забытом дорожном приключении. А если попробовать всю свою жизнь таким вот образом монументализировать для себя – мне глубоко безразлично, если такое желание называется «суетным». Посуетимся же для себя и чем больше, тем лучше! /…/


132

Генриху Кезелицу в Венецию (на открытке)
<Рекоаро
4, 17 июня 1881>

/…/ Я устал от жизни, прекрасное Рекоаро стало для меня адом, я все время болен и не знаю другого такого места, которое так неблагоприятно действовало бы на меня своей постоянной сменой погоды… Я ломаю себе голову и не могу придумать ничего другого, как повторить опыт с Энгадином: это должно произойти дня через четыре. Я как измученный зверь, и жажду, чтобы боль хоть немного отпустила…

ФН.


133

Францу Овербеку в Базель (на открытке)
<Зильс-Мария, 13 июля 1881>

Прости, мой дорогой хороший друг, варварство моего почерка, который никто больше не может прочесть, в том числе и я! (Зачем я позволяю печатать мои мысли? Чтобы у меня была возможность их прочесть! Прости еще и за это!). Итак:
Зильс (Энгадин) до востребования.

Дело в том, что в Граубюндене есть еще другой Зильс.

Только что восставший от тяжкого двухдневного приступа и снова верящий в жизнь

Преданно Твой и Ваш
Ф.Н.


134

Марии Баумгартнер в Леррах
<Зильс-Мария, 15 июля 1881>

Дорогая уважаемая госпожа Баумгартнер, снова я шлю Вам несколько рукописных слов как предвестники или спутники слова печатного, к которому я прошу проявить Вас все Ваше участие… У каждого своя ноша; но неся ее, как бы ни обременяла она нас, мы не должны разучиваться взлетать и вглядываться в даль! Одно с другим не так уж и плохо уживается. Есть много средств, чтобы стать сильнее и широко расправить крылья: лишения и боль относятся к их числу, они – средства из арсенала мудрости. Вновь и вновь торжествующая над всеми невзгодами песнь радости – не правда ли, это жизнь! Такой она может быть! Преданный

Ф.Н.


135

Францу Овербеку в Базель (на открытке)
<Зильс-Мария, 23 июля 1881>

/…/ иногда я с ужасом думаю о тех испытаниях огнем и холодом, которым моя «прямота» подвергает самых дорогих мне людей. Что касается христианства, верь мне в одном: в душе я никогда не был настроен к нему пренебрежительно и с младых ногтей отдавал немало внутренних сил его идеалам – правда, в конечном счете всякий раз приходя к сознанию их полной невозможности для меня.

Здесь мне тоже приходится немало страдать, лето на сей раз жарче и наэлектризованней, чем обычно, что идет мне совсем не на пользу. Тем не менее я не знаю ничего более соответствующего моей натуре, чем эта горная местность. /…/


136

Францу Овербеку (на открытке)
<Зильс-Мария, 30 июля 1881>

Я в изумлении, более того, в восторге! У меня есть предшественник, и какой! Я почти не знал Спинозу: то, что меня сейчас к нему потянуло, было «инстинктивным действием». Дело не только в том, что его тенденция в целом та же, что и у меня – сделать познание мощнейшим аффектом, - в пяти важнейших пунктах его учения я нахожу самого себя, этот необычнейший и невероятно одинокий мыслитель так близок мне как раз в этих вещах: он отрицает свободу воли; целеполагания; нравственное мироустройство; неэгоистическое; зло; и даже если различия громадны, заложены они скорее в разнице эпох, культур, состояния науки. In summa: мое одиночество, от которого у меня, как на высокогорье, так часто захватывало дух и колотилось сердце, по крайней мере сейчас нашло себе товарища. /…/


137

Генриху Кезелицу в Венецию
Зильс-Мария, 14 августа 1881 года

(фото мое – Зильс)

