Фридрих Ницше
Пять предисловий к пяти ненаписанным книгам
5.
Гомеровское соcтязание
По изд.: Ницше Ф. Полное собрание сочинений: В 13 томах / Ин-т философии.– М.: Культурная революция, 2005 – Т. 1/1: Рождение трагедии. Из наследия 1869–1873 гг. / Пер. с нем. В. Бакусева, Л. Завалишиной и др.; общ. ред. И.А. Эбаноидзе. – 2012. – 416 с. - C.291-299
Предисловие
Когда говорят о гуманности, то в основе лежит представление, что это именно то, что отделяет и отличает человека от природы. Но такого разделения в действительности не существует: «природные» качества и собственно так называемые «человеческие» срослись нераздельно. Человек в своих высших и благороднейших способностях – вполне природа и носит в себе ее жуткий, двойственный характер. Его способность к ужасным и считающимся нечеловеческими поступкам, быть может, даже является той плодородной почвой, из которой только и может вырасти вся гуманность побуждений, поступков и творений.
Так, греки – самые гуманные люди древних времен – носят в себе черты жестокости, какую-то тигриную жажду уничтожения – эта черта больше всего бросается в глаза еще и в том до гротеска увеличенном отражении эллинства, – в Александре Великом, но она пугает нас и во всей эллинской истории, так же как и в мифологии, к которой мы подходим с изнеженными понятиями современной гуманности. Когда Александр приказывает пронзить ноги славному защитнику Газы Батису и привязывает его живым к своей колеснице, чтобы, волоча за собой, подвергать издевательствам своих солдат, то это отвратительная карикатура на Ахилла, который приблизительно так же ночью обращается с трупом Гектора; но даже эта последняя черта оскорбляет нас и внушает нам ужас. Мы заглядываем здесь в бездну ненависти. С тем же чувством останавливаемся мы перед тем, как кроваво и ненасытно растерзывают друг друга две греческие партии, как, например, в Керкирской революции. Когда победитель в борьбе городов по праву войны казнит все мужское население и продает в рабство всех женщин и детей, то по санкции такого права нам становится ясно, что грек считал полное излияние своей ненависти серьезной необходимостью; в такие моменты выходил наружу накопившийся, переполняющий аффект: тигр бросался вперед, сладострастная жестокость вспыхивала в его страшных глазах. Почему греческий ваятель постоянно изображает в бесчисленных повторениях войну и борьбу, напряженные страстью ненависти или же опьянением торжества человеческие тела, корчащихся раненых, умирающих? Почему весь греческий мир упивался изображением войны в Илиаде? Я боюсь, что мы это понимаем недостаточно «по-гречески»; да, я думаю, мы содрогнулись бы, если б хоть раз поняли это «по-гречески».
Но что же лежит, как материнское лоно всего эллинского, позади гомеровского мира? Гомеровский мир, благодаря исключительной художественной точности, спокойствию и чистоте линий, поднимает нас над чисто материальным сплавом: краски этого мира, благодаря художественной иллюзии, кажутся нам светлее, мягче, теплее, люди – лучше и симпатичнее в этом красочном, теплом освещении. Но что мы увидим, если, не руководимые и не защищаемые рукой Гомера, вступим в мир, предшествовавший Гомеру? Сплошной мрак и ужас, плоды привычной к отвратительному фантазии. Какое земное существование отражают эти отталкивающе-ужасные теогонические сказания? Жизнь, в которой правят лишь дети Ночи: раздор, любовное вожделение, обман, старость и смерть. Представим себе тяжелую атмосферу Гесиодовской поэзии, но только еще более сгущенную и мрачную, без всех смягчений и очищений, которые нисходили на Элладу из Дельф и многочисленных обиталищ богов; приправим этот сгущенный беотийский воздух мрачным сладострастием этрусков; такая действительность заставила бы нас создать такой мир мифов, в котором Уран, Кронос и Зевс с его титаномахией показались бы нам облегчением; в этой душной атмосфере борьба является счастьем, спасением, а жестокость победы – вершиной ликования жизни. И как понятие греческого права развилось в действительности из убийства и его искупления, так же и более благородная культура берет первый победный венок с алтаря искупления убийства. Вслед за этой кровавой эпохой вглубь греческой истории тянется волнистая борозда. Имена Орфея, Музея и их культы показывают, к каким последствиям стремилось непрестанное зрелище этого мира борьбы и жестокости, а именно к чувству отвращения к жизни – к пониманию этого бытия как искупляющего наказания, к вере в тождественность бытия и виновности. Но как раз эти последствия не являются исключительно эллинскими: в них Греция соприкасается с Индией и вообще с Востоком. На вопрос: «К чему эта жизнь борьбы и победы?» – у эллинского гения был готов еще и другой ответ, и он дает его на протяжении всей греческой истории.