Ну что же, мой дорогой друг! Над нами августовское солнце, год проходит, в горах и лесах – все тише и умиротвореннее. На моем горизонте возникают идеи, подобных которым мне еще не приходилось встречать – но мне пока не хотелось бы предавать их огласке, дабы оставаться в неколебимом душевном спокойствии. Пожалуй, я должен прожить еще несколько лет! Друг мой, временами меня посещает предчувствие, что я веду чрезвычайно опасную жизнь, ибо я принадлежу к тем машинам, которые могут взорваться! Интенсивность моих чувств вызывает у меня одновременно ужас и веселье – пару раз я не смог выйти из комнаты по смехотворной причине – а именно из-за слишком покрасневших глаз. Отчего? За день до того во время моих прогулок я много плакал, и это были не сентиментальные слезы, а слезы ликования; притом я еще и пел и бормотал бессвязные речи, преисполненный новым видением, которое открыто пока только мне одному.

В конце концов, если бы я не черпал свои силы из себя самого, если бы я должен был дожидаться призывов, одобрений, утешений со стороны, где был бы я! И кем бы я был! Действительно, были моменты и целые периоды моей жизни (например, 1878-ой год), когда слово участия или дружеское рукопожатие я ощущал как высшую отраду – и как раз здесь-то мне и изменяли все те, на кого, я, казалось бы, мог положиться и кто мог бы оказать мне это благодеяние. Сейчас я ничего уже больше не жду и испытываю только некоторое грустное удивление, думая, например, о письмах, которые получаю в последнее время – все так незначительно, ни у кого не связано со мной никаких важных переживаний, никто не составил обо мне ни малейшего представления – все, что мне говорят, очень почтительно и благожелательно, но далеко, бесконечно далеко... Даже наш дорогой Якоб Буркхардт написал какое-то малозначащее, унылое письмишко.

Зато я воспринимаю как награду то, что этот год открыл мне две внутренне близкие вещи – Вашу музыку и этот ландшафт. Это не Швейцария и не Рекоаро, а нечто совершенно другое, во всяком случае, нечто гораздо более южное; мне бы пришлось отправиться к плоскогорьям Мексики на побережье Тихого океана, чтобы найти нечто подобное,... там, правда, – еще и тропическая растительность. Так что я хотел бы на будущее заполучить Зильс-Марию. <...>


138

Элизабет Ницше в Наумбург
<Зильс-Мария, 18 августа 1881 года>

Моя славная Лизбет, я не решился отправить телеграмму господину Рэ несмотря на то, что каждого, кто вклинивается в мое энгадинское рабочее лето, то есть в стоящую передо мной задачу, в мое «одиночество-необходимость», я рассматриваю как личного врага. Кто-то другой, кем бы он ни был, попавший в самое средоточие моих неудержимо и всесторонне раскрывающихся идей – меня страшит сама мысль об этом, и если я впредь не смогу гарантировать себе одиночества, клянусь, я покину Европу на много лет! У меня больше нет времени на то, чтобы терять время, и без того я слишком много его уже потерял; меня мучает совесть, когда мне не удается использовать выпадающие для работы отрезки дня. Ты даже представить себе не можешь, исполнения каких задач я требую от себя. Довольно, подобное не должно больше повториться; у меня есть обязательства перед доктором Рэ, которые не позволяют мне ответить ему отказом... О моем здоровье и о том, как подобные вещи имеют обыкновение на него воздействовать, я уж и не говорю. – Я позаботился о том, чтобы в соседнем доме, отеле «Эдельвейс», для моего друга приготовили комнату.

С сердечной и искренней любовью
Твой брат.


139

Франциске и Элизабет Ницше в Наумбург (открытка)
<Генуя, 21 октября 1881>

Я пишу, сидя в кафе – в моей комнатушке недостаточно света, чтобы читать и писать (но 25 числа этого месяца я съезжаю – уже в третий раз!). Ах, дорогие мои, все обстояло и обстоит не лучшим образом! Мне даже не хочется говорить ни о чем в отдельности. Это бесконечная борьба изо дня в день. Хотелось бы, чтобы Ваши благие пожелания наконец “сбылись”! Особенно – пожелания “стойкости”. – У нас настоящая зима, ледяной дождь, сильнейший ветер, я очень опасаюсь, что возможно предстоит суровая зима – и снова без печки. Но их здесь нет. Пребывание в Энгадине уже подготовило меня к этому. – Представьте себе, ко всем неурядицам этого месяца добавлялось и то, что с 8 до 12 вечера мне приходилось покидать свое жилище (из-за звучащей по соседству ужасной музыки). Довольно, на все это нужно терпение. Будьте и вы со мной терпеливы.

С любовью и благодарностью.


140

Эрвину Роде в Тюбинген (открытка)
<Генуя, 21 октября 1881 года>

Дорогой дружище, поскольку за это время Ты мне не писал, я предполагаю, что это для Тебя почему-либо трудно. Поэтому сегодня я обращаюсь к Тебе с сердечной просьбой, безо всяких скрытых и болезненных для Тебя задних мыслей: не пиши мне сейчас! От этого между нами ничего не изменится, но мне просто невыносимо ощущение, что присылкой своей книги я по-видимому оказываю на друга какое-то давление. Что книга!? Мне предстоит сделать нечто более важное – и если бы этого не было, я бы не знал, зачем вообще жить. Ибо мне приходится тяжко, я много страдаю.

С любовью
Твой Ф.Н.


141

Генриху Кезелицу в Венецию (на открытке)
<Генуя, 28 ноября 1881>

Друг! Ура! Вновь довелось встретить, а именно – услышать нечто замечательное, оперу Франсуа Бизе (кто это?) «Кармен». Впечатление, как от какой-нибудь новеллы Мериме – остроумно, сильно, местами потрясающе. Подлинно французский дар комической оперы, совершенно не дезориентированный Вагнером – напротив, настоящий ученик Г. Берлиоза. Не думал, что нечто подобное возможно! Похоже, французская драматическая музыка находится на более верном пути. И у них большое преимущество перед немцами в главном: страсть у них – не надуманная, не высосанная из пальца (как, например, у Вагнера).

Сегодня я был немного болен – из-за плохой погоды, а не из-за музыки: если б не она, возможно я чувствовал бы себя куда более больным. Хорошее – мое лекарство! Отсюда – и моя любовь к Вам!!


142

Генриху Кезелицу в Венецию (на открытке)
<Генуя, 5 декабря 1881>

/.../ То, что Бизе оказывается умер, меня поразило. Я слушал оперу во второй раз, и снова у меня сложилось впечатление, как от первоклассной новеллы, к примеру, Мериме. Какая страстная и чудесная душа у этой музыки! Для меня эта вещь равноценна путешествию в Испанию – очень южная вещь! – Не смейтесь, дружище; едва ли я до такой степени могу ошибаться в моих «вкусах». – С сердечной благодарностью.


143

Генриху Кезелицу в Венецию (на открытке)
<Генуя, 8 декабря 1881>

С большим опозданием я припоминаю, что у Мериме в самом деле есть новелла «Кармен», и что схема, идея и даже трагический вывод, сделанный этим писателем, сохранены и в опере (вообще, либретто удивительно хорошо). Я бы даже решился сказать, что «Кармен» – лучшая из всех существующих опер, и покуда мы живы, она будет во всех репертуарах Европы.

Господин О.Буссе обещает опубликовать свои мысли о «Продолжении рода человеческого» (о, я несчастный!), а покуда (в частности) в своем открытом послании он рекомендует бросать детей на произвол судьбы на спартанский манер. Я не нахожу в себе ни слов, ни душевных сил, чтобы ему ответить.<...>

Странно я живу, будто на самых гребнях волн бытия - как какая-нибудь летучая рыба. Я все время вспоминаю о Вас, мой дорогой друг!

Ф.Н.