Чтобы понять его, мы должны исходить из того, что греческий гений признавал это некогда столь страшно проявлявшее себя стремление и оправдывал его, в то время как в основе орфического направления лежала мысль, что жизнь, имеющая своим корнем такое стремление, – не достойна того, чтобы ее прожить. Борьба и жажда победы были признаны, и ничто так резко не отделяет наш мир от греческого, как выводимая отсюда окраска некоторых этических понятий, как, например, <вражды (>Эриды<)> и зависти.
Когда путешественник Павсаний во время своего странствия по Греции посетил Геликон, ему показали очень древний экземпляр первого греческого дидактического стихотворения – «Труды и дни» Гесиода, записанный на свинцовых листах и очень попорченный временем и погодой. Тем не менее он мог разобрать, что в противность обычным экземплярам в его начале не было маленького гимна в честь Зевса, он прямо начинался так: «Две богини Эриды есть на земле». Это одна из самых замечательных эллинских мыслей, достойная того, чтобы неофит запечатлел ее в своем уме у самых врат эллинской этики. «Одну Эриду, если имеешь разум, можно столь же хвалить, сколь порицать другую, потому что нрав совершенно различный у этих богинь. Ибо одна, жестокая, требует злой войны и вражды! Никто из смертных не любит ее, но под игом нужды люди должны оказывать почести тяготящей Эриде, как повелели бессмертные. Ее родила, как старшую, черная ночь; другую же, как много лучшую, Зевс всевластный поставил на корни земли и средь людей. Она и негодного человека побуждает к работе, и если тот, кто не владеет ничем, на другого, богатого, смотрит, то и он, подобно ему, торопится сеять, сажать и свой дом приводит в порядок; сосед в состязанье вступает с соседом, который стремится к достатку. Эта Эрида хороша для людей. Даже гончар с гончаром враждует, плотник с плотником, нищий завидует нищему, певец – певцу».
Два последних стиха, в которых речь идет об odium figulinum1, в этом месте кажутся непонятными нашим ученым. По их мнению, слова «вражда» и «зависть» относятся к свойствам лишь злой Эриды, вот почему они не задумываются объявлять эти стихи под ложными или занесенными сюда случайно. Но в этом своем суждении они, не замечая того, вдохновляются другой этикой, а не эллинской, так как Аристотель без всякого затруднения относит эти стихи к доброй Эриде. И не только Аристотель, но и вся греческая древность думает о злобе и зависти иначе, чем мы, и рассуждает, как Гесиод, который одну Эриду обозначает как злую, именно ту, которая ведет людей ко взаимному уничтожению, а вместе с тем прославляет как добрую другую Эриду, ту, которая с помощью ревности, неприязни, зависти побуждает человека к действию, но не к действию истребительной войны, а к соревнованию. Грек завистлив, но эту черту он считает не пороком, а воздействием благодетельного божества: какая пропасть между их этическим суждением и нашим! Так как он сам завистлив, то при любом избытке почета, богатства, блеска и счастья он чувствует на себе завистливое око божества и боится этой зависти; в этом случае она напоминает ему о непостоянстве человеческого жребия, ему страшно за свое счастье, и, жертвуя лучшим, что у него есть, он склоняется перед божественной завистью. Это представление нисколько не отчуждает его от богов; напротив, их значение сказывается в том, что человек никогда не должен дерзать состязаться с ними; он, чья душа пылает завистью ко всякому другому живому существу. В борьбе Фамирида с музами, Марсия с Аполлоном, в захватывающей судьбе Ниобеи сказывается страшное противопоставление двух сил, которые никогда не должны бороться друг с другом, – человека и бога.
1 ненависть горшечника (лат.).
Но чем значительнее и возвышеннее грек, тем ярче вырывается из него пламя честолюбия, уничтожающее каждого, кто идет с ним по одному пути. Аристотель однажды сделал список подобных враждебных состязаний высочайшего стиля: среди них удивительный пример, что даже мертвый может возбуждать еще живого человека к ужасной ненависти. Так именно Аристотель обозначает отношение Ксенофана Колофонского к Гомеру. Это нападение на национального героя поэзии мы не поймем во всей его силе, если не представим себе, как причину этого нападения, огромное, страстное желание самому стать на место низверженного поэта и наследовать его славу, – как это было позже с Платоном. Каждый великий эллин передает дальше факел соревнования; от каждой великой добродетели зажигается новая величина. Юный Фемистокл не мог спать при мысли о лаврах Мильтиада, но его рано пробудившееся стремление лишь в долгом состязании с Аристидом вполне освободилось от оков и дало ту исключительную, чисто инстинктивную гениальность его политических поступков, которую описывает Фукидид. Как характерны вопрос и ответ, когда известный противник Перикла был спрошен, он ли или Перикл – лучший борец в городе, и дал ответ: «Даже тогда, когда я его повергаю, он отрицает, что упал, он достигает цели и убеждает тех, которые видели, как он падал».
Кто хочет увидеть чувство необходимости соревнования совершенно неприкрытым в его наивных проявлениях, когда речь идет о благе государства, пусть вспомнит первоначальный смысл остракизма, как высказывали его, например, эфесцы, при изгнании Гермодора: «Среди нас никто не должен быть наилучшим, если таковой имеется, пусть он будет где-нибудь в другом месте и у других». Почему же никто не должен быть наилучшим? Потому что тем самым иссякнет соревнование и вечное жизненное основание эллинского государства окажется под угрозой. Позже остракизм начинает соотноситься с соревнованием: он применяется в случае опасности того, что один из великих соревнующихся политиков или главарей партий в разгаре борьбы сочтет нужным прибегнуть к вредным и разрушительным средствам и к государственному перевороту. Первоначальный смысл этого удивительного учреждения заключался не в роли клапана, а в роли стимулирующего средства; выдающиеся единицы отстраняются, что бы снова пробудилось соревнование сил: мысль, враждебная исключительности «гения» в современном смысле, но предполагающая, что в естественном порядке вещей всегда должно быть несколько гениев, которые побуждают друг друга к деятельности и вместе с тем удерживают друг друга в границах меры. Это – сущность эллинского представления о соревновании: оно гнушается единовластия и боится его опасных последствий, оно требует, как предохранительной меры против гения, – второго гения.
Всякое дарование должно развиваться в борьбе, так учит эллинская народная педагогика, в то время как современные воспитатели ничего так не боятся, как развития так называемого честолюбия. Они боятся самолюбия как «зла в себе», за исключением иезуитов, которые думают, как древние, и потому могут быть, пожалуй, самыми действенными воспитателями нашего времени. Эти, похоже, полагают, что самолюбие, т.е. индивидуальность, – самый могущественный agens, а характер свой в смысле «доброго» или «злого» он получает главным образом от целей, к которым стремится. Для древних же целью агонального воспитания было благо целого, благо государственного общества. Каждый афинянин, например, должен был настолько развить соревнованием свое «я», чтобы приносить Афинам наибольшую пользу и наименьший вред. То не было честолюбием до безграничности и неизмеримости: юноша думал о благе своего родного города, когда он состязался в беге, в метании или пении; богам своего города посвящал он венки, которые судья с почетом возлагал на его голову. Каждый грек с детства ощущал в себе страстное желание быть в состязании городов орудием для блага своего города: этим воспламенялось его самолюбие и этим же оно обуздывалось и ограничивалось. Индивиды в древности были потому свободнее, что их цели были ближе и понятнее. А современный человек постоянно терзается бесконечностью, как быстроногий Ахилл в притче элеата Зенона: бесконечность тормозит его, он не может догнать даже черепахи.