144

Франциске и Элизабет Ницше в Наумбург
Генуя, 10 февраля 1882

/…/ С Сарой Бернар нам5 не посчастливилось. Мы были на первом спектакле; после первого акта она рухнула наземь, словно подкошенная. После мучительного часа ожидания она продолжила представление, но посреди третьего акта у нее случилось кровоизлияние, прямо на сцене – на этом все закончилось. Ощущение было невыносимым, тем более, что изображала она того же самого рода болезнь («Дама с камелиями» Дюма-сына). Тем не менее назавтра и через день она снова играла, с невероятным успехом, и убедила Геную в том, что является «величайшей из ныне живущих актрис». – Своей внешностью и манерами она живо напомнила мне фрау Вагнер. /…/


145

Францу Овербеку в Базель (типоскрипт, т.е. на печатной машинке)
<Генуя, 17 марта 1882>

(фото – пишущая машинка и набранный на ней стих)

Дорогой друг, <...> весна позади: у нас стало по-летнему тепло и по-летнему ярко. Наступила пора моего отчаяния. Куда? Куда? Куда? Мне так неохота покидать море. Я боюсь гор и вообще всего континентального, но я должен уезжать. Знал бы ты, какие приступы мне вновь довелось пережить! Меня теперь рвет таким неимоверным количеством желчи, что даже самому интересно становится. То, как газета «Берлинер Тагеблатт» осветила мое генуэзское существование, меня позабавило – даже пишущая машинка не была обойдена вниманием. Кстати, пишущая эта машинка – существо деликатное, как маленькая собачонка, доставляет немало хлопот и требует заботы. Теперь моим друзьям осталось еще изобрести для меня машинку для чтения вслух – иначе мне грозит оказаться совершенно отсталым и лишиться всякой духовной пищи. А по существу – мне нужен секретарь, юное существо, достаточно умное и образованное, чтобы работать со мной. Для этой цели я готов был бы даже вступить в брак года на два /.../


146

Иде Овербек в Базель
Наумбург, на Троицу – 1882 (28 мая)

Высокочтимая госпожа профессор,
во время нашего последнего свидания я был слишком взволнован, так что вызвал у Вас и моего друга тревогу и опасения, к которым собственно нет ни малейшего повода – скорее, есть повод к совершенно противоположным чувствам. В действительности судьба по счастью и как минимум к счастью вышибла из меня всю мудрость – и разве я могу страшиться судьбы, особенно, когда она стоит передо мною в таком нежданном облике Л(у)?

Заметьте, что преданность, которая движет мною и Рэ в отношении к нашей отважной и благородной подруге, продиктована одними и теми же чувствами, и что у нас с ним в этом пункте царит полное взаимное доверие. А ведь нас не отнесешь к числу несмышленых юнцов. – Здесь я до сих пор хранил обо всем этом полное молчание. Но похоже, что в дальнейшем это уже будет ни к чему – а именно по той причине, что моя сестра общается с госпожой Рэ. В то же время мою мать я бы предпочел не впутывать в это дело: у нее и так достаточно забот – к чему ей еще и ненужные? –

Фройляйн Лу приедет к Вам днем в этот вторник... Прошу Вас, высокочтимая госпожа профессор, говорите с ней обо мне совершенно свободно; Вы ведь знаете и чувствуете, что по-настоящему нужно мне, чтобы достичь своей цели; Вы знаете также, что я отнюдь не «дельный человек» и прискорбным образом не поспеваю за своими лучшими намерениями. Также (и это связано с упомянутой целью) я – злостный эгоист, и друг Рэ во всех отношениях куда лучший друг, чем я (во что Лу не желает верить).

Другу Овербеку ни к чему присутствовать при вашей приватной беседе? Не правда ли?

У меня все очень хорошо; все говорят, что никогда в жизни еще не видели меня в таком радостном расположении духа. С чего бы это?

С глубокой признательностью,
всецело преданный Вам
Ф.Н.