Но подобно тому, как молодежь воспитывалась во взаимном состязании, так и воспитатели их были в соревновании между собой. Недоверчиво-ревниво выступали рядом великие музыкальные учителя, Пиндар и Симонид; софист, высший учитель античности, соревнуясь, встречает другого софиста; даже самое общее поучение через драму сообщалось народу лишь под видом вели кой борьбы великих художников музыки и драмы. Как странно! «Даже художник с художником враждует!» А современный человек ничего так не боится в художнике, как его личной борьбы, в то время как грек знает художника только в его личной борьбе. Там, где современный человек чует слабость художественного произведения, эллин ищет источник его высшей силы. То, что, например, в диалогах Платона имеет особенное художественное значение, является большей частью результатом соревнования с искусством оратора, софиста, драматурга его времени, с той целью, чтобы можно было напоследок сказать: «Смотрите, я тоже умею то, что умеют мои великие соперники; я умею это даже лучше, чем они. Никакой Протагор не сочинял таких прекрасных мифов, как я, ни один драматург не написал такой живой, приковывающей внимание драмы, как мой «Пир», ни один оратор не сочинил такой речи, как я в «Горгии», – и вот я отвергаю все это, вместе взятое, осуждаю все подражательное искусство! Лишь соревнование сделало из меня поэта, софиста, оратора!» Какая проблема открывается нам здесь, если мы поставим вопрос об отношении соревнования к концепции художественного произведения!
Если же мы устраним соревнование из греческой жизни, перед нами тотчас предстанет догомеровская бездна с ужасной, дикой ненавистью и жаждой уничтожения. Этот феномен, к сожалению, проявлялся нередко, когда выдающаяся личность, благодаря большому, блестящему делу, вдруг исключалась из состязания и становилась, согласно собственному суждению и суждению своих сограждан, hors de concours1. Последствия этого, почти без исключения, самые ужасные; обыкновенно из этих последствий выводят заключение, что грек был не в состоянии переносить славу и счастье, но вернее сказать, он не мог переносить славы без дальнейшего состязания и счастья как венца состязания. Ярким примером служит судьба Мильтиада. Несравненный успех при Марафоне поставил его на исключительную высоту, выше всех его соратников: и вот он чувствует, как в нем пробуждается низкая мстительная страсть, направленная против одного паросского жителя, с которым он находился во вражде с юных лет. Для удовлетворения этой страсти он злоупотребляет своей славой, своей государственной властью, своей честью гражданина и сам обесчещивает себя. Сознавая неудачу, он пускается на недостойные махинации. Он вступает в тайную и нечестивую связь с жрицей Деметры Тимо и хочет войти ночью в священный храм, куда не допускается ни один мужчина. Но когда он, перепрыгнув стену, приближается к святилищу богини, его вдруг охватывает чувство панического страха: обезумевший, он чувствует, что его гонят прочь, и, снова перепрыгивая через стену, падает разбитый и тяжело раненный. Приходится снять осаду, народный суд ожидает его, а позорная смерть кладет свою печать на блестящий геройский жизненный путь, чтобы омрачить его перед всем потомством. Зависть небожителей ранила его после Марафонской битвы. И эта зависть богов разгорается все сильнее при виде человека, который остался без соперников на исключительной высоте славы. Наравне с ним теперь одни лишь боги – и потому они против него. Они склоняют его к спесивому деянию <That der Hybris>, и он гибнет под его тяжестью.