147

Лу фон Саломе в Цюрих
Наумбург, Троица <28 мая 1882>

(фото Лу – из книги с. 508 или 514)

Моя дорогая подруга,
Вы написали мне именно те слова, которые были мне так нужны! Да, я верю в Вас: помогите, чтобы я всегда верил и в себя самого и был достоин нашего девиза и Вас

“чтоб на красоту и цельность
навсегда решиться” –

Мой последний план таков:

Я собираюсь поехать в Берлин, в то время, когда там будете Вы, и оттуда немедленно забраться в какую-нибудь прекрасную лесную глушь, каковые имеются в окрестностях Берлина – достаточно близко от него, чтобы мы смогли встретиться, когда мы, когда Вы этого пожелаете. Берлин сам по себе для меня исключен. Итак, я останусь в «чащобе»6 и буду дожидаться все то время, что Вы проведете в Штиббе7. Затем я в Вашем распоряжении для любых дальнейших затей: возможно где-то мне встретится в лесу приличный домик лесника или священника, где Вы смогли бы провести пару дней рядом со мной. Поскольку, признаюсь в этом, мне бы очень хотелось как можно скорее оказаться с Вами наедине. Таким одиноким людям, как я, приходится постепенно привыкать даже к самым дорогим и желанным людям; будьте в этом снисходительны ко мне, или, вернее, немного пойдите мне навстречу! Но если Вам понравится путешествовать таким образом, то мы найдем неподалеку от Наумбурга еще один лесной приют… (До тех пор, пока все летние планы еще подвешены в воздухе, я поступлю правильно, если буду держать своих родных в полном неведении – не из любви к тайнам, а просто «зная людей»)8 /…/

8 Ответ Лу Саломе.
Гамбург, 4 июня 1882.
Дорогой друг,
Сердечно жму Вам руку за Ваше письмо, написанное на Троицу, - оно оказалось для меня первым приветствием на гамбургской земле и я бы незамедлительно, то есть два дня назад, на него ответила, если бы меня не приковало к постели острое недомогание. Меж тем пришли два новых известия, которые придают нашим ближайшим планам несколько иное направление: это письмо Рэ про его отъезд в Вармбрунн в середине июня и несколько строк моего младшего брата с известием, что он приезжает сюда чтобы забрать мою маму. Последнее обстоятельство сокращает наше берлинское пребывание и удлиняет наше здешнее настолько, что мы вряд ли сможем увидеться в германской столице. Вся моя надежда на то, что Вармбрунн окажется подходящим местом для Вашего здоровья и что мы сможем вместе быть и работать там. Остаться надолго вдвоем в настоящий момент невозможно: совершенно необходимо, чтобы моя мать и брат были уверены, что я нахожусь сейчас с семейством Рэ, то есть с госпожой Рэ. Скорее это может получиться в Байрейте, но до этого еще далеко, и хорошо бы, чтобы мы смогли встретиться в Вармбрунне. Верьте только, что если сейчас я говорю о невозможности пребывания с Вами вдвоем, то это лишь в интересах наших же собственных планов, дабы мы тем свободней и уверенней смогли осуществить главные наши намерения. Всеми соображениями я подробно поделюсь с Вами при встрече, с Овербеком я их уже обсудила и написала бы Вам про наш разговор раньше, если бы постоянно, с самого Базеля, не была больна. Овербеки приняли меня очень радушно и мы чудесно поболтали. Когда же только наступит радостный час, когда это сможем сделать мы? Но – будем надеяться на лучшее.
Недавно, когда я листала Вашу книгу, мне пришло в голову, почему все же такие люди, как госпожа фон Мейзенбуг, относятся к Вашим взглядам с большей симпатией, чем к взглядам Рэ, хотя Вы, если говорить с их точки зрения, худший из вас двоих. Главное положение книги Рэ, что моральное суждение возникло, оно не было вечным, не так уж и плохо для таких натур, как она, если только они верят в дальнейшее развитие моральных суждений из неявного, незрелого начала – причем, в развитие по прямой линии к некоему совершенству, к некой абсолютной морали. Именно эту веру гораздо основательнее искореняет Ваша книга. Вы оба подобны двум пророкам, обращенным к прошлому и к будущему, один из которых – Рэ – вскрывает происхождение богов, а другой завершает их гибель. И все же в этом внешне сходном стремлении заложено глубокое различие, охарактеризовать которое лучше всего можно Вашими собственными словами. Эгоист Пауля Рэ, которого он, к ужасу Мальвиды, демонстрирует «со всеми вытекающими последствиями» утверждает: «наша единственная цель – удобно и счастливо устроить свою жизнь», - у Вас же сказано где-то, что если человек должен отказаться от счастья в жизни, ему еще остается жизнь героическая. Это глубокое различие во взгляде на эгоистическое .., если попытаться увидеть воплощение обоих этих воззрений в вас двоих, придает одному черты эгоиста, другому же – героя.
Я вижу, что пишу на сей раз едва ли для Ваших глаз – это из-за того, что подставкой для письма мне пришлось сделать подушку. «Утренняя заря» - мой единственный собеседник. Но в постели они позволяет развеяться лучше, чем все визиты, хлопоты и дорожная пыль.
Мне хочется сказать: до скорого свидания. Оставайтесь только так же бодры и здоровы, и всё будет хорошо. Мы умелые путешественники и отыщем путь даже по бездорожью.
Ваша Лу

148

Францу Овербеку в Базель
<Наумбург, 5 июня 1882>

Мой дорогой друг,
Я уже несколько дней болен, у меня был чрезвычайно мучительный приступ. Очень медленно прихожу в себя. И вдруг – Твое письмо! – Подобные письма получаешь лишь раз в жизни, я благодарю Тебя от всего сердца и никогда этого не забуду. Я счастлив, что моя затея, которая непосвященному взгляду может показаться совершеннейшей химерой, в Тебе и Твоей супруге встретила всецелое человеческое и дружеское понимание. На самом деле в том, как я собираюсь и буду здесь действовать, я в полной мере верен своим идеям, причем сокровеннейшим, - это согласие вызывает во мне такую же радость, как образ моего генуэзского существования, опыт которого был тоже продолжением моих идей, не отставал от них. Множество моих жизненных тайн вплетено в это новое будущее, и мне предстоит здесь решать такие задачи, которые могут быть решены только действием. Во мне такая «Gotterergebenheit», - я называю это amor fati
9 – что я бы прыгнул в пасть льву, не говоря уж - -

Касательно лета все еще в полнейшей неопределенности.

Я здесь по-прежнему ни о чем не распространяюсь. Касательно моей сестры я полон решимости ни во что ее не посвящать; она может все только запутать (и себя саму в первую очередь)…

Всем сердцем преданный Тебе и Твоей дорогой супруге

Ф.Н.


149

Лу фон Саломэ в Берлин
Наумбург, четверг, <15 июня 1882>

Моя дорогая подруга,
Вот уже полчаса как мне грустно, и уже полчаса я спрашиваю себя: отчего? – и не нахожу никакой другой причины, кроме только-что полученного в Вашем драгоценном письме известия, что мы не увидимся в Берлине.

А теперь судите сами, что я за человек! Итак, завтра утром, где-то в 11.40, я буду в Берлине, вокзал Анхальтер. Мой адрес: Шарлоттенбург под Берлином, до востребования. Мои намерения при этом: 1) - - - и 2) через несколько недель иметь возможность сопроводить Вас в Байройт, если, разумеется, Вы не изберете себе лучшего спутника. – Это называется – внезапная решимость! /…/

С сердечным приветом
Ваш друг Н.


150

Паулю Рэ в Штиббе
Наумбург, воскресенье, при ясной погоде. <18 июня 1882>

Мой дорогой старый друг, эта немецкая облачная погода обрекла меня на вялотекущую хворь, так что временами даже мой рассудок изменял себе, допуская настоящие безрассудства; свидетельство тому /…/ - моя поездка в Берлин с тем, чтобы повидать Лу и Груневальд; достиг я, однако, лишь последнего – с тем, чтобы немедля с этим местом и распрощаться. На следующий же день я отправился обратно в Наумбург – полуживой…

Несмотря на все это я полон доверия к этому году и к таинственному жребию, который он вытянул для моей судьбы.

Я не еду в Берхтесгаден, и вообще я более не в состоянии предпринимать что бы то ни было в одиночку. В Берлине я был как потерянный грош, которой я там сам же и обронил, и из-за своего зрения не мог разглядеть, что он лежит у меня прямо под ногами, - над чем смеялись все прохожие.