Заметим еще, что так, как гибнет Мильтиад, гибли благороднейшие греческие государства, когда на ристалище, благодаря заслугам и удаче, они достигали храма Нике. Афины, уничтожившие независимость своих союзников и жестоко подавлявшие восстания покоренных, Спарта, после Эгоспотамской битвы еще более жестоко и неумолимо доказывавшая свой пере вес над Элладой – тоже по примеру Мильтиада довели себя до гибели через спесивые деяния; все это – доказательство того, что без зависти, ревности и честолюбия в состязании эллинское государство, как и эллинский человек, вырождается. Оно становится злым и жестоким, оно становится мстительным и нечестивым, короче говоря, «догомеровским», и тогда достаточно панического страха, чтобы привести его к падению и гибели. Спарта и Афины отдаются Персии, как это сделали Фемистокл и Алкивиад; они изменили эллинству, отказавшись от благороднейшей коренной эллинской идеи состязания; и Александр, грубая и усеченная копия греческой истории, создает вселенского эллина и так называемый «эллинизм».
Завершено 29 декабря 1872.
КОММЕНТАРИЙ:
Когда … своих солдат. – См. свидетельство Гегесия из Магне зии: FGrH (ed. Jacoby), 142, 5.
в Керкирской революции. – См. Фукидид, История Пелопоннесской войны, III, 70–85; см. также ЧСЧ (СЕТ) 31.
дети Ночи. – См. Гесиод, Теогония, 211–225.
зависти. – Ср. ЧСЧ (СЕТ) 29 (о двух Эридах у Гесиода).
Павсаний … посетил Геликон. – См. Описание Эллады, IX, 31, 4.
гимна в честь Зевса. – См. Гесиод, Труды и дни, 1–10.
«Две богини … певцу». – См. Труды и дни, 11–26.
Аристотель … к доброй Эриде. – См. Риторика, 1388a, 16; 1381b, 16–17; Никомахова этика, 1155a, 35 – b 1.
Фамирида. – Фамирид (или Тамирид) – мифический поэт, изобретатель дорийского лада. Был ослеплен музами за то, что вызвал их на состязание (см. Гомер, Илиада, II, 594–600).
Марсия с Аполлоном. – Сатир Марсий, чрезвычайно искусно игравший на флейте, вызвал Аполлона на музыкальное состязание и проиграл ему. Разгневанный Аполлон содрал с Марсия кожу (см. Овидий, Метаморфозы, VI, 383–400).
судьбе Ниобеи. – Ниоба (или Ниобея) – супруга царя Фив Амфиона, хвалившаяся своим превосходством перед богиней Лето. Дети Лето, Артемида и Аполлон, в отместку убили сыновей и дочерей Ниобы. Оплакивавшая своих детей Ниоба превратилась в камень (см. Гомер, Илиада, XXIV, 602–617).
Аристотель однажды … к Гомеру. – См. Fragmenta (ed. Ross), De poetis, fr. 7 (= Диоген Лаэртский, О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов, II, 5, 46).
к Гомеру. – Rs: к Гесиоду и Гомеру.
Юный Фемистокл … о лаврах Мильтиада. – См. Плутарх, Сравнительные жизнеописания, Фемистокл, 3.
гениальность … описывает Фукидид. – См. История Пело поннесской войны, I, 90–93.
«Даже тогда … он падал». – См. Плутарх, Сравнительные жизнеописания, Перикл, 8.
«Среди нас … и у других». – См. Гераклит, fr. 22 B 121 (ed. Diels/Kranz).
быстроногий Ахилл … Зенона. – См. Зенон, fr. 29 A 26 (ed. Diels/Kranz).
я отвергаю … подражательное искусство. – См. Платон, Го сударство, X.
и вот он чувствует … перед всем потомством. – См. Геродот, История, VI, 133–136.
после Эгоспотамской битвы. – В битве афинского и спартанского флота при Эгоспотамах (в 405 г. до н.э.) спартанцы одержали убедительную победу.
вселенского эллина … «эллинизм». – Rs: «персидского эллина».