Сравненьице! /…/


151

Лу фон Саломе в Штиббе
Понедельник <Таутенбург, 26 июня 1882 г.>

(фото – дом в Таутенбурге)

Мой дорогой друг,
в получасе пути от Дорнбурга, где наслаждался одиночеством старый Гете, посреди великолепных лесов лежит Таутенбург. Здесь моя милая сестрица устроила для меня идиллическое гнездышко, которое станет моим убежищем на это лето. Вчера я вступил во владение им; завтра моя сестра уезжает, и я останусь один. Однако у нас есть одна договоренность, которая может снова привести ее сюда. Если, паче чаяния, Вы не найдете лучшего применения месяцу августу и посчитаете для себя приличным и удобным пожить здесь со мной среди лесов, тогда моя сестра сопроводит Вас из Байройта сюда и Вы сможете поселиться с ней вместе под одной крышей (например у пастора, где она сейчас живет: в местечке достаточно милых скромных комнат).

Моя сестра (Вы можете расспросить о ней Рэ) будет в это время нуждаться в уединении, чтобы высиживать свои маленькие новеллы. Мысль о том, что она будет при этом вблизи от Вас и от меня, ей чрезвычайно приятна. - Да! Будем искренни до последнего, «до самой смерти»! Мой дорогой друг! Я ничем не связан и могу изменить свои планы, если Вы что-то планируете, с легкостью. Если же мне не суждено быть вместе с Вами, то просто скажите мне об этом - и Вам незачем мне что-то объяснять! Я Вам полностью доверяю: но это Вы и так знаете.

Если мы друг другу подходим, то и наше здоровье обретет равновесие и во всем этом должен обнаружиться тайный смысл. Я до сих пор не думал о том, что Вы могли бы мне «читать вслух и записывать»; однако стать Вашим учителем было бы для меня желанной честью. Итак, чтобы быть до конца искренним: я ищу сейчас людей, которые могли бы стать моими наследниками; что-то я ношу в себе, чего нельзя почерпнуть из моих книг - и стремлюсь обрести для этого самую прекрасную и плодородную почву.

Вот такой я эгоист!

Когда я думаю об опасностях, угрожающих Вашей жизни, Вашему здоровью, моя душа переполняется нежностью; я не знаю, что еще могло бы так сблизить нас. И тогда мысль о том, что не только я, но и Рэ является Вашим другом, неизменно делает меня счастливым. Для меня истинное наслаждение представлять себе ваши совместные прогулки и беседы.

Груневальд был слишком солнечным для моих глаз.

Мой адрес: Таутенбург под Дорнбургом, Тюрингия.

Всегда Ваш верный друг
Ницше.

Вчера здесь был Лист.


152

Генриху Кезелицу в Венецию
<Таутенбург, 13 июля 1882 г.>

/…/ То стихотворение «К боли» принадлежит не мне. Это одна из тех вещей, которые обладают надо мной полной властью, мне еще никогда не удавалось прочесть его без слез; как будто звучит голос, которого я бесконечно ждал с самого детства. Это стихотворение моего друга Лу, о которой Вы еще не слышали. Лу - дочь русского генерала, ей двадцать лет; она зорка, как орел, и храбра, как лев, при этом она еще совершенный ребенок, которому, может быть, не суждено жить долго. Знакомством с ней я обязан фройляйн фон Мейзенбуг и Рэ. Сейчас она в гостях в семье Рэ, после Байройта она приедет ко мне в Таутенбург, а осенью мы вместе переедем в Вену. Мы будем жить в одном доме и вместе работать; ее чуткость к моему способу мыслить и рассуждать поразительна.

Дорогой друг, я уверен, что Вы окажете нам такую честь и исключите понятие влюбленности из наших отношений. Мы друзья, и для меня неизменно святыми остаются эта девушка и ее доверие ко мне. В любом случае, у нее столько уверенности и такой сильный характер, она очень хорошо знает, чего хочет - невзирая на мнение всего света и не заботясь о нем.

Все это должно остаться между нами. Если же Вы будете в Вене, это было бы чудесно!

Итак, кто же мои самые драгоценные находки? Вы - потом Рэ - потом Лу.

Ваш верный друг Ф. Н.


153

Эрвину Родэ в Тюбинген
“Таутенбург под Дорнбургом, Тюрингия”, середина июля 1882

Мой дорогой старый друг, ничего не поделаешь, сегодня мне придется подготовить тебя к своей новой книге: покойной жизни без нее тебе осталось от силы четыре недели. Смягчающим обстоятельством для меня служит то, что она должна стать последней на изрядное количество лет – поскольку осенью я отправляюсь в венский университет, чтобы сызнова начать годы учения после того, как предыдущие, из-за чересчур однобокой филологической специализации, не слишком-то мне удались. Сейчас у меня есть собственный план обучения и за ним стоит моя собственная тайная цель, которой посвящена дальнейшая моя жизнь – скажу тебе откровенно, мой старый товарищ, жизнь будет для меня невыносимой, если я дам себе хоть какую-то поблажку в служении этой цели! Без цели, которую я не полагал бы невыразимо важной, я не продержался бы здесь, на свету, над темными водами! Это собственно единственное, что извиняет меня за тот род литературы, который я произвожу с 1876 года: это мой рецепт и мое собственноручно изготовленное лекарство против усталости от жизни. Что за годы! Какие затяжные мучения! Какие внутренние помехи, перевороты, что за одиночество! Кому, в конце концов, пришлось вынести столько, как мне? Леопарди – наверняка нет! И если сегодня я стою надо всем, торжествуя как победитель, и нагруженный новыми тяжелыми планами, и еще – благо я себя знаю – предвидя новые тяжкие и еще более глубокие страдания и трагедии, и – приветствуя их – то никто не вправе досадовать, что я столь высокого мнения о своем лекарстве. (...) Я во всем был своим собственным врачом, и поскольку во мне ничто не существует по отдельности, мне приходилось лечить душу, дух и плоть разом и одними и теми же средствами. Тут еще стоит добавить, что другие от этих моих средств могли бы и погибнуть; поэтому я с исключительной добросовестностью предостерегаю от себя. Так и эта последняя книга, носящая название “Веселая наука” отпугнет от меня многих, быть может, и Тебя, дорогой друг Роде! В ней запечатлен мой образ, и я знаю наверняка, что это не тот образ, который Ты носишь в своем сердце. /.../

Твой Ницше.


154

Лу Саломе в Таутенбург
Таутенбург, 8/24 августа 1882

1.

Люди, стремящиеся к величию, как правило, злые люди; – для них это стремление – единственный способ выносить самих себя./.../

4.

Непомерные ожидания, которые женщины связывают с плотской любовью, не позволяют им заглянуть дальше.

5.

Героизм – это настрой человека, преследующего цель, которая ему не по силам. Героизм – это добрая воля к тому, чтобы погубить себя без остатка.

6.

Противоположность героического идеала – идеал гармоничного всестороннего развития; противоположность прекрасная и достойная того, чтобы к ней стремиться. Однако этот идеал годится лишь для насквозь здоровых людей (Гете, например).

Любовь для мужчины – нечто совершенно иное, чем для женщины. Для большинства она, пожалуй, своего рода алчность, для некоторых же мужчин любовь – поклонение страдающему, сокрытому пеленой божеству.

Если бы друг Рэ это прочел, он бы мною восхитился.

Как Вы? Здесь в Таутенбурге еще не было такого прекрасного дня, как сегодня. Воздух чист, мягок и свеж – таков, какими пусть будем и все мы.

Ф.Н.


155

Лу Саломе в Таутенбург (посвящение)
Таутенбург, 8/24 августа 1882

Лето 1876

Возврата нет? И нет пути?
Да тут и серне не пройти!

. . .

Ждать, намертво вцепившись, здесь,
И видеть только то, что есть.

. . .

Пять пядей тверди, час рассвета,
А там, внизу – мир, смерть и Лета.

Ф. Н.

Моей возлюбленной Лу. – Лето 1882


Страницы: 1 